Избранные произведения. Дадзай Осаму
Оба Ёдзо сидел на кровати и смотрел на море. Море было затуманено дождем.
Проснувшись, я перечитываю написанные строки и сгораю со стыда — так они безобразны, отвратительны. Какая выспренняя фальшь! Во-первых, почему именно Оба Ёдзо? Я был опьянен — но не вином, дурманом покрепче, — когда решил взяться за Оба Ёдзо. Это имя идеально подходит моему герою. «Оба» — как нельзя лучше символизирует его исключительную натуру. «Ёдзо» — еще не затаскано. Чувствуете, как со дна затхлости вскипает нечто поистине небывалое? Прислушайтесь, какое благозвучие в четырех слогах — «Оба Ёдзо»! Уже судя по одному этому имени, из-под моего пера выходит произведение Эпохальное. Этот Оба Ёдзо сидит на кровати и смотрит на море, затуманенное дождем. Ну, разве не эпохально?
Ну, да ладно! Глумиться над самим собой— занятие не слишком достойное. Быть может, тому виной — попранное самолюбие. Взять хотя бы меня — не выношу, когда другие обсуждают мои поступки, и потому первый спешу содрать с себя кожу. Это-то и есть малодушие! Я должен стать более откровенным. И еще — запастись смирением. Итак, Оба Ёдзо.
Предвижу насмешки. Мол, ворона в павлиньих перьях. Кто подогадливей — уже давно все понял. Конечно, можно было бы подыскать имя и получше, но, честное слово, мне сейчас не до этого. Я вообще Предпочел бы писать от первого лица, но этой весной мне уже довелось написать повесть, в которой главным действующим лицом было мое «я», и мне стыдно повторяться. Умри я завтра, непременно найдутся какие-нибудь чудаки, которые важно заявят: «Этот умел писать рассказы только от первого лица». Сказать по чести, это единственная причина, побудившая меня создать Оба Ёдзо. Глупо? А что бы вы делали на моем месте?..
В конце декабря 1929 года в приморскую лечебницу «Сосновый бор» поступил Оба Ёдзо, что вызвало немало толков среди больных. В то время на излечении в «Сосновом бору» было тридцать шесть туберкулезников, из них двое при смерти, у одиннадцати болезнь протекала в легкой форме, а остальные двадцать три уже выздоравливали. Первое отделение в восточном флигеле, куда поместили Оба Ёдзо, считалось лучшим, в нем было всего шесть палат. (Соседние пустовали, в палате № 6, крайней в западном крыле, лежал студент, рослый и носатый. Номера 1 и 2 в восточном крыле занимали две молодые девушки. Все трое уже поправлялись.
Прошедшей ночью в заливе Тамотогаура произошло двойное самоубийство. Мужчина и женщина, обнявшись, бросились в море, но рыбакам, возвращавшимся с рейда, удалось втащить мужчину на борт и вернуть его к жизни. Тело женщины обнаружено не было. Затаив дыхание, трое больных вслушивались в крики деревенских пожарных, которые под неумолчный гул набатного колокола спускали в море одну за другой рыбачьи лодки, отправляясь на поиски утопшей. Всю ночь красные огоньки блуждали у побережья Эносимы. И всю ночь студент и обе девушки не могли уснуть. На рассвете труп женщины был найден на взморье залива Тамотогаура. Коротко остриженные волосы ярко блестели, лицо было опухшим и бесцветным.
Ёдзо знал, что Соно умерла. Лежа на качающейся палубе, он уже все знал. Очнувшись под звездным небом, он первым делом спросил: «Она умерла?» Один из рыбаков ответил: «Жива, жива она, успокойся!» Но голос его был преисполнен сострадания. «Умерла», — отчетливо понял Ёдзо и вновь впал в забытье. Очнулся он уже в лечебнице. Тесная комнатка с белыми стенами была заполнена людьми. Кто-то из них выспрашивал у Ёдзо, кто он и откуда. Ёдзо отвечал четко и обстоятельно. На рассвете его перевели в другую, более просторную палату. Домашние, узнав о случившемся, позаботились о нем, немедленно связавшись с лечебницей по междугороднему телефону. Родная деревня Ёдзо была в двухстах ри отсюда.
Трое больных из первого отделения почувствовали странное удовлетворение от того, что новоприбывший лежит совсем рядом с ними, и уснули только под утро, предвкушая перемены в больничной рутине.
