М. Ю. Лермонтов в воспоминаниях современников
почти силой, и с тех пор преследуете меня вашими
уверениями, угрозами и даже дерзостью. Я более не
допущу этого, я довольно настрадалась в это время,
и завтра же все покончу. Вот и теперь на бале, в кругу
блеска, золота, веселья, меня преследует ваш образ
окровавленный, обезображенный, я вижу вас умира
ющим, я страдаю за вас, готова сейчас заплакать, а вы
упрекаете меня в кокетстве!
Мазурка кончилась, все танцующие сделали большой
тур по всем комнатам, мы немного отстали, и, пробегая
через большую биллиардную, Лермонтов нагнулся,
поцеловал мою руку, сжал ее крепко в своей и шепнул
мне: «Я счастлив!»
Возвратясь в большую залу, мы прямо уселись за
стол, Лермонтов, конечно, ужинал подле меня; никогда
не был он так весел, так оживлен.
— Поздравьте м е н я , — сказал о н , — я начал славное
дело, оно представляло затруднения, но по началу,
по завязке, я надеюсь на блестящее окончание.
— Вы пишете что-нибудь?
— Нет, но я на деле заготовляю материалы для
многих сочинений: знаете ли, вы будете почти везде
героиней 44.
— Ах, ради бога, избавьте меня от такой гласности.
— Невозможно! Первая любовь, первая мечта
поэтов везде вкрадывается в их сочинениях; знаете ли,
вы мне сегодня дали мысль для одного стихотворения?
— Мне кажется, что у меня в это время не было
ни одной ясной мысли в голове и вы мне придаете
свои.
116
— Нет, прекрасная мысль! Вы мне с таким увлече
нием сказали, что в кругу блеска, шума, танцев вы
только видите меня, раненного, умирающего, и в эту
минуту вы улыбались для толпы, но ваш голос дрожал
от волнения; но на глазах блестели слезы, и со временем
я опишу это 45. Узнаете ли вы себя в моих произве
дениях?
— Если они не будут раскрашены вашим вообра
жением, то останутся бесцветными и бледными, как я,
и немногих заинтересуют.
— А были ли вы сегодня бледны, когда Л<опу>хин,
провожая вас на бал, поцеловал вашу руку?
— Вы шпион?
— Нет, я просто поверенный!
— Глуп же Л<опу>хин, что вам доверяется; ваше
поведение с ним неблагородно.
— В войне все хитрости допускаются. Да и вы-то,
кажется, переходите на неприятельскую сторону; преж
де выхваляли его ум, а теперь называете его глупцом.
— А вы забываете, что и умный человек может
быть глупо-доверчив и самая эта доверчивость говорит
в его пользу; он добр и неспособен к хитрости.
Я провела ужасные две недели между двумя этими
страстями. Л<опу>хин трогал меня своею преданностью,
покорностью, смирением, но иногда у него проявлялись
проблески ревности. Лермонтов же поработил меня
совершенно своей взыскательностью, своими капризами,
он не молил,но требоваллюбви, он не преклонялся,
как Л<опу>хин, перед моей волей, но налагал на меня
свои тяжелые оковы, говорил, что не понимает ревности,
но беспрестанно терзал меня сомнением и насмешками.
Меня приводило в большое недоумение то, что они
никогда не встречались у нас, а лишь только один
уедет, другой сейчас войдет. Когда же ни одного из них
не было у меня на глазах, я просто не знала, куда
деваться от мучительного беспокойства. Дуэль между
ними была моей господствующей мыслью. Я высказала
свои страдания Лермонтову и упросила его почаще
проезжать мимо наших окон: он жил дома за три от нас.
Я так привыкла к скрипу его саней, к крику его кучера,
что, не глядя в окошко, знала его приближение и иногда,
издали завидя развевающийся белый султан и махание
батистовым платком, я успокаивалась на несколько
времени. Мне казалось, что я так глубоко сохранила
в душе моей предпочтение к нему под личиной равноду-
117
шия и насмешливости, что он не имел ни малейшего
повода подозревать это предпочтение, а между тем
я высказывала ему свою душу без собственного со
знания, и он узнал прежде меня самой, что все мои
опасения были для него одного.
