Свои
Я поздоровался.
— Мне с ним надо поговорить один на один, — сказал Воротников-старший.
Директор собрал тетради, уложил их в портфель и сказал:
— Когда будете уходить, захлопните дверь.
Трусливый, наверное, подождал бы окончания нашего разговора, выяснил если не мнение секретаря райкома, то хотя бы выслушал его впечатления.
— Он что, из красногородских? — спросил Воротников.
— Да, — ответил я.
— Тогда понятно, — произнес Воротников, и я понял, что он не любил красногородских и, наверное, вообще псковских. Их и любить было не за что. Они больше работали на своих огородах, чем в колхозах, воровали все, что можно украсть, даже не считая это воровством. Со стройки тащили кирпичи, с полей картошку. Никто не верил, что это государство их собственное. Они тащили все, что недополучили от этого государства. Много пили от тоски, потому что знали, что никогда не станут ни богатыми, ни свободными. Они браконьерствовали в лесах и на реках, не считая это браконьерством, а рыбы и зверя пока хватало всем. Красногородский район когда-то был пограничным, рядом жили латыши и эстонцы. Говорят, до революции отношения с соседями выясняли очень часто при помощи кулаков. Когда Латвия и Эстония стали буржуазными республиками, псковские занимались контрабандой, более цивилизованные эстонцы — во всяком случае, они таковыми себя считали — не рисковали, потому что цивилизованность предполагает осторожность и уважение законов. Псковские законов боялись, но не уважали, а нужда всегда была сильнее страха. Мне мать рассказывала, что и мой дед занимался контрабандой. Во время войны с немцами многие из псковских мужиков ушли в партизаны. Партизанское движение на Псковщине известно тем, что партизаны привезли несколько обозов с мукой и зерном в осажденный блокадный Ленинград. В основном же партизаны истребляли местных полицейских и захватывали продовольствие, предназначенное для отправки в Германию. То, что немцы не успевали забрать у крестьян днем, партизаны забирали ночами. Мать мне рассказывала, что было страшно, когда днем в деревню, где жила сестра деда, приходили немцы, но еще страшнее, когда ночью заявлялись партизаны. В отличие от немцев, они хорошо знали, где и что можно спрятать, и всегда находили запрятанное. Я, конечно, изучал историю и знаю, что Псков, пожалуй, самым последним из древнерусских городов сдался Московскому царству. Москва оказалась сильнее, но псковские так и не покорились. И усадьбы помещиков здесь горели чаще, чем в других областях, и на дорогах разбойничали. Я и сам не мог понять псковских. Вроде бы работящие, но в основном на себя, вроде бы тихие, но если начинались драки, то деревня шла на деревню, улица на улицу с кольями, вилами, топорами.
Мать говорила, что после войны, которая многих мужиков повыбила, стало поспокойнее, но и нищеты прибавилось.
Я молчал и рассматривал костюм Воротникова, его галстук, ботинки на толстой микропористой подошве. Я о таких мечтал, и не только потому, что они были просто удобными для осенней и весенней красногородской грязи.
Воротников, наверное, хорошо знал такое молчание и понял, что я вряд ли что скажу. Он вынул протоколы допросов из кожаной коричневой папки.
— Дело закрыто, — сказал Воротников. Он порвал протоколы на мелкие кусочки и выбросил их в плетеную корзину возле директорского стола. — Но запомни, скотина, если ты тронешь еще раз моего сына, посажу, и надолго. Выходи.
Я вышел. Воротников захлопнул дверь кабинета и пошел по коридору к выходу.
В том, как он произнес «скотина», было столько ненависти ко мне, что ничего, кроме ненависти, причем ненависти беспощадной, вызвать он у меня не мог. Запомню, решил я тогда. И запомнил. Потом у меня будет еще много встреч с семьей Воротниковых. Старший будет работать в Москве, в ЦК КПСС. Вначале он мне сильно навредит, а потом даже поможет в нескольких ситуациях. А почему не помочь известному киноартисту, ведь земляки. Но я все-таки дождусь своего и размажу его. И он не поймет даже за что. Он забудет про «скотину», но я помнил об этом все эти годы, да, наверное, для него я так и остался скотиной, только удачливой. Он оказался непредусмотрительным. Нельзя оскорблять, потому что оскорбленные могут дождаться своего часа и отомстить.
