Забытые смертью
За год в зоне Прошка превратился в старика. Он видел столько изощренных пыток, что никакой Тимофей с его кулаками, кнутом и угрозами не мог уже испугать его.
Первое время после увиденного Прохор кричал во сне. Дрожал неделями. Не мог есть. Ему было страшно. Но постепенно он черствел. Привык.
Бугор фартовых сам дал кликуху Прохору. По татуировке так и звал Трандой. Перечить или возмущаться Прошка не насмелился. Был предупрежден. А потому послушно появлялся по первому зову фартовых. Кривлялся, ломая из себя кокотку с панели. Научился смешить воров до слез. И те щедро кормили мужика. Но, едва глотнув водяры или чифира, гонялись за Трандой с ножом, припоминая ему причину ходки.
На четвертом году, когда в зону пришел новый начальник и заставил фартовых работать, бугор первым вытолкал из барака Прошку. Того вмиг загнали на рудник, где он с утра до ночи таскал тачки с углем.
Когда слабел и падал, охрана пинками помогала встать. Попробуй разинь рот, пожалуйся на недомогание — отвезут в отработанный карьер. Туда и мертвых, и ослабших, и больных отвозили. На всех один бульдозер приходил…
Может, и Прошку туда увезли бы. Но выручил случай. Выстроили ослабших для посадки в грузовик, чтобы на карьер отвезти. Велели рубахи и портки снять, чтобы на пополнение не тратиться. И увидел старший конвоя татуировку на Прошкиной груди. От удивления остановился. Всякое видывал, но не такое. Расхохотался. Тут начальник зоны подошел. Очки надел. Глазам не поверил, рукой к татуировке потянулся.
Прошка понимал, для чего их раздевали. Чувствовал, что видит белый свет последние минуты. И решил испробовать то, что даже на фартовых безотказно действовало.
Скорчил рожу, сложил губы в бантик и говорит начальнику:
— Если б ее подкормить да подмыть! Она б не раз настроенье еще сберегла! Ну зачем губить красу такую?
— Тьфу, черт! Ну как живая! Кто же так изобразил? Как ты с нею ладишь? — отдернул начальник руку. Но из строя велел вывести, одеть, вернуть в барак. И кормить по полной норме.
— Ему с таким клеймом и так нелегко приходится. Если до воли доживет, я ему не позавидую. Ни в бане, ни к бабе, ни на курорт не покажись. В гробу и то краснеть будет перед родней. Он этой татуировкой больше, чем сроком, наказан. Перед матерью не сможет рубаху снять. А уж перед детьми и внуками — тем более.
Прошку оставили жить. Начальник зоны, охрана, завидев мужика, усмехались либо сочувствовали молча. Но всегда напоминали: мол, в зоне выживают лишь сильные, те, кто хочет жить. И Прошка старался. Ему очень хотелось выжить и вернуться в свой поселок. Насовсем, навсегда.
Мать ему постоянно писала письма, из которых он знал обо всех новостях в Речном.
Так, еще в самом начале, на первом году, написала Прошке, что Олеся после суда уехала от отца. Но и в поселке не осталась. Не вышла замуж за Василия. И поселковые бабы-пересудницы говорили, что, видно, умоталась она за Прохором, кто ж теперь ее замуж возьмет? Но объявившийся под Рождество в магазине Тимофей осрамил сплетниц и прочел письмо Олеси. И все узнали, что увез он ее в Москву. И дочка поступила в институт лесного хозяйства. Инженером будет. Не то что некоторые босяки, пытавшиеся загубить ее судьбу и силой заставить стать женою…
Потом мать сообщила, что Олеся приезжала к отцу на каникулы. Очень повзрослела. Похорошела. А ума у девушки — палата. О Прохоре не может слышать. И поныне ее трясет. Обещает, если встретиться доведется, убить его своими руками. Но за одно она ему благодарна, что остановил от замужества за Василия. Разрушил начавшуюся симпатию, обрубил ее под корень.
«Цыган поначалу грозился с-под земли тебя сыскать и прирезать, как шакала, но руки до тебя не достали. Пока он бесился, Олеся уехала. Не с того он начал. Видно, не любил. Если б дорога была, ни о тебе, ни о мести — об Олесе вспомнил бы. Выходит, оба вы прозевали, упустили девушку. А она сильнее вас — мужиков — оказалась. Сумела свое горе одолеть. И, гляди-ко, поднялась над ним и вами. Не опустилась, не пошла по рукам. Отца не опозорила. Нынче Тимофей высоко голову держит. И есть с чего. Дочь достойная! Не то что ты, горе мое и стыд. Не только слово о тебе сказать — голову не поднимаю, стыжусь людям в глаза смотреть».
Прошка, читая письма, представлял себе мать. И жаль было старую до боли в сердце. Оно верно, радостей она почти не знала. Вся надежда была на сына. Но и тут судьба подножку подставила. И чтобы не было тоскливо и одиноко в старом доме, писал ей Прохор письма добрые и теплые. И мать снова отвечала:
«А Васька-цыган помер в эту осень. Жаль мужика. Спился. Не повезло ему. Жена была у него. Сынок остался. Теперь сиротствует. Жена уже и траур сняла. Только мать на его могиле плачет. Да Олеся недавно приезжала, так тоже цветы у него на могиле оставила.
Институт она закончила. Но в Речное не воротится. Замуж вышла. В Москве. За какого-то начальника. Нынче ребенка ждут. Про это мне Тимофей просказал. Когда домой с гостей вертался. Насовсем его не берут. За неграмотность. Выходит, образованный зять далеко не подарок. Вот и векует он в своем зимовье. Один, как медведь в берлоге. Как и я. Скоро говорить разучимся. Только плакать. Он уже выл, когда недавно в гости ко мне зашел. Ему уже ждать нечего. А я — держусь. Ведь ты у меня. Нехай не вовсе какой гладкий, но свой, родненький и самый лучший…»
Законы зоны выбили из Прохора легковерность, он умел приспособиться к любым условиям, найти подход к любому человеку, научился обдумывать, взвешивать каждое слово и поступок. Он научился защищаться, заставил не просто считаться с ним, но и уважать. В то же время Прохор умело держал в руках настроение окружающих, нередко становился душой любой бригады зэков своего барака. Он знал: вернется домой иным. Пусть постаревшим, усталым, но опорой и кормильцем.
Мать не спрашивала Прохора, когда его освободят. Она считала годы, мечтая лишь об одном: пусть перед смертью, хоть ненадолго, увидеть сына свободным. Но годы брали свое. Сдавало здоровье. Об этом Прохор не знал. И однажды получил от нее письмо, заставившее задуматься:
«Уже семь лет прошло, как нету тебя со мною, Прошенька! Знаю, еще долго ждать. Но так тяжко одной в окривелой избе. А вот вчера у меня гость был, Тимофей. Совсем состарился человек. Борода по пояс. Весь седой. Как согнули годы! Хуже, чем меня. Поговорили мы с ним впервой за жизнь, по душам. И признался мне, как жалкует, что не отдал за тебя Олесю. Принес горе нам с тобой. И сам не меньше хлебнул. Ведь думал, что, выучив дочь, даст ей счастье. Сам возле нее согреется в старости. А она, став грамотной, родство забыла. Отца своего по имени и отчеству стала звать. Говорит — так модно нынче в свете. Совсем дорогу к нему забыла.
Отцу все замечанья делает. Неграмотно выразился, не так глянул, не то ляпнул, не там сел и лег. Вовсе заклевала. Аж ездить к ней не хочет. И говорит, что грамота из его Олеси душу выбила. Съела, что ржавчина. Нынче, смешно признаться, уговаривает меня к нему в лес переехать. В зимовье. Чтобы вдвух бедовать на старости.
Не хочу брехать лишнего, но и саму такое же свербит. Може, и согласилась бы я, не стой промеж нами исковерканная этой семьей твоя судьба. Ты — виноват. Но не столько, чтобы отнять тебя от старой матери на много лет. А может — навсегда. Я столько пережила и переплакала, знаю, ты тоже хватил лиха сполна. А потому — мы свидимся. И, может статься, простит Господь твой грех и одарит за пережитое. Я отказала Тимофею. Как когда-то отреклась от тебя Олеся. Ты несешь свой крест. А он плакал… Выходит, не всегда счастье детей поворачивается радостью к родителям. Случается, оно становится бедой…»
Прохор несколько раз перечитал письмо. Хотел сесть за ответ. Но… Вызванный к начальнику зоны, узнал, что его отправляют через день в Якутию. Отбывать остаток наказания условником. На деляне, куда он приехал через пару дней, его встретили как равного, забыв сразу, что Прошка — условник и совсем недавно покинул зону.
Он не стал долго осматриваться, переводить дух и отдыхать. Мигом переоделся в спецовку. И, опрокинув стакан холодного чая, пошел на деляну.