Город не принимает
– Почему?
– Никто не знает почему. Она же ничего не может объяснить!
Валю вырвало снова. Еще и еще. Затем снова начался приступ удушья. Она хрипела, гудела, таращила на меня глаза, хватала ртом воздух, но воздух нашего мира исчез для нее, как будто передо мной изнемогала не реальная женщина, а голограмма женщины, находящейся в бункере, из которого откачали кислород. Валя вышла в открытый космос. Но она продолжала видеть меня. Возможно, кусочек рвоты попал в дыхательное горло, я не понимала. Пару раз Строков хлопнул Валю по спине. Мы наклоняли ее. Просили дышать носом. Это не очень-то получалось. Я поймала себя на мысли, что точно-то и не помню: возможно ли в принципе дышать носом в такие моменты? Валина юбка спуталась. Ноги заголились. Безукоризненная детская кожа вся перепачкалась. Волосы совсем расплелись. Горловина чужого свитера съехала вбок, обнажив плечо и лямку майки. Наконец невидимый демон разжал тиски. Валя прокашлялась. Гортань раскрылась.
Строков отогнул штору, и мы пролезли непроторенной до сих пор мною тропой в чулан, именуемый кухней. Пока Строков придерживал штору, я подвела Валю к раковине. Потом стало темно. Вместо окна – форточка, почти под потолком. Я слышала: Строков набирает в кружку воды. Я чувствовала: Мойка за стеной. Улица – там. Близко. Мы не провалились под землю. Вечеринка закончится. Все мы выйдем отсюда. Воздух пробьет нутро. Валя заснет в своей пижаме. Этот кошмар закончится. Мы отдохнем. Я не понимала только – возьмут ли Валю когда-нибудь в жены? Сможет ли кто-нибудь выстоять перед красотой? Найдется ли хоть один человек на земле, способный не искуситься и не сожрать ее на месте, чавкая и трясясь, не пытаясь превозмочь неистовство собственной утробы? Поймет ли кто-нибудь, что умопомрачающий облик – это только большая кукла, оболочка, внутри которой живет неведомый кормчий, управляющий изнутри этими ногами и руками, – бесполый, неопознанный, непредсказуемый, существующий автономно не только от собственной внешности, но даже от естественных для нас земных законов? Найдется ли человек, столь сильный, столь мужественный и суровый, способный не наделять красоту душой, а наоборот – наделить красотой даже очень странную душу? И если он найдется, то где? Должны ли мы идти на поиски? Или же предназначением сам он явится пред очи: наше дело – ждать? А если он опоздает? Тогда? Валя состарится и умрет в приюте для душевнобольных?
– Дай ей воды, – Строков сунул мне мокрую кружку. И вышел, заткнув напоследок штору так, чтобы к нам попадал свет из прихожей.
Иссяклое, желтовато-дымчатое марево чуть рассеяло мглу. Проявились детали интерьера. Валя качалась над краном. Края раковины были обглоданы. На тумбочке валялся пакет. Шиповник, ссохшийся с песком. Остатки. На полу стояли разные пластиковые бутылки, наполненные то ли известью, то ли кефиром.
– Прополощи рот.
Она не реагировала. Мы стояли в тишине. Стояли медленно, как мертвецы. За окном проехала машина. У меня ныли колени. Вдруг Валя сказала:
– Город не принимает.
– В смысле?
– Город не принимает.
– Слушай, ты можешь просто прополоскать рот и выплюнуть? А потом попить, побольше.
Она посмотрела на меня. Под ее глазами проступила чернильная тьма – алкоголь подтопил шлюзы, и внутренний космос пролился под кожу век.
– Мы – ничто. Он сам решает, когда принять нас и принять ли вообще.
– Черт, – я вздохнула.
И тут ее снова вырвало. Мне брызнуло по ногам. Поразил неожиданный, какой-то алюминиевый звук. Я посмотрела вниз. Сточная труба обрывалась на половине. Под раковиной стоял таз. Туда все и стекало. То есть Строков жил как в деревне. На седьмом этаже, в центре Петербурга, но как на даче. Жил не ради себя. А ради того, чтобы жить. Я завязала Валины потухшие волосы узлом, кое-как умыла ее губы, руки. Вытираться было нечем. Я подула Вале в лицо. Она улыбнулась. И заморгала. Почерневшие веки смыкались, как павлиньи крылья нимфалид. Самая красивая женщина планеты никому не принадлежала. Но моя некоторая причастность к ней давала возможность почувствовать себя сотрудницей музея, ответственной за Джоконду. Мы вернулись в зал. Было чертовски накурено. На остатках колбасы серебрился пепел. Увидев пропавшую музу, мужчины возликовали. Муза, не дойдя до насиженной прежде коробки, упала на мешок с какой-то белой мукой, наверное каолином. Вспыхнуло облако меловой пыли. Валя стала гречески-белой, как кондитерское изделие, обвалянное в сахарной пудре, а шанкры винной рвоты, залипшие на подбородке и за ухом, – розовели, как вишни.
