Книга мертвых
— Что случилось, за что тебя?
— Я сказала этим жалким психам, что я о них думаю, только и всего, — ответила Анна, запахивая тесный синий, замусоленный халат. Было прохладно.
— Тут как в тюрьме у вас, — заметил я кудлатому энтузиасту йоги, — как в лагере. Тут можно затравить человека, какое тут лечение.
— Постепенно переоборудуем, — застеснялся он.
— Хотите, Аня, я принесу вам бумагу и краски? Будете рисовать, — сказал старик. — Искусство вылечивает агрессивность и многие другие болезни и недомогания.
Евгений Леонидович принёс ей краски и стал навещать её чуть ли не ежедневно. Потому последние лет 19 жизни, оставшиеся ей, Анна Моисеевна Рубинштейн прожила как художница-экспрессионистка. Интенсивное безумие красок её работ, конечно, говорит о безумии её души, её работы близки к работам безумного же Владимира Яковлева. Лично мне и яковлсвские портреты, и рисунки Анны всегда были близки. В них есть общее с нервными червяками полотен гения Ван Гога. Надо сказать, что долгопрудненская психбольница произвела на меня жутковатое впечатление. Вынести все эти бесчисленные решетки и бледных убогих больных в драных синих халатах было тяжело. Евгений Леонидович, думаю, был выше этого. Он давно уже видел только свет и потому аккуратно продолжал ходить к Анне. Приходя домой, я думаю, он рисовал — изображал вместо седой безумной толстой исцарапанной тетки с горящими глазами — полную такую грациозную девочку на пуантах с фарфоровой чашкой на голове. Потому что ему была открыта суть вещей, их светлая суть. У безумной Анны были великолепные фиолетовые нечеловеческие глаза. Старик из-под кепки безошибочно видел мир как надо. Что, интересно, он думал обо мне? Ну, он говорил мне, что я оригинален как поэт. Недавно мне в руки попал мой сборник стихов «Русское», я не держал его в руках лет десять. Я убедился, что мои стихи — безбашенные, странные какие-то и никому из моего времени не родственные. Ну кто в нормальном здравии писал бы такие вот строчки:
Когда с Гуревичем в оврагСпустились мы вдвоемТо долго ни могли никакМы справиться с ручьемГуревич меньше меня был,Но перепрыгнул онА я пути не рассчиталИ в грянь был погружен…Ближе всего это к «Приехал толстый гражданин, / Широкоплечий, бородатый» Кропивницкого.
Я с удовольствием прочёл бы дневник старика и записи в нём о себе, если бы такой дневник существовал. Это всегда инструктивно — читать записи о себе. Это помогает выправить себя, сделать себя ещё более эффективным. Тем более если речь идет о последнем этапе, последнем куске жизни (может, четверти века), как в моём случае. Тут надо ступать осторожно.
Конечно, спокойный советский стоик из меня не получился. Другой архетип у меня. Из меня получился неплохой боец жизни. Но я вспоминаю светлого старика Кропивницкого с удовольствием. Скромную комнатку, его кепку, его оклеенные ситцем в цветочек книжки стихов. Не только свиньи и крысы жили в Долгопрудной, но и ангелы прилетали.
«Индус» с караимом
Есть фотография, где пять поэтов — мы сидим и стоим в напряжённых позах, в какие нас заковали в фотостудии на Арбате. Теперь таких фотографий не делают, полагаю. Есть два варианта. Один: я сижу в кресле (кожаный пиджак, очки, бабочка, руки неестественно выложены). У кресла рядом присели: Вагрич Бахчанян и Слава Лён. Стоят за креслом Игорь Холин и Генрих Сапгир. Есть ещё вариант: Генрих Сапгир сидит в кресле. Вагрич живёт в Нью-Йорке, последний раз я видел его в 1990 году, встретил на улице. Слава Лён иногда мелькает на какой-нибудь выставке в Москве. А вот Холин и Сапгир скончались с дистанцией в несколько месяцев в этом году. В 2000 году. Как они в жизни упоминались везде вместе, Холин и Сапгир, так они и ушли вместе, рядом, в том же порядке.
Оба были учениками Евгения Леонидовича Кропивницкого. Пятнадцатилетний Сапгир жил неподалеку от Кропивницких и убегал от отца пьяницы-портного, который в сердцах мог швырнуть в сына утюг. Возможно, над папой-портным поработал сам Сапгир (легенда с метанием утюгов в детей — тяжелая история), а может, и правда. Сапгир говорил, что он из караимов, небольшого племени в Крыму. Исповедующие свою религию, хоть и близкую к иудаизму, караимы во время оккупации немцами Крыма сумели доказать, что они не евреи, и тем спаслись. (Бачурин был «тат», вернее, он и есть, поскольку живёт и поёт, дай ему Бог здоровья. Московская богема была, как видим, интернациональна до такой степени, что состояла из сверх-меньшинств. Караимов на свете 2,5 тысячи душ, татов побольше, в России 19,5 тысяч, в Дагестане). Сапгир прижился у Евгения Леонидовича, дружил с его детьми, со Львом и Валентиной. Холин появился позже и был несколько старше, он рождения 1920 года, в то время как Сапгир — по-моему, 1928-го. Холин уже прошел к тому времени жизненную школу немалую: был, говорят, капитаном МВД и охранял заключённых, позднее за что-то сидел в лагере. Я не биограф Холина Игоря Сергеевича, я лишь столкнулся с ним на семь лет в Москве конца 60-х — начала 70-х годов.
В 1967 году, зимой, я познакомился в мастерской Брусиловского и с поэтом Генрихом Сапгиром, и с поэтом Игорем Холиным. В мастерской на диванах валялись пледы и шкурки зверей, напитки были иностранными, девушки были тощими; присутствовал обязательный в те годы в мастерских советских модернистов иностранец Джон, и даже сверх нормы — иностранка Пегги, та самая, которую уже укусил Губанов (она ходила делать уколы от бешенства, разумная, правильная иностранка). Мастерская находилась в полуподвале, видны были трубы отопления. Нам с Анной эта свободная территория, подсвеченная лампами с абажурами из географических карт, показалась раем, мы-то были бездомные, поселились с трудом в Беляево-Богородском, тогда ещё туда не доходило метро, и от ближайшего метро долго шёл мёрзлый автобус. А тут в центре города, в тёплом, даже душном подвале существовал блёклый рай.
В раю все читали стихи. Считая себя лучшим поэтом Харькова, я пришёл туда высокомерным, но спесь с меня немедленно слетела, когда я услышал стихи Сапгира. А потом стихи Холина. Мои стихи тех лет были, как говорят сейчас, очень «своеобычными», странными. Вот такими:
Я люблю ворчливую песенку начальнуюДетских летВ воздухе петелистомдомик стоит ТищенкоЦыган здравствуй МищенкоЗдравствуй, друг мой — ГрищенкоВ поле маков свежем — друг ГоловашовРечка течет беднаяТонкаяИ бледныеИ листы не жирные у тростниковЗдравствуй, друг ЧуриловХудожник жил Гавриловрисовал портрет свой в зеркалеи плакал ночью на пруду среди мостков.Или ещё такие:
Желтая извилистая собака бежит по дорожке садаЗа ней наблюдает Артистов — юноша средних летПодле него в окне стоит его дама ГригорьеваВеселая и вколовшая два голубых цветкаРозовым платьем нежным мелькая, ныряяДевочка Фогельсон пересекает садНа ее полноту молодую, спрятавшись, тихо смотритСтарик Голубков из кустовИ чмокает вслед и плачет беззвучно.