Город не принимает
Иванов держался обособленно, чуть поодаль от компании. Принесенное им вино густого, соевого, венозного цвета пахло как только что срубленный черешневый сад. Иванов немного грустил о том, что столкновение красок жизни и смерти природы в пластиковом стакане сникало до несчастного «приятного запаха», но дарить другу полновесные бокалы все равно полагал делом бессмысленным, ибо знал, что Строков истолчет их в ступе «на глазурь». Я стояла рядом с Ивановым. Как рядом с Иисусом Христом. Не сказать, чтобы я надеялась на то, что соприкосновение с рукавом его свитера каким-то образом повлияет на митральный стеноз, но двигало мною нечто именно в таком духе. Мы смотрели на всеобщее огневое веселье и чтение стихов. От столика с колбасой отделился пожилой человек. Пошатываясь, он направился к нам. Его седая воздушная борода напоминала слегка припыленную сладкую вату. Дедушка нес рюмку. Водка выплескивалась на заветренные, вспученные пальцы. Кожа рук имела серый оттенок, на сгибах виднелись застарелые трещины, навек забитые газовой сажей и жженой костью.
– Клим, дружочек, почему вы не пьете водку? – спросил он, подойдя.
Вместо ответа Иванов прогнулся назад, протянул руку к стене, снял с гвоздя бывшую консервную банку, теперь имевшую вид жестяного круга – боковой стенки без крышки и дна – и надел себе на голову вместо короны. Бородач обратился ко мне:
– Почему он не пьет водку?
Я пожала плечами. Старик посмотрел проникновенно.
– Водка – это молитва, – сказал он.
Не зная, как реагировать, я взглянула на Иванова, ища подсказки. Он положил мне руку на плечо и подтвердил:
– Так оно и есть.
Я рассмеялась. Бородач с чувством выпил. И методом стряха скинул из рюмки последнюю каплю.
– Как она смеется… – задумчиво сказал он. – Как она смеется… – повторил он и обратился к Иванову: – Ты нравишься девушкам. Ох, как ты нравишься девушкам! Ты – андрогин. Он – андрогин!
Иванов манерно поправил железку на голове.
– Он нравится всем, – пояснил старик. – Все влюблены в него, все! И женщины, и мужчины… И я, и он, и он. И он.
Дедушка тыкал пальцем в каждого из присутствующих.
– Э-э-э… – пропел он, с укоризной качая головой, – Зевсу не удалось разрезать тебя пополам, ага! А ты и рад. А вообще, ты скажи мне… Вот скажи. Ты. Мне. Чего ты хочешь? Все у тебя есть – двадцать детей, деньги, молодость, вся любовь, всех женщин… Что тебе теперь осталось? Мир-то завоеван, а! Чего теперь ты хочешь?!
– Стабильности, – ответил Иванов.
– Стабильность тебя ждет в гробу, – сказал дедушка, с тоскою взглянув в пустую рюмку. – Вино… Поэтом можешь ты не быть, но выпить водки ты обязан, – добавил он с прохладцей.
– Паш, давай рюмку, я принесу.
Взяв у дедушки рюмку, Иванов отошел к столу. Там говорили о последних достижениях в области американского симфонизма. Валя следила за беседой с неослабевающим восторгом, как ребенок в цирке. В отсутствие рюмки дедушка Паша впал в спячку. Он стоял неподвижно, прикрыв глаза, древний, заросший, отшельник первых веков, монолитный и бледный, как отлитый восковой сноп, на котором неторопливо текла жизнь миллионов проволочных крученых волос. Внезапно он заговорил:
– Вы знаете Чарлза Айвза?
Меня так и шибануло: оказалось, чешуйчатый гриб не спит и даже слышит, о чем беседуют у стола.
– Я собирал все его пластинки. Умм… – протянул старик с истомой. – Вы любите Айвза?
– Нет, – ответила я.
– А что так?
– Не понимаю сложной музыки.
– Знаете, мне один человек сказал, что ему не нравятся мои картины. А я ему ответил: не отчаивайтесь.
Иванов вернулся, подал дедушке полную рюмку и аккуратный бутербродик, сделанный для Паши с нескрываемой любовью – кусочек колбаски на черном хлебе украшался маленьким соленым огурчиком.
– Ты знаешь, что она мне тут сказала? Она не любит Чарлза Айвза.
