Книга мертвых
Грегори был миллиардер-коротышка, маленький старый еврей, которого ещё Маяковский называл «Малая Антанта». Начинал он в России, а потом сбежал из Советской России. Вот уж не знаю, что-то он украл из Страны Советов или приехал на Запад голым и начал всё сначала, но был он богат неимоверно. В его гостиной висели картины Дали такого размера, что выглядело это пошло, и было стыдно за хозяина. Всё равно что гору жирного мяса выставить или гору денег. И воняло, как в музее, — краской. Чтобы заслужить такое прозвище «Малая Антанта», надо было быть очень агрессивным дядькой. Маяковский зря прозвища не давал, глаз у него был меткий. Однажды я побывал у семейства Грегори в гостях вместе с фотографом Лёнькой Лубяницким — мы сидели вчетвером за огромным столом в гостиной, обедали и разговаривали. Лида рассказывала, как за ней пытался ухаживать Маяковский. «Ещё до появления Гриши», — разумеется, с улыбкой обратилась она к мужу. «Давайте, давайте — с появлением, до появления — чего стесняться», — фыркнул «Малая Антанта» и ушел. Я задал ряд наводящих вопросов, хотя хотел бы задать прямой: «Вы с ним спали? Какой он был?» Из ответов старой женщины, до сих пор ещё красивой, из её пауз, невольных придыханий, по отбору слов и построению речи я понял, что Маяковский их всех ранил навеки. От обедов, долларов, цветов и даже от твёрдых членов молодых людей ничего не остаётся, всё сжирает неслышно время. Но остаётся слава, образ человека, который умел слагать слова в определённом порядке и сумел создать вокруг себя ауру тайны, необычности, секрета, да такую, что, как зачарованные, эти девочки-старушки живут под его музыку спустя полсотни лет после его ухода в мир иной.
В тот вечер Елена долго собиралась и вообще была вне себя от ужаса, не зная, во что одеться. Наконец выбрала какую-то минимальную тряпочку и оказалась права. Мы опоздали к Татьяне, а потом вместе опоздали к Грегори. Парти было уже в разгаре, на паркетах Грегори расхаживали, кучковались и делились, как амёбы под микроскопом, представители культурной элиты Америки и всего мира. Как обычно в подобных случаях, я мысленно перенёсся в рабочий посёлок па Салтовку, к шпане и работягам и горделиво обратился к ним с речью, обращая их внимание на фамилии людей, с которыми я нахожусь вместе у «Малой Антанты». Пока я это делал, Татьяна протащила нас, держа Елену за руку, к чьему-то лысому и плешивому затылку. Что-то сказала. (Я шел сзади). Затылок стал разворачиваться, появился ус, развернулось всё морщинистое и тронутое пятнами лицо — перед нами стоял Сальвадор Дали. Только маленький. Все его фотографии, представляющие его величественным, очевидно, сняты чуть снизу. Передо мной стоял маленький сын испанского народа. Вот как я рассказал об этом в «Это я, Эдичка»:
«…Туда привели меня и Елену всё те же Гликерманы (т. е. Либерманы) — Алекс и Татьяна.
Дали сидел в красном (читай, в почетном) углу вместе со своим секретарём и какой-то девицей. Оказался он маленького роста, плешивым, с нечистой кожей старичком, сказавшим мне по-русски: «Божья коровка, улети на небко, там твои детки кушают котлетки». Это то, что говорят многие поколения детей в России, когда на руку к ним сядет насекомое, именуемое в просторечье божьей коровкой, на крылышках у него пятнышки. Моя Елена была от Дали в восторге, а он от неё, казалось, тоже, называл Жюстиной, чего она, поверхностно нахватавшаяся отовсюду, в сущности, малообразованная девочка с Фрунзенской набережной, не знала. Ну, я, большой и умный Эдичка, конечно, сказал ей, что Жюстина — героиня одного из романов маркиза де Сада. Дали назвал её ещё «скелетиком». «Спасибо за скелетик», — сказал он Гликерманам; его секретарь, хуже меня говоривший по-английски, записал наш номер телефона и обещал звонить в определённый день.