– Зачем тебе эта хуйня? – спросил Иванов Строкова, снимая с головы корону.
– Так отличная обечайка, стекло просеивать, – Строков нервно вырвал из рук Иванова железку и с силой повесил обратно на гвоздь.
* * *Иванов, я и дедушка Паша ждали на улице. Белая ночь находилась в жемчужной фазе. Брандмауэр дома, относящегося к соседнему двору, ощерился кирпичной кладкой. На колотых ступенях строковской парадной время образовало корки гроздевидной наружности – кладбищенские мхи, из растровых точек которых от всматривания в ночи проступали трехмерные изображения Девы Марии. Кто-то рассыпал при входе таблетки. Они светились, как выпавшие рыбьи глаза. Разрушенная стена торчала в полный рост. В темноте она обрела силуэт: на подступах к вышнему черная ткань стены рвалась, и кое-где через дыры просвечивали вялые перламутровые северные звезды. Запрокинув голову, дедушка патетически прошептал:
– Величественно.
Город поднимался к небу. Хладнокровно. Безэмоционально. Полагая себя самозачатым и самородным. Отрясая от ног всякое болото, всякую золу, тлен, битую тару, собачий кал, бензин, ларьки, любовный плач, жар тесных пирожковых и лед круглосуточных аптек. Он, город, столь угнетенный токами и испарениями вод, возносился молча. Бескровный. Не чувствующий собственных незарастающих ран. Высокомерно отрицающий собственную гибель. Восставал, головой окунаясь в небо и охлаждаясь в бессмертии, при тихом непрерывном истлевании и размывании корней.
– Вы знаете, – Паша обратился ко мне, – я живу в Бруклине… И там, знаете ли, сломалась изгородь…
Дверь парадной открылась. Строков вынес Валю на руках, словно невесту.
– Ты что, потащишь ее до дома?
– Она спит.
– Но тут минут пятнадцать идти.
– Через Марсово поле – пятнадцать. А тем, кто с головой дружит, – семь минут.
Валя была белой, как Баядерка в третьем акте. С болтавшихся на весу ног сползали туфли. Тело источало мраморный свет. Длинные щиколотки в узине своей напоминали пармиджаниновские суставы – вытянутые донельзя – прямо две струйки тугого клейкого меда в самых своих тонких местах. Я сняла с этих бледных вычурных ног затоптанные лодочки. Чтоб понести в руках. Дедушка Паша сказал:
– Какой красивый город…
– Да пиздец, – ответил Иванов по-хозяйски.
– Ага-ага, – подтвердил Строков. – У нас даже поребрики некоторые напилили из гранитных плит капища двенадцатого века, это вам не виды Венеции, не открытки для барышень.
Дедушка не унимался:
– Ты обрати внимание, Игореша, какой город у нас красивый.
Строков нес Валю, посапывая, как Винни-Пух. Не поднимая глаз, он пробормотал:
– Да, нарядный город, нарядный. Конфетно. Отрадно.
– Удивительно! – продолжил Паша. – Человек здесь упакован в архитектуру! Упакован в шедевр! У нас в Бруклине нет такого, – у нас вот в понедельник изгородь сломалась… А здесь – нет щелей. Пешеход идет через искусство, как через воду по дну океана!
Мы шли через искусство по Мошкову переулку. Заложив лодочки под мышку, я толкнула калитку кованых ворот и придержала свободной рукой, чтобы дать Строкову пронести Валю во двор.
– Куда?
– Прямо, – я указала на арку-нору.
Строков вступил в Аид первым. Мы – следом.
Иванову пришлось пригнуть голову. Чиркнув зажигалкой, он осветил путаные ряды проводов, густо-густо положенных поверху. Крысы, отпрянув к стене, посматривали раздраженно, полагая час слишком поздним для визитов. Выйдя из туннеля к подножию брандмауэра, Строков оглянулся.