Город не принимает
Квартира была большой. В недрах ее студентам бывать не доводилось. Агата принимала в одной из «передних» комнат. Всего же комнат имелось восемь. В них, кроме хозяйки, проживали четыре няни – женщины, на завуалированных основаниях сдавшиеся в услужение деятельнице искусств. Эти тихие, дородные, грудастые, еще вовсе не старые няни, возможно, имели в миру мужей, детей и внуков, но по какой-то причине предпочли отказаться от любви по родной крови и жить в воздержании и труде на благо чужой им старухи, во всю жизнь не родившей себе ни мужчины, ни ребенка, ни собаки. Няни готовили, вели дом, подстригали Агате ногти, купали. Бодрствовали по-монастырски – в молчании. Их богатые формами, покрытые шалями телесные тени беззвучно появлялись то тут, то там, почти неразличимо в сгустках тьмы, в слишком узких для нянь пространствах, оставшихся не занятыми холстами и книгами, пожравшими пустоты комнат до сердцевины.
Какая-нибудь из нянь выносила к нам поднос с билетами. Мы тянули. Получали на подготовку сорок минут. Пока один человек отвечал, шестеро сидели в коридоре – на полу или на приставленных наскоро с кухни табуретах. Или стояли, прислонясь к стене. Окна в доме Агаты никогда не открывались. Мертвые деревья, лежа вдоль стен, больше не чуяли углекислого газа, а вместо того вбирали в себя запах увядших человеческих клеток: тысячи книг пахли старением.
– Из шести, э… – я не знала, как их назвать, – человек… только двое смотрят на нас: младенец и Екатерина смотрят зрителю в глаза. Это очень контрастирует с тем, что остальные персонажи картины поглощены своими мыслями и смотрят на Иисуса или друг на друга, еще куда-то… На фоне того, что святые и сама Мадонна абсолютно самодостаточны, взгляды Екатерины и младенца создают впечатление контакта…
– Какого контакта? – перебила Агата резко.
– Контакта с нами, – ответила я.
– С нами? – она раздраженно усмехнулась. И обратилась к двум няням, хлопотавшим около. – Извольте радоваться! С нами кто-то контактирует! Вздор.
Ноги Агаты пребывали в тазу с водой. На подоконниках, на полу и на круглом столе, покрытом скатертью ручной работы, стояли комнатные растения. Вращая головой, напольный вентилятор проходился по ним волною ветра слева направо и обратно. Няни растворяли порошки в стаканах с водой. Стучали ложечками по краю, сбивая лекарство до последней капли. Отсчитывали таблетки. Перекладывали подушку под спиною хозяйки. То вносили что-то, то выносили, дверь открывалась, закрывалась, открывалась снова. Цветы то гнулись, как в бурю, то выпрямлялись, возвращая исходную безмятежность. Старуха стонала со слезою в голосе и торопила своих наложниц.
– Поспешите за ради бога! – кричала она. – Шевелитесь! Ну же, пора, уже на глаз сейчас пойдет! Уже идет! Уже идет на глаз!
Агата кричала страшно, артикулируя, открывая каждую гласную, как для последнего ряда партера. И няни оборачивали махровым полотенцем мешок со льдом, чтобы прикладывать к виску Агаты. В какой-то момент возникло ощущение, что меня просто нет в этой комнате. Между тем я не рассказала и третьей части из того, что знала о картине. На коленях лежали исписанные листки. Ответ был выстроен композиционно: мысль раскрывалась в нестандартной последовательности, должной, по моему расчету, пробудить слушателя, усыпленного рутиной.
– Что она там несет? А? Совершенно не возьму в толк… Контакт? – она хохотнула, слегка прыснув, и пожала плечами.
Я даже не сразу сообразила, что речь идет обо мне: Калягина задала вопрос будто бы няням, но даже скорее куда-то за спину, подчеркивая видовое неравенство между мной и остальными присутствующими.
– Я хотела объяснить, почему картина производит такое необычное впечатление…
– Так, хватит. Перечислите фрески Сикстинской капеллы работы Боттичелли, – она выдохнула носом, отвернулась в окно. – Быстрее.
– «Искушение Христа», – ответила я тихо.
– Где? – спросила она, не отводя взгляда от окна.
– Где? – я не поняла вопроса.
– Да-да, господи, где, где, на какой стене, в каком ряду, живее.
– Я не знаю.
– Дальше.
Я опять не поняла, чего хочет Агата. Стекло, в которое она смотрела, очевидно демонстрируя нежелание смотреть на меня, было грязным. По плотному слою пыли засохли дождевые бороздки. Сквозь их усыпительный орнамент к нам проступало лето, стоящее снаружи в великом веселии безразличия. Там, под палящим солнцем, в ожидании очереди, у парадной томились мои однокурсники. Вдруг Калягина швырнула от себя сверток полотенца и по полу с грохотом рассыпались кубики льда.
– Нет, ну ушло на глаз уже! – крикнула она с досадой, злобой, чуть ли не в бешенстве, в манерах кокаиниста, по неловкости просыпавшего в Неву только что купленный на последние деньги порошок.
Две няни бросились собирать лед в четыре руки.
– Просила поторопиться, нет же! Изволите упорствовать! – выговаривала она женщинам, тем временем ползающим на четвереньках. – Последовательность желаете возводить в достоинство, с утра и до ночи проводите рылом в землю.
Тут она указала жестом на дверь:
– Можете быть свободны.
– Я?
– А кто же?
– Но я же не ответила по билету… Дальше не надо рассказывать?
– Зачем? Вы не знаете фрески Сикстинской капеллы. Значит, вы не знаете ни-че-го. Вы не знаете Боттичелли. Вы даже не знаете, что вы не знаете Боттичелли.
Я опешила. И в замешательстве перестала придерживать лежащие на коленях листки. Их тут же разметало по комнате проходящей струей воздуха от вентилятора.
– Свет… – процедила Агата в нарастающем раздражении.
Одна из нянь подскочила и стала закрывать шторы. Собирая с пола листки, я успела увидеть, как уже обе грузные няни, приставив к ближнему к Агате окну стремянку и табуретку, полезли заправлять за карниз шерстяное зеленое одеяло.
Выходя из комнаты, я столкнулась с Олегом. Он так торопился к Агате, что даже слегка задел меня плечом. Постукивая по ноге плотной трубочкой, свернутой из листков, он поклонился и сказал:
– Э… Добрый день. Разуваться?
– О боже, – Агата сипела, закашливаясь, – боже… Вы в Петербурге, а не в мечети.
И за Олегом закрылась дверь.
* * *Мне было так плохо, что, сославшись на боль в животе, я даже не стала ждать Регину и Свету. Я села в троллейбус. Петроградская походила на другой город. В ней не было ничего от оперных декораций. Ничего от вскопанного и брошенного под луной месторождения охры. Город не вставал над человеком, как некто, способный и даже стремящийся остаться человеком покинутым. Петербург – единый и непреодолимый – лежал в стороне, там, за рекой. А это был просто какой-то город, город для жизни и смерти, который мог быть изображенным на любом спичечном коробке или коробке конфет. Сеть проводов. Череда автомобилей. Люди, производящие приятное впечатление массовки восьмидесятых. Они спешили на работу, с работы, несли в руках сумки, обедали, опаздывали в театