Забытые смертью
Прошка уезжал из леса чуть не плача и все обдумывал, как отомстить цыгану, а главное — Олесе и Тимофею.
Он понимал: избить Ваську он не сумеет. Тот сильнее, крепче. В драках поднаторел, еще в армии научился всяким хитростям. «Угроз он тоже не испугается. Наоборот, они его раззадорят», — сокрушался Прохор.
Мать, узнав обо всем, не огорчилась. И, подумав, сказала:
— Цыган никогда не женится на лесничихе. С чего ты взял? Да тот Васька небось имя ее забыл, стоило уехать из лесу. Иль мало девок в поселке? Зачем ему в глушь мотаться за тем, что под боком имеется? Не клад! Зря сумлеваешься. С месяц-другой поломается, подождет впустую, враз поумнеет. И сам Тимофей придет к тебе с покаянием. А ты покуда к нему не показывайся! Обидься. Блюди достоинство семьи.
И Прошка послушался. Каждый день сдерживал кобылу, чтобы не свернула на знакомую тропу. Себя чуть ли не за шиворот держал: от соблазна увидеть Олесю хоть краем глаза. И брал дрова совсем на другом участке, далеком от зимовья Тимофея и Олеси.
Теперь он вновь стал появляться на улице среди девок и молодых вдовушек. Заигрывал, ухаживал. Но почему-то ни к одной не лежало его сердце.
Конечно, Прошка первым заметил, что не стало цыгана на вечеринках и посиделках. Замолчала его гитара. Лишь изредка слышались со двора Василия грустные песни. Но слов их никто не мог понять. Не знали поселковые, отчего грустит цыган.
Василий и впрямь потерял покой. Но оброненное Прошкой злое слово о цыгане застряло занозой в памяти Тимофея и Олеси.
«А что, если и впрямь уйдет в табор к своим, бросит дочь? Сегодня в любви клянется. Ну да что с него взять? Сорвет свое. Потом ищи, как ветра в поле!» — вздыхая, ворочался лесник на широкой лежанке.
Прошка первым увидел Олесю в поселке. В магазин приехала за покупками. Никогда раньше не наведывалась в Речное одна. А тут насмелилась. Услышал о ней и Василий. Мигом у магазина объявился. С гитарой, с песнями. И понятно! Вечер наступал.
Прошка, глядя на Олесю, губы кусал от злобы. Смотрит девка на Василия, людей не стыдясь. Глаз не отводит. О Прошке и не вспомнила. Забыла все его нежности. А ведь он из-за нее столько времени потерял! Поднималась в груди мужика черная волна ярости.
Вспомнились все унижения и оскорбления, которые услышал и стерпел от семьи лесника. Он больше не мог жить, не отомстив.
Прохор терпеливо наблюдал за Василием и Олесей, прощавшимися на лесной дороге, сворачивающей к зимовью. Цыган целовал девушку не безобидными поцелуями в щеки. Он целовал ее в губы. Долго. Так долго, что Прошка чуть не взвыл под кустом.
Василий называл Олесю звездой своей судьбы. Клялся в любви до гроба. Лишь с первыми петухами отпустил ее, а сам, сев на велосипед, отправился в Речное.
Олеся долго смотрела вслед Василию. Едва свернула на тропинку, как из кустов выскочил Прохор, сбил с ног ударом кулака. И, не дав опомниться, заткнул рот задранной юбкой.
— С-сука! Цыганская подстилка! Меня прогнала, высмеяла! Я тебя проучу! На коленях приползешь. Умолять станешь, — скрутил испугавшуюся Олесю. — Ну, вот и все! Теперь беги к цыгану! — натянул портки. И, прикрыв уже бабью голь, бросил через плечо, уходя: — Вечером пусть отец придет. О приданом договоримся.
Едва успел Прошка влезть на чердак — не хотел будить мать, как услышал — в избу колотятся пудовые кулаки.
Мать открыла испуганно. Тимофей влетел зверем.
— Где твой кобель? — грохотал он кулаком по столу.
— Что стряслось? Угомонись.
— Пришибу скотину. Дочку мою ссиловал!
— Он жениться на ней собрался!
— Кому нужна погань? Где он? — прошел лесник в комнату.
Прохор сидел на чердаке ни жив ни мертв от страха. Он был уверен, что Тимофей не захочет огласки и позора для дочери, тихо выдаст ее замуж. Но лесник орал так, что на голос его сбежались соседи. Кто-то, узнав, в чем дело, вызвал милицию. Двое оперативников пришли тут же. И вскоре вытащили Прошку с чердака, едва сумев защитить от расправы Тимофея. Тот грозил найти мужика из-под земли и свернуть ему голову, как цыпленку. Прохора вскоре осудили. Не согласилась Олеся уладить случившееся миром, не пожелала стать женою Прохора. И, когда тому определили наказание в пятнадцать лет лишения свободы, пожелала, уходя:
— Чтоб ты света не увидел и сдох в тюрьме, гнилой козел!
