Избранные произведения. Дадзай Осаму
Вспомнил, что есть такое выражение — «права человека». Со всех здешних пациентов содрали человеческое достоинство.
Для того чтобы продолжать влачить жизнь, у нас только два пути. Бежать, босиком, под дождем, спасаясь от преследования, голодать, ночевать в лачуге, работать как вол, заклинать богов, погружаться на дно уличной грязи, либо же, довольствуясь короткой жизнью, точь-в-точь золотая рыбка, беспробудно спать, поедать жирный «корм» и затем, переливаясь чешуей, быть поднесенным ко рту, тонкому, как бритва, удостоиться щедрых похвал, чтобы после нескольких блюд быть напрочь забытым, осмеянным и, сохраняя хладнокровие, отойти в мир иной. Либо же еще, что тоже неплохо, повеситься, оборвав постылую жизнь, и в течение четырех-пяти дней обдавать холодом сердца людей. Все это в назидание другим. Я не провел и одной ночи ради своего удовольствия.
Не было ни одной ночи, чтобы я воспользовался услугами продажной женщины для своего удовольствия. Я искал в ней мать. Я искал в ней кормящих сосцов. Хоть я и шел с подарками, с ящиком винограда, книгой, картиной, как правило, меня ни во что не ставили. Если тебе любопытны мои ночные похождения, пойди сама и расспроси! Я никогда не скрывал ни имени своего, ни адреса. Потому что не считал постыдным то, что делаю.
Я не вколол ни единой дозы ради своего удовольствия. Изнуренный и душой и телом, я вдруг слышал за спиной свист семейного хлыста и, приободрившись, допустим, употреблял порой укрепляющие нервы лекарства… Глупая жена! Ты не понимала, какой тяжкий труд я совершил. Я не ел, только старательно делал вид, что ем, а теперь принимаю воздаяние за свое притворство.
Не говорить за глаза то, что не можешь сказать человеку в лицо. Именно за то, что я следовал этому правилу, меня бросили в дурдом. Без какой-либо просьбы с моей стороны мне беспрерывно исповедовались десятки людей, мужчин и женщин, но не проходило трех месяцев, и эти же самые люди злобно, исподволь, распускали обо мне всевозможные сплетни. Вот он, рассыпается в любезностях, а стоит встать к писсуару, из-за спины — хлясть! — издевательский смех. Я вышиб дух вон из этого бесовского отродья!
В моих словарях не было ни одного слова, которым бы я пренебрег.
Скрытые в моих книгах строгие моральные заповеди — знаешь ли ты?
Самое лучшее для меня, если б я воплотился в одного из персонажей моих книг. Ленивый искатель любовных приключений.
Я избегал косности старых писателей, именитых, как Сато-ми [58], Симадзаки [59], этих мастеров фехтования, в совершенстве овладевших лишь криком «бью по лицу!». Я воспитывал в себе раболепие Христа.
Библия резко разделила историю японской литературы на два периода, дав ей невиданную доселе ясность. Двадцать восемь глав от Матфея. Мне потребовалось три года, чтобы дочитать до конца. Марк, Лука, Иоанн, ах, наступит ли день, когда я обрету крылья Евангелия от Иоанна!
«Как бы ни было трудно, потерпи еще немного. Не вышло бы еще чего похуже» — ходячие присказки опыта. Мама! Брат! Знайте, что все мы, все наши отчаянные порывы исходят из безмолвной любви, из обрывков этого поистине непререкаемого: «Терпи! Как бы чего не вышло…» Затаите свой нынешний стыд! Затаите десятикратный стыд! Берегите то, что осталось от этих трех лет жизни. Именно мы можем стать детьми света, и все во имя любви к тебе.
Тогда-то ты узнаешь. Великолепие истинной любви. Ты узнаешь доподлинно, что возможно, преисполнившись великодушия, обняв, убаюкивать мать, старшего брата. Тогда-то шепни нам на ушко: «Мы не любили!»
«Ну ладно, хватит! Нечего беспокоить людей, залатай лучше прорехи на своих собственных рукавах!» — так и подмывает воскликнуть, не правда ли? «Пошатнись во мне хоть на йоту гордость первопроходца, все пойдет прахом, на что мне тогда — доброхоты, замыслы, созидание!..» — если и после этих слов будут насмехаться, бей в морду!
Знаешь ли ты? Как много надо учиться, изучать, чтобы стать преподавателем? Сорви халат с ученого! И быстрее, чем обритый наголо вероучитель, он уменьшится в мгновение ока.