Ёдзо не спал. Время от времени он осторожно поводил головой. Лицо было облеплено белой марлей: подхваченный волнами, он сильно изранился о прибрежные рифы. Для ухода за ним была приставлена медсестра Мано, девушка лет двадцати. На левом веке у нее был довольно глубокий шрам, из-за чего левый глаз был несколько больше правого. Но этот недостаток не делал ее уродливой. Личико у нее было смуглое, алая верхняя губка чуть приподнята. Она сидела на стуле возле кровати и смотрела на море под серым пасмурным небом. Она старалась не встречаться глазами с Ёдзо. Она была не в силах смотреть на него. Жалость сжимала ее сердце.
В полдень к Ёдзо наведались двое полицейских. Мано при этом вышла.
Одетые в европейские костюмы, полицейские выглядели щеголями. У одного были короткие усики, второй носил очки с металлической оправой. Усатый вкрадчивым голосом задавал вопросы относительно Соно. Ёдзо отвечал искренне, ничего не скрывая. Усатый записывал в маленький блокнот. Закончив формальный допрос, он сказал, склонившись над кроватью:
— Она умерла, а сам-то ты собирался умереть?
Ёдзо молчал. Полицейский, носивший очки, улыбнулся, наморщив мясистый лоб, и похлопал по плечу своего напарника:
— Ладно, ладно, оставь его в покое. Бедняга!.. Ну, до встречи!
Усатый, продолжая смотреть прямо в глаза Ёдзо, нехотя спрятал блокнот в верхний карман.
Как только полицейские удалились, Мано поспешила в палату. Отворив дверь, она увидела, что Ёдзо плачет. Тихонько прикрыв дверь, она долго стояла в коридоре.
Во второй половине дня пошел дождь. Ёдзо окреп настолько, что сам смог дойти до туалета.
Хида, приятель Ёдзо, ворвался в палату, как был, в мокром пальто. Ёдзо притворился спящим.
— Все в порядке? — спросил Хида шепотом у Мано.
— Да, уже получше, — ответила она.
— Я так перепугался!
Изгибаясь всем своим грузным телом, он высвободился из пропахшего глиной пальто и передал его Мано.
Они дружили со школы — никому не известный скульптор Хида и столь же бесславный художник Ёдзо. В юности люди с податливой душой склонны выбирать себе в кумиры кого-либо из своих друзей, но Хида не изменился и по сей день… С первого своего дня в школе он восторженно следил за учеником, сидящим в первом ряду. Этим учеником был Ёдзо. Хмурился Ёдзо или улыбался — ничто не ускользало от Хиды. Когда же ему случалось заприметить в школьном дворе, в тени дюны, не по годам одинокого Ёдзо, он украдкой тяжело вздыхал. А счастливый день, когда он впервые заговорил с Ёдзо!..
Хида подражал ему во всем. Курил папиросы. Смеялся над учителями. Даже перенял привычку бесцельно бродить по школьному двору, пошатываясь и заложив руки на затылок. Он также поверил, что быть художником — наизавиднейшая участь. Ёдзо поступил в художественное училище. Хида пропустил один год, но все же сумел попасть в то же училище, вслед за Ёдзо. Ёдзо учился живописи, поэтому Хида умышленно избрал факультет ваяния. Он объяснял свой выбор тем, что его потряс роденовский «Бальзак», но это была всего лишь тщательно продуманная ложь, призванная в будущем, когда он станет прославленным скульптором, украсить его биографию. Просто работы Ёдзо умаляли его в собственных глазах. Уничижали.
С этого времени пути их постепенно начали расходиться. Ёдзо тощал, Хида раздавался вширь. Но этим различие не исчерпывалось. Ёдзо, увлекшись некой прямолинейной философией, проникся презрением к искусству. Хида, напротив, витал в облаках. Он так усердно уснащал свою речь словом «искусство», что собеседник начинал испытывать неловкость. День и ночь неотступно мечтал создать шедевр — и при этом, ленясь, пропускал занятия. Таким образом оба окончили училище с плачевными результатами.
Ёдзо совсем почти забросил кисти. «Картина — это всего лишь пропагандистский плакат, — говорит он, приводя в замешательство своего приятеля. — Любое произведение искусства — это испражнение социально-экономической системы. Всего лишь одна из форм биологической энергии. Любой шедевр — такой же товар, что и сапоги». Швыряясь подобными сомнительными сентенциями, он доводил Хиду до исступления. Однако тот по-прежнему любил Ёдзо и даже испытывал нечто вроде благоговения перед его идеями, но сам еще сильнее воспламенялся желанием создать что-либо выдающееся. «Сейчас, сейчас», — думал он, беспокойно разминая глину.