Прошку тут же отправили на Колыму. Едва он попал в зону и зэки узнали, за что осудили его, сбились вокруг шконки, матерясь.
— Пока мы тут сидим, такие, как ты, паскуда, позорят наших баб, сестер и дочерей. Не думай, что здесь тебе сойдет даром! Душу вырвем! — грозили все.
— Вырвать ему яйцы! Пусть поплатится, падла, за свое. И остаток станет жить вприглядку! — предложил сосед по шконке.
— Опетушите его и киньте к обиженникам! Пусть на своей жопе познает, что утворил! — подсказал бугор барака.
— Чего гоношитесь, фраера? Кого припутали? Свежака? Насильник он? Дайте его нам вместо магарыча. Месяц трясти вас не будем, — предложил фартовый, войдя в барак.
— А вам он зачем?
— В рамса на него срежемся. Ставкой в игре станет. Своих жаль. От скуки, может, еще чего-нибудь придумаем.
— Давай выкуп! — потребовал бугор барака работяг.
— За этого? Ты что? Сказал — месяц трясти не будем.
— Бери!
— Эй ты, пропадлина! Шустри, задрыга, в нашу хазу! — дал пинка Прошке фартовый.
В барак к ворам Прохор влетел, кувыркаясь через голову. Он ничего не видел. И никак не мог остановиться.
Он летел по проходу между шконок. С визгом, стоном, матом, как комок зла. Вот ткнулся в чьи-то ноги. Сшиб. Его поддели в бок сильнее прежнего, загнали в угол, к параше. Там столпившиеся мужики схватили за шиворот, сдернули с пола, поставили на ноги:
— Ты, потрох, откуда свалился?
Когда узнали, повеселели:
— Как накажем козла?
А через десяток минут известный на всю зону художник по кредиткам, отбывавший третий срок за фальшивомонетничество, со смехом рисовал на груди Прохора, привязанного к шконке, увеличенный во много раз половой бабий низ.
Так решили фартовые.
— Ты хоть помнишь, как она выглядит? — спросил бугор фальшивомонетчика. И, глянув на рисунок, нанесенный на грудь, расхохотался: — Посмачнее, пожирней изобрази! Чтоб фонарем горела! Пусть этот пропадлина помнит и в гробу, за что ходку тянул. Чтоб нигде стемнить не мог и отмазаться! Давай! Изобрази! Чтоб черти, приняв его на тот свет, со смеху поусирались!
Глубокой ночью, закончив колоть Прошку, фартовый обоссал ему грудь вместо дезинфекции. И велел линять со шконки.
Прохор было потребовал место для себя, но сердобольный обиженник одернул вовремя и предупредил, что бывает с теми, кто любит возникать.
Прохор с неделю болел. Татуировка вспухла, грозила заражением. Но обиженник и тут помог. Выбрал из печки древесный пепел, засыпал толстым слоем татуировку. Когда боль утихла, смыл все с груди свежей заваркой чая и, глянув сочувственно, сказал:
— Срамотища жуткая! Теперь тебе уж никогда не доведется снять рубаху. Эта транда у тебя даже на кишках пропечаталась! Но не тужи! С этим жить можно! Зато жопу не пробили, не отдали сявкам оттянуть тебя в очередь. Не оторвали яйцы. Такое здесь как два пальца обоссать! Считай, легко отделался. За такое фартовые размазать сумеют. Да что трехать? Сам увидишь.
— Как же мне теперь жить? — сокрушался Прошка.
— Да клево! Не вылупайся, потешь фартовых, повесели бугра. И всегда хамовка будет. Может, кайф обломится! В чести держать станут, коль пофартит.
Прошка слушался обиженника во всем. Тот уже много лет канал в фартовой хазе, знал все законы насквозь, привычки и характер воров. Учил Прошку, как средь них выжить, не потеряв душу.
— Если по кайфу придешься, лафово дышать тебе. А нет — в очко иль рамса продуют. Утопят в параше. Иль в проходе повесят.
— Как? Совсем? Насмерть?
— Иного не бывает, — отмахнулся обиженник.
И вскоре Прошка убедился, как легко и просто теряют жизни в зоне мужики. Редко кому довелось тут умереть своею смертью. Держали эту зону воры, а потому перечить им было безумием. Они умели расправляться по-всякому. Красиво и грязно. Быстро и медленно.