Мне было также непонятно ослепление всех
родных на его счет, особливо же со стороны Марьи
Васильевны. Она терпеть не могла Лермонтова, но
считала его ничтожным и неопасным мальчишкой, при
нимала его немножко свысока, но, боясь его эпиграмм,
свободно допускала его разговаривать со мною; при
Л<опу>хине она сторожила меня, не давала почти
случая сказать двух слов друг другу, а с Мишелем
оставляла целые вечера вдвоем! Теперь, когда я более
узнала жизнь и поняла людей, я еще благодарна Лер
монтову, несмотря на то, что он убил во мне сердце,
душу, разрушил все мечты, все надежды, но он мог
и совершенно погубить меня и не сделал этого.
Впоследствии одна из моих кузин, которой я рас
сказала всю эту эпоху с малейшими подробностями,
спросила один раз Мишеля, зачем он не поступил со
мною, как и с Любенькой Б., и с хорошенькой дурочкой
Т., он отвечал: «Потому, что я ее любил искренно, хотя
и не долго, она мне была жалка, и я уверен, что никто
и никогда так не любил и не полюбит меня, как она».
Он всеми возможными, самыми ничтожными сред
ствами тиранил меня; гладко зачесанные волосы не шли
ко мне; он требовал, чтоб я всегда так чесалась; мне
сшили пунцовое платье с золотой кордельерой и к нему
прибавили зеленый венок с золотыми желудями; для
одного раза в зиму этот наряд был хорош, но Лермонтов
настаивал, чтобы я на все балы надевала его — и, не
смотря на ворчанье Марьи Васильевны и пересуды
моих приятельниц, я постоянно являлась в этом теат
ральном костюме, движимая уверениями Мишеля,
который повторял: «Что вам до других, если вы мне
так нравитесь!»
Однако же, он так начал поступать после 26 декабря,
день, в который я в первый раз призналась в любви
и дала торжественное обещание отделаться от Л<опу>-
хина. Это было на бале у генерал-губернатора. Лер
монтов приехал к самой мазурке; я не помню ничего
из нашего несвязного объяснения, но знаю, что
счастье мое началось с этого вечера. Он был так нежен,
так откровенен, рассказывал мне о своем детстве,
118
о бабушке, о чембарской деревне, такими радужными
красками описывал будущее житье наше в деревне,
за границей, всегда вдвоем, всегда любящими и беско
нечно счастливыми, молил ответа и решения его участи,
так, что я не выдержала, изменила той холодной роли,
которая давила меня и, в свою очередь, сказала ему, что
люблю его больше жизни, больше, чем любила мать
свою, и поклялась ему в неизменной верности.
Он решил, что прежде всего надо выпроводить
Л<опу>хина, потом понемногу уговаривать его бабушку
согласиться на нашу свадьбу; о родных моих и помину
не было, мне была опорой любовь Мишеля, и с ней
я никого не боялась, готова была открыто действовать,
даже и — против Марьи Васильевны!
В этот вечер я всю свою душу открыла Мишелю,
высказала ему свои задушевные мечты, помышления.
Он уверился, что он давно был любим, и любим свято,
глубоко; он казался вполне счастливым, но как будто
боялся ч е г о - т о , — я обиделась, предполагая, что он
сомневается во мне, и лицо мое омрачилось.
— Я уверен в т е б е , — сказал он м н е , — но у меня
так много врагов, они могут оклеветать меня, очернить,
я так не привык к счастию, что и теперь, когда я уверился
в твоей любви, я счастлив настоящим, но боюсь за бу
дущее; да, я еще не знал, что и счастье заставляет
грустно задумываться!
— Да, и так скоро раздумывать о завтрашнем дне,
который уже может сокрушить это счастье!
— Но кто же мне поручится, что завтра кто-нибудь