Забытые смертью
Фелисада тихо улыбалась. А Володька, покусывая губы, вернулся к бригаде. Молча заспешил к упавшей березе. И, не глянув на Прошку, окорячил ствол. Взмах — нет ветки. Еще взмах топора — отлетела вторая. В глазах темно от ярости. топорище в ладонях раскалилось. А Володька от дерева к дереву шел, не замечая людей, их удивления, разинутых ртов. Топор звенел, как обида, как застрявшая в груди боль. Володька отсекал сучья: желваки на лице ходуном ходят, зубы до боли стиснуты.
— Что уставились? Цирк, что ли? Пошли по местам! Прошка! Тащи ветки в огонь! Не то уж закопает тебя новенький! — турнул мужиков одноглазый Леха.
— Шабаш! — крикнул, когда совсем стемнело, Никитин и, положив руку на плечо новичка, спросил: — Что это с тобой случилось?
— Мужика в себе нашел, — ответил Володька, шагая к палатке. Подойдя к Фелисаде, накрывающей на стол, бережно взял ее руку, поцеловал. И сказал короткое: — Спасибо…
Лесорубы, увидев такое, онемели.
— Не-е, мужики, я готов на спор все пуговки от ширинки сгрызть, но этот тип — шибанутый! — открыл рот Прохор и добавил: — Иль не знает, как мужик к бабе подходить должен? Лапу ей целовать? Еще чего не было! Пусть хоть она и Фелисада, с бабьем строго надо! И не лапы ей слюнявить! А всю жопу в один кулак схватить! Да так сдавить, чтоб за куст бежать не с чем стало. Тогда она почует истинные ухлестыванья! — зашелся Прошка.
— Это ты меня в кулак поймать собрался? — внезапно ухватила его повариха за оттопыренное ухо.
— Я о бабах! Клянусь! Не про тебя! Чтоб мне собственным говном подавиться! Не хотел про тебя плохо брехнуть! Ну, выпусти! — визжал Прошка.
— Так его, Фелисада! Зажми! — смеялись мужики, но повариха отпустила Прошку, пообещав в другой раз язык вырвать.
— Ну, нынче свежак дал! Полдня дурь в штанах искал. А под вечер — озверел!
Володька в это время уже сидел на берегу Алдана. Обсыхал. Его трясло. То ли от холода, то ли от воспоминаний. Он сам не знал, что переломилось в нем, что дало толчок.
Он и не заметил Фелисады, подошедшей тихо, неприметно. Она набросила ему на плечи полотенце и сказала:
— Оботрись. Да иди ужинать вместе со всеми. Потом отдохнешь.
Прохоренко ел, не глядя в миску, не ощущая вкуса. Ведь вот хотел забыть, слово себе давал. Но не получилось. Память разбудил. И уже не мог задавить, избавиться от нее.
— Слышь, Вова! Чего мечтаешь? О чем болят твои голова и головка? Да забей на все! Пошли прожитое туда, откуда свет впервой увидел, и живи, как все мы! Бабы что? От них единые горести! Чтоб им клин в жопу, — вовремя заметил нахмурившуюся Фелисаду Прохор и предусмотрительно пересел подальше от поварихи.
— Кем ты работал до лесу? — спросил Прохор с любопытством. — Художник?! Во, хлебное дело! Если бы я умел, одни бы сотенные рисовал. Изобразил кредитку, и живи, в потолок поплевывая. У нас один такой сидел в зоне. Купюры так малевал, что ментовка не могла отличить его работу от банковской. И только один его наколол. На мелочи. Он этого Ленина в фуражке намалевал. Его и взяли. За самые что ни на есть…
— Я города оформлял, улицы, чтобы красиво смотрелись, — уточнил Прохоренко.
— А это не ты ли, часом, в Магадане поставил памятник Ленину на Колымской улице? С протянутой рукой. Да еще написал: мол, вперед, к победе коммунизма! А Колымская улица аккурат на трассу выводит. Какую зэки строили. Да на рудники, к зонам! Хорош твой коммунизм! Едри его в корень! Я до конца не дошел и то чуть не окочурился. А кого еще дальше увезли, вовсе не воротились!
— Памятники — дело скульпторов!
— А плакаты? А разве не ты указывал, куда памятник ставить? Вон у нас одного с зоны увозили. Уже на волю. Он как увидел того Ленина, как обложил его, и все на том. Тем же «воронком» вернули в обрат. Вот я и говорю: нашли, где памятник поставить. Там — другое надо! Зэкам памятник сделать. Тем, кто не вернулись. Но только не родился тот художник, — вздохнул Прошка и, умолкнув, уставился в огонь костра. Он даже не видел, как, торопясь, с него делали набросок.
