Свои
— Поговорим о твоих проблемах, — предложил Жорж. — но только правду, и ничего, кроме правды.
Я рассказал все, как было.
— Интересно, — сказал Жорж. — Почти партизанская тактика: прятать оружие на возможных этапах отступления. Но ты этот железный прут утопи в речке — то ли сосед наткнется, да и милиция может просчитать этот вариант. И в чем же теперь твои проблемы? — спросил Жорж.
— Я не знаю, как поступать дальше. Скорее всего, они будут заставлять меня извиниться. А я не хочу. Вся школа будет считать: я струсил.
— И пусть считает, — сказала тетка. — Тебе в этой школе учиться меньше года.
— Но неизвестно, сколько жить в Красногородске. И если я уеду, все равно ведь буду приезжать, и все, увидев меня, будут думать: он трус.
— О всех всегда что-нибудь думают, — возразила тетка, — что скупердяй, что глупый, что все из рук валится. Наплевать и забыть. Если можно, найди компромисс. Ты знаешь, что такое компромисс?
— Знаю. Это стараться решить дело миром. Но это не компромисс. Они ни в чем не уступают, уступаю только я.
— Но ты же своего добился. Ты их отлупил, — возразила тетка, — можешь и дальше так действовать. Отлупи и извинись. Культурный человек всегда извиняется, даже если наступит на ногу, а ты их избил.
Жорж молча курил, посматривая то на меня, то на тетку.
— Я думаю, извинишься ты или нет, дело это замнут, но тебе запомнят. Ты куда собираешься поступать? Вроде бы офицером хочешь стать.
— Раздумываю, — ответил я неопределенно.
— Так военкомат не даст тебе направления. А в школе напишут такую характеристику, что ты не только в военное, даже в фабрично-заводское училище не поступишь. А напишут обязательно, потому что в школе есть партийная организация. Секретарю этой организации позвонят и поинтересуются, какую характеристику написали этому хулигану. Даже приказывать не будут, просто спросят. Уполномоченный КГБ заведет на тебя дело. Один листок в папке пока, но если его запросят, ответит вполне объективно, что скрытен, агрессивен, в общественной жизни участия практически не принимает, избил сына секретаря райкома.
— Выходит, без хорошей характеристики я никуда не поступлю, мне всюду будут перекрывать воздух?
— Думаю, что да.
— А зачем им это надо?
— Иначе они не удержат власть. Или играй в игры, предложенные системой, или система тебя выталкивает. Я, например, не играю, потому что шансов выиграть у меня нет.
— Почему?
— Потому что я был в плену. И хотя убежал и снова воевал, имею боевые ордена — и советские, и французские, — я все равно меченый. Хотя плен на войне — явление нормальное. Иногда нет выхода. Англичане, которые воевали веками, это понимают. И когда в Лондоне был парад Победы, то парад открывали военнопленные, потому что им досталось больше, чем другим. Хотя условия в концлагерях, в которых содержались англичане, были почти нормальные для военного времени. Их наказывали, нас просто расстреливали за каждый проступок.
— Но сдаваться в плен нехорошо, — возразил я.
— Нехорошо, — согласился Жорж, — но что я мог сделать, если у меня были прострелены ноги? А последнюю пулю себе в лоб — это глупость. Я выжил и еще пару десятков бошей лично отправил на тот свет. Сейчас, конечно, ситуация изменилась. Бывшие пленные свое отсидели в лагерях, но они все равно меченые. Они могут работать только на черных работах. Вот я уже семнадцать лет работаю лесником и никогда не буду лесничим, потому что был в плену и потому что беспартийный. А руководить разрешается только партийным. А в партию меня не примут, потому что я был в плену.
Жорж сказал не всю правду. Он добивался восстановления в партии, из которой выбыл, естественно, за время плена. Но его не восстановили. Восстановить значило простить, а его так и не простили.
— Какой же выход? — спросил я.
— Проведи маневр. Извинись, но запомни — при первом же удобном случае с ними рассчитаешься.
Именно тогда я решил, что сведу счеты с Воротниковами: и старшим, и младшим, и первый же удобный случай я не пропустил, но на это ушли годы.