Иванов улыбнулся, зажмурив глаза. На стоящие рядом кузлы запрыгнул Мурзик. Полосатый, битый, вскормленный мясом соленых балтийских крыс, он потерся об Иванова, как мне показалось, со знанием дела – по всей видимости, прицельно обмакивая тело в энергетическое поле андрогина. Сведущий в ваяниях кот знал, как правильно жить.
– Не понимает сложной музыки, ты слышал такое? А какая же музыка вам нравится?
– Красивая, – ответила я.
– Красивая? – прошептал бородач. – Красивая… Это ж какая? Климушка, милое дитя, красивая музыка – это что такое?
Иванов запел, громко и широко:
– Иду к Максиму я, там ждут меня друзья, там жар сердечный ценят, там дружбе не изменят! Там смех, там-там-там… мм… Забыл, ну, подпевай!
– Я не знаю слова! – крикнула я в ошеломлении.
Иванов обратился к коту:
– Мурзик, ну же, мм… там чувствам нет преград, там честью дорожат, там женщины беспечны, зато чистосер де-е-ечны!
Иванов пел очень красиво. Как настоящий артист оперетты. Заполняя звуком все свободное пространство, до миллиметра. Пел и дирижировал коту. Но Мурзик оставался нем. Иванов призывал его:
– Чего ж ты не подпеваешь, старик? Ты меня раздражаешь, слушай, ну не молчи, ну ты же знаешь, ну так нельзя, ей-богу!
Дедушка Паша загрустил. Он очень медленно вглядывался в свою опять пустую рюмку.
– Это ария графа Данилы, – сказала я ему, чтобы немного развлечь.
– Что?
– Ария, из оперетты «Веселая вдова».
– Хм, так вы любите оперетту?
– Да, оперетту. Оперу, балет. Музыкальный театр.
Иванов, ничего не говоря, просто вытащил рюмку из дедушкиной клешни и пошел к общему столу, снова налить. Паша даже не обернулся. Он стоял как стоял, даже не сжав пальцы и не расслабив руку, – застыв, как подсвечник для водки.
– Мне было пять, когда нас с сестрой привезли из Парижа в Петербург, – сказал он тихо, не меняя позы. – В первый же вечер мы остались с няней, родители пошли в Мариинский, на балет. Ближе к ночи вернулись, я выбежал в коридор… У папы была такая шуба, громадная, енотовая. Он снял эту свою шубу перед зеркалом. И пробормотал: «Срамота».
Я молчала.
– Срамота… Это все, что мне известно о балете, – добавил старик.
* * *Мы со Строковым доволокли Валю до туалета. Она осела перед унитазом. Как кусок мяса.
– Черт, черт, черт! – я чуть не плакала. – Ей нельзя столько пить, блин…
Мы осторожно наклонили Валю, Строков прикоснулся двумя пальцами к ее губам, приноравливаясь разжать зубы.
– Господи, Игорь, надо хотя бы руки помыть… Черт…
Он выбежал. Валя подняла на меня мутные глаза. Сортир напоминал рот с гнилыми зубами. Батареи истекали ледяным потом. Стульчака не было. На месте креплений торчали ржавые штыри. Обод был обоссан лихо, без сомнений фанатиком – ценителем творчества великого князя Константина Романова. Валю вырвало. А после неведомая сила сдавила ее гортань. Она задышала тяжело, со стоном, все крепче обнимая унитаз, как будто это был ее плюшевый медведь, ее последний друг на земле.
– Успокойся, попробуй дышать носом…
Строков стоял, прижавшись спиной к косяку.
Он был растерян. Выдвинув ногу вперед, он придерживал дверь открытой, иначе мы просто не поместились бы в туалете. С внешней стороны – со стороны коридора, оказывая сопротивление, на дверь налегали груды пальто и прочего хлама. По виску Строкова стекала струйка пота.
– Она не такая, как все, – сказала я.
Первый приступ удушья прошел, выбившиеся пряди волос прилипли ко лбу и щекам. Соскребая эти водоросли с лица, Валя прошептала еле слышно:
– Все хорошо… все хорошо…
– А что с ней?
– Мы сами не знаем. Мой друг говорит, что она аутистка. Я не знаю… Она читает, все-все понимает, абсолютно все, играет на скрипке. Она на базаре торговала, ну давно еще, у нас там, на севере… Она только ничего не может рассказать. Не может сама звонить…
– Куда звонить?
– Ну, вообще. Ей надо звонить. Надо к ней приходить и брать ее с собой.
– Куда?
– Ой, ну просто, так, вообще куда-нибудь. Понимаешь, нельзя просто сказать ей: приди туда-то во столько-то, она не придет.