Володька рисовал увлеченно. Впрочем, иначе не умел. Ведь рисовать он любил с самого детства. Перенял это умение от бабки и матери, известных на всю Полтавщину вышивальщиц и кружевниц.
Володька рос, словно в сказке. Его всегда окружала красота. Тонкая, изящная, тихая и светлая, как улыбка ребенка. Ею дорожили, ее совершенствовали и берегли.
Даже дом семьи Прохоренко был особым. С кружевными ставнями, со стенами, рисованными под мрамор, с тесовыми воротами, украшенными вырезанными из дерева листьями папоротника. С крыльцом, будто сотканным из кружев. Даже скворечник на старой яблоне был сделан под теремок. На каждой двери — особые ручки. То голова льва, то оленьи рожки, то под клубнику вырезанная. В доме все пропахло рукоделием.
Дед и отец были резчиками по дереву. Никто в семье не сидел без дела. И Володька с малых лет знал, что жизнь это работа. Именно потому, несмотря на все лихие времена, семья Прохоренко никогда не знала нужды и голода. Но и отдыха не было.
Володька никогда не видел в доме пьянок, громких застолий, не слышал брани, не видел слез на лицах домашних.
Мальчишка, едва научившись понимать, осваивал все, что умели домашние. Он покрыл цветами деревянное ведро, в котором носили воду.
Отец и дед остались довольны его работой.
А мальчишка вдруг пристрастился к рисованию. Вначале — птиц. Особо любил изображать их в полете. Голубей и аистов. Ими изрисовал все стены коридора. Отец подправлял поначалу. Бабка подсказывала, учила мать. Ненавязчиво и мягко прививалось чувство меры.
Особый уклад семьи или застенчивая мечтательность уберегли мальчишку от шумных ровесников, с которыми не нашел, да и не искал общего языка. Он сторонился их забав, игр. Он не знал, о чем с ними говорить, и избегал их дружбы, сторонился одноклассников.
У него не было к ним претензий. И в классе Владимир Прохоренко считался самым тихим, спокойным мальчишкой.
Лишь однажды, уже в десятом классе, возникло недоразумение.
Вызвала преподаватель истории Володьку дополнить с места по теме ответ одноклассницы. Мальчишка быстро сунул в парту лист бумаги, встал, краснея. Он не слушал, он рисовал. Увлекся. Учительница подошла. Вытащила спрятанный лист бумаги. И… увидела свой портрет.
После уроков она вызвала его в учительскую. И там, один на один, попросила считаться с нею как с преподавателем…
Портрет она попросила на память. И хранила его долгие годы.
Изо всех предметов Володька любил лишь рисование. Для него не стоял вопрос, кем быть. Ответ предопределила сама судьба.
И учительница истории, придя в дом Прохоренко, отобрала понравившиеся ей рисунки Володи. Их оказалось чересчур много. И устроила в школе выставку его работ. Пригласили на нее профессионалов, разбирающихся в изобразительном искусстве. Те сразу оценили талант мальчишки. И едва тот закончил школу, как его без вступительных экзаменов взяли в институт.
Володька усмехнулся, вспоминая свою первую практику: вместе с однокурсниками отправили его на уборку картошки в село.
Володька работал вместе со всеми и пошел на ужин в деревенскую столовую, разместившуюся в неуклюжей большой избе — темнолицей, кособокой.
С порога услышал смех парней. Не понял, что их развеселило. Подошел ближе. Увидел надписи над каждым столиком: «Яйца в соль — не макать!»
Ребята, читая этот опус, хохотали до слез. Лишь через час дошел смысл написанного, вызвавший смех посетителей, до рыхлого повара. Он сконфуженно скрылся на кухне. А когда пришел в себя, узнал, откуда посетители, и попросил помочь с оформлением столовой. Никто, кроме Вовки, не изъявил желания.
Повар сам договорился с председателем колхоза, и Прохоренко, как пошутили преподаватели, отправили на практику.
Повар кормил посетителей на воздухе. Зал был отдан в полное распоряжение Володьки. Тот времени не считал. Работал день и ночь. Две недели не покидал столовую. И никому из однокурсников не разрешал взглянуть на то, что получалось. Молчал и повар, и подсобницы. Только уборщица, старая, седая бабка, взглянув однажды, вышла потрясенная.