У меня будет в жизни еще несколько таких воротниковых, с которыми я сведу счеты. Иногда для этого потребуется два-три года, иногда не хватит и десяти лет. Это как в боксе: когда хорошо знаешь противника, нужно только выждать и не пропустить момента, чтобы нанести удар. Но в боксе всего три раунда по три минуты. А в жизни это ожидание может растянуться на десятилетия. У меня случалось по-разному. Одних я доставал сразу, при первой же возможности наносил мелкие, но неприятные удары, и враг уставал от непредсказуемости, от некомфортности жизни в постоянном напряжении в ожидании удара и обычно отступал, иногда искал даже дружбы. Но с такими, как Воротников, по очкам я всегда бы проигрывал, для таких нужен был только нокаут.
Я видел из окна, как Воротников сел в черную «Волгу» — пикап, единственную в районе. После посещения колхоза или совхоза председатели и директора укладывали в необъятный багажник пикапа или молодого поросенка, хорошо прожаренного, или бидон меда, или телячью ногу. Весь Красногородск об этом знал, потому что в маленьком городке скрыть ничего невозможно. То, что Воротников подъехал к школе на «Волге», хотя от райкома партии до школы можно и пешком дойти минуты за три, означало, что это был не приватный разговор, это было мероприятие, хотя мы с ним были один на один. Завтра все в Красногородске будут говорить, что Воротников заезжал в школу, провел воспитательную работу и спас сына Умновой от срока.
Для русского человека очень важно на кого-нибудь надеяться. На Брежнева не надеялись, а на Косыгина надеялись, — должен же быть хороший человек в противовес плохому. Потом надеялись на Андропова, на Горбачева, на Ельцина. И я тоже надеялся, не то чтобы всерьез, но хотелось верить, что когда-нибудь все будет по-другому. Теперь я знаю, что если такое случается, то очень не скоро.
Я вышел из школы. Занятия уже закончились, учителя и ученики разошлись. Я шел один. За день подмерзшие лужи не растаяли, холодный ветер гнал тучи, если не сегодня, то завтра, наверное, пойдет снег. Я шел, засунув руки в карманы куртки, перешитой из черной железнодорожной шинели, тогда шинели еще шили из настоящего сукна. Мать подшила к куртке простеганную на вате подкладку. Может быть, из-за туберкулеза я всегда мерз и поэтому одевался тепло и еще в июне не снимал вельветовую куртку, когда все мальчишки уже ходили в рубашках с короткими рукавами.
И вдруг я увидел Веру, которая стояла у стенда с газетой «Правда». Газету каждое утро регулярно меняли. Когда я проходил мимо, она обернулась и сказала:
— И чем закончился разговор с власть предержащими?
— Протоколы порваны, дело вроде закрыто.
— Он тебя простил?
— Наверное.
Я ничего не сказал про «скотину». Пусть об этом никто не знает. Мое время еще придет.
— Родители сегодня уезжают на семинар в Псков. Приходи ко мне вечером, — сказала Вера.
— Когда? — спросил я.
— После девяти.
Когда стемнеет, определил я. После девяти в Красногородске на улицы уже не выходили. Те, у кого были телевизоры, смотрели программу «Время» или ложились спать, в маленьких городах, как и в деревнях, ложились рано и рано вставали. Перед тем как идти на работу, надо накормить скотину, приготовить обед, обедать почти все ходили домой, в столовую днем никто, кроме иногородних шоферов и вызванных в райцентр председателей сельсоветов, не ходил. Вечером со столов снимали клеенки, стелили скатерти, и молодые парни заходили выпить пива.
— Я приду, — сказал я.
Я зашел в магазин недалеко от своего дома. Магазин оборудовали в бывшей часовне. В нем поместилась одна полка, на которой были выставлены водка, портвейн, конфеты местных фабрик, консервы, хлеб, макароны, соль. Самое необходимое. Перед прилавком больше трех покупателей не помещалось. Старая продавщица ушла на пенсию, и теперь в магазине торговала ее дочь Машка. Я пошел в первый класс, она училась в десятом и запомнилась рыжими волосами и голубыми глазами. Значит, ей года двадцать четыре, прикинул я. Старая, конечно, но до тридцати женщины молодые, утверждал мой сосед-подполковник, до сорока — средних лет, в общем, женщины, пока способны рожать, остаются женщинами, а когда теряют эту возможность, тогда перестают быть женщинами и становятся механизмами для работы.