Перестаньте превозносить ученость! Отмените экзамены! Развлекайтесь! Спите! Нам не нужно богатство и знатность толстосумов. Дайте нам клочок зеленого луга без рекламных щитов.
Не стыдитесь плотской любви! В конце концов, где грязь — в чистых, не стыдящихся чужих глаз объятиях на скамейке в парке возле фонтана или в запертой наглухо спальне старого профессора Р.?
Конечно, стыдно признаться во всеуслышанье: «Хочу мужчину!», «Хочу женщину!», и все же, пусть только это занимает ваши мысли, и да будет жизнь тучна и обильна! Протрите глаза, посмотрите внимательно: слова «любовь» и «совокупление» стоят бок о бок!
Требуйте! Требуйте! Требуйте настоятельно! Вопя во все горло, требуйте! Говорят: молчание — золото. Говорят: деревья персика и сливы безмолвны. Но не отсюда ли все беды нашего века? Горе тому, кто принужден молчать, он во всем подобен мертвецу, а ты, разбивая в кровь кулаки, стучи! Если и после полсотни ударов за вратами никто не отзовется, стучи тысячу раз, если и после тысячи ударов врата не откроют, попытайся перелезть через стену, если, сорвавшись, упадешь и погибнешь, мы с великим почтением, не жалея слов, возвестим народам твое имя. Проливая горючие слезы, твой прекрасный лик мы разнесем по улицам и площадям, по полям и весям. Умри! Тогда мы, негодуя на мировое зло, убившее тебя, будем неустанно рассказывать о тебе, вплоть до мельчайших деталей, сынам и внукам, мы повесим твой портрет на стену и заставим наших сыновей, наших внуков поклясться, что они будут передавать твое житие из рода в род. Наступают сумерки мира, и вместе с бессчетными мужчинами и женщинами, у которых украли цвет юности, я испытываю глубочайший стыд оттого, что, вопреки данной клятве, не могу организовать по всему миру пышное празднование твоего столетнего юбилея…
27 ноября.
«Выпущенная на волю золотая рыбка не проживет и месяца» (часть третья).
Люди передают из уст в уста — «реализм». Спрашивается — что же такое этот пресловутый реализм? Мучиться над великой загадкой, как звучит, раскрываясь, лотос, — это, по-вашему, реализм? — «Нет». — «Даже Наполеон страдал от насморка, даже генерал Ноги [60] был падок до женского пола, даже Клеопатра ходила по большой нужде. Все эти истины, по-вашему, — реализм?» Смеется, не отвечает. — «Позвольте тогда спросить еще. Дадзай Осаму, со слезами умоляющий, чтобы у него купили рукопись, Чехов, обивающий пороги редакций ради скудного заработка, Горький, покорно сносящий понукания Ленина, Пруст, посылающий смиренные письма в издательства, — это вы называете реализмом?» Продолжая на всякий случай улыбаться, кивает. «Глупец! Истощив все силы, данные человеку, мучительно надрываясь, позабыв о жене и детях, не выпуская из рук однажды поднятое знамя, „причесанный бурей, умытый ливнем“, карабкаешься все выше и выше, и вдруг, физически уже полумертвому знаменосцу на ухо: вспомни о женушке! — ты ли, я ли, какая в сущности разница, но подумай, чему учат легендарные слова Сасаки на реке Удзи: „Берегись, у тебя ослабла подпруга!“ [61] Не возлюби свое имя, будь верен судьбе, вот непреложный долг. Выползешь на карачках со дна реки, с затуманенным взором, в отчаянии вцепишься зубами в ворота, вскарабкаешься — хоть одним глазком взглянуть на райский сад, и тут тебя обухом: „Хватит паясничать!“, фыркнут в лицо и, схватив за ноги, безжалостно свергнут обратно в грязную жижу, это — реализм?» Он, усевшись поудобнее: «Реализм — это не вопить про булавку так, как будто это дубина или верея, а ясно показывать, что булавка — это булавка». «Глупец! Ты наверняка изучал законы познания. И в диалектике как пить дать натаскан. Я не собираюсь читать тебе лекцию, но ты должен обратить внимание, сколь „недобросовестна“ позиция нынешней молодежи, которая по привычке талдычит „реализм, реализм“, припав, прилипнув, приклеившись к столу, обитому протертым до дыр зеленым сукном. На обратном пути было бы неплохо прихватить хотя бы отчеркнутые тезисы из „Введения в гносеологию“… Прежде всего, перечитай десятую страницу! Вот тогда и поговорим!» На сем в тот день и расстались.