Елена очень ждала звонка и хотя, к несчастью, заболела, но постоянно нюхала лекарства, чтобы выздороветь, и говорила, что пойдёт к Дали, даже если будет умирать, но он не позвонил. Мне было жаль расстроившуюся девочку, старый маразматик расстроил дитя, и она от отчаянья, и насморка, и болезни очень много и хорошо в тот вечер ебалась со мной…»
По этому эпизоду могу комментировать, что сам мэтр очень плохо говорил по-английски, во всяком случае, плохо понимал цифры со слуха, и потому передал работу секретарю, который понимал их ещё хуже. Это Татьяна Яковлева в конце концов написала наш телефон испанцам. Тогда же произошло раскрытие письма, в котором, я полагаю, испанцы и вовсе ничего не могли понять.
Обессиленная встречей, Елена потребовала, чтобы я увёз её с парти. Она достигла цели и пика переживаний и заболела. Потом произошла в феврале наша драма, и мы расстались, и у нас уже не было телефона. Однако позже она таки встретилась с Дали и, насколько я знаю, он её рисовал и собирался снимать в некоем шедевре авангардизма вместе с чёрной пантерой — с Грей Джонс. Почему этого не произошло, Бог весть.
В марте того же 1976 года я поселился на Мэдисон-авеню в отеле «Винслоу». Это парадокс того времени — времени Большой Депрессии Нью-Йорка: отель в центре города был так баснословно дёшев: 130 долларов в месяц! Как я позднее узнал от режиссера Душана Маковеева, уже живя в Париже, он, Маковеев, неоднократно останавливался в этом отеле, когда бывал в 70-е годы в Нью-Йорке. И якобы там останавливались ещё другие важные люди искусства. Сейчас этого здания на углу 55-й улицы и Мэдисон-авеню не существует, оно не разрушено, но давным-давно инкорпорировано в состав небоскрёба со всеми шестнадцатью этажами и крышей с портиками. Будучи в Нью-Йорке последний раз в 1990 году, я пришел поклониться обители моих стонов, печалей, на место моей «иллюминации и второго рождения». О, чудо, они сохранили даже три балкончика гостиницы «Винслоу», и мой средний в том числе. Не знаю, что там с внутренностями, вряд ли жива моя крошечная клетка, но пространство есть. В 1990 году всё это великолепие называлось «Melon Fondation». Мелоны, напоминаю — известная фамилия миллионеров, так же как Форды, Рокфеллеры или Гетти.
Поселившись в 1976 году в «Винслоу», я однажды стоял поздно вечером у подъезда отеля вместе с эмигрантами. Точной даты я не помню, но полагаю, это было в середине марта, так как уже в апреле я перестал водиться с эмигрантами. Мимо подъезда, а он был один, вход с 55-й улицы, вдруг прошла странная группа людей: двое мужчин и женщина. В мужчине я безошибочно узнал Дали. Эмигранты не знали, что это Дали, но сказали мне, что после двенадцати ночи эту группу нередко можно увидеть идущую по 55-й с Иста, а проходят они вон туда — и эмигранты указали на отель «Сент-Реджис Шератон». Постепенно, путём небольшой слежки я выяснил, что Дали, Гала и их шофёр, он же телохранитель, оставляют машину в подземном паркинге на 55-й у Первой авеню и возвращаются в «Сент-Реджис Шератон» пешком. Впоследствии я несколько раз за цену бутылки водки приводил желающих поглазеть на живого Дали эмигрантов к подъезду «Винслоу». Тех, у кого хватало терпения дождаться, ожидало удовольствие на всю жизнь. «А вот однажды, внучек, будучи в Нью-Йорке, Лимонов водил меня посмотреть на Сальвадора Дали» — так, я полагаю, это будет звучать.
Умирал он, судя по телевидению, ужасно. Не хотел, сопротивлялся, жил с трубками в носу, чудовищный, разрушенный, как его картины. Комы и агонии сменяли друг друга. Наконец, гнилой и на три четверти мёртвый, умер совсем.
Великим художником он, разумеется, не был. Он был эксцентриком, пошляком, вкус часто изменял ему (чего стоит хотя бы его трактат о дыре и дерьме!). Он был — ну, таким, что ли, Жириновским в искусстве. У меня, однако, появилось к нему тёплое чувство в последние годы, потому что его обожала юная Лена, и наши страсти где-то молниями ударяли рядом с ним.