НЕНАВИСТЬ К ВЛАСТЬ ИМУЩИМ
Извинялся я после большой перемены. Старшеклассников собрали на первом этаже в самом большом классе. За столами сидели директор школы, завуч, обе классные руководительницы, секретари школьной партийной и комсомольской организаций. Директор школы коротко рассказал о случившемся. Я вышел и сказал:
— Я извиняюсь перед Виктором Воротниковым, перед Шмагой и тремя остальными, то есть перед всеми пятерыми за то, что я их избил. Я этого не хотел. Мы просто поругались. Я думал, что они будут сопротивляться, а они не стали сопротивляться и убежали, оставив Воротникова. Я перед ним извиняюсь особенно. Я честно старался ударить полегче, у него же толстые ляжки, такие трудно пробить, но так вот получилось, что задел сильно, и поэтому он не смог убежать. Я даю честное слово, что никогда не буду бить этих пятерых.
В зале уже корчились от смеха, Вера откровенно хохотала. Я понял, что перебрал, но перестроиться уже не мог.
— Тишина! — сказал директор. — Виктор, ты принимаешь извинения Петра?
Воротников молчал и медленно краснел. Вначале у него покраснели уши, потом лицо, потом даже шея.
— Не принимаю, — наконец ответил он. — Я с ним сам разберусь.
— Я этого не хочу, — сказал я. — Позавчера их было пятеро, завтра будет десять. А с десятью я не справлюсь.
Теперь уже смеялись все.
— А ведь совсем не смешно, — сказал директор. — Мы не нашли примирения, значит, будет заведено уголовное дело, и вместо того, чтобы поступать в институт, вы, Умнов, попадете в колонию.
— А почему я? Может быть, Воротников со своей компанией. Суд будет решать, — возразил я.
— Суд, конечно, решит, — продолжил директор. — Но ведь избиты не вы, Умнов, а Воротников. И если вы будете доказывать, что только оборонялись, то и в этом случае налицо превышение пределов необходимой обороны. Я советовался с прокурором. Может быть, дело не дойдет до колонии, но условно кто-то будет осужден обязательно. А с условной судимостью вас не примут ни в какой институт, да и не на всякую работу возьмут. И это пятно на всю школу. В этой ситуации, когда от одного неверно произнесенного слова зависит судьба одного или нескольких молодых людей, мне лично не до юмора.
Я понял, что директор дает мне последний шанс. Не знаю, почему он мне симпатизировал, может быть, потому что был красногородским, как все мы, держал хоть одного подсвинка, сажал картошку, ходил за грибами и клюквой, сам чинил старый «Москвич». Он мог делать все, что делали красногородские мужики, но был еще учителем и директором школы.
— Витя, — сказал я, — я перед тобой извиняюсь. Я был не прав, и подобное больше не повторится.
Я продолжал стоять. Директор смотрел на Воротникова, смотрели на него ребята из двух классов. Ни меня, ни Воротникова в школе не любили, но я был свой, и к тому же меня могли засудить.
— Виктор, — в наступившей тишине сказала Вера, — было бы честно, по-мужски, извиниться и тебе.
— Хорошо, — сказал Воротников. — Я тоже извиняюсь.
И вдруг все зааплодировали. Наверное, впервые в жизни не по официальному поводу на собрании, — когда в торжественные даты заканчивался доклад, то первыми начинали аплодировать учителя, и подхватывали все мы. Мне не хотелось думать о том, что я все-таки испугался, мне хотелось скорее забыть о милиции и допросах. Когда я шел в школу сегодня, то выбрал кружной путь, чтобы только не проходить мимо милиции. Но я рано радовался. На последнем уроке в класс заглянул директор, кивнул мне, я вышел. Директор ничего не стал мне объяснять. Он шел к своему кабинету, а я шел за ним.
В его кабинете сидел сам первый секретарь райкома партии Воротников-старший в темно-синем костюме, белой накрахмаленной сорочке с малиновым галстуком, униформе партийных и советских работников. Все они отдавали предпочтение темно-синему, реже темно-коричневому цвету — немарко, неброско и достаточно строго официально. Лицо Воротникова-старшего отличалось гладкой розовой кожей, у красногородских мужиков лица были грубые, темные — летом от солнца, зимой от ветра. И женские лица к сорока грубели. По таким лицам, как у Воротникова, я потом сразу отличал чиновников и чекистов. У чекистов лица были более бледные, они больше времени проводили в кабинетах. На лицах всегда отражалась прошлая жизнь. Я отличал синюшные лица туберкулезников, даже бывших, сердечники были бледными, те, у кого болел желудок, — серыми, у бывших заключенных кожа всегда неровная, с пупырышками, будто они постоянно мерзли, — если человек несколько лет в лагере недополучал жиров, эти отметины на коже оставались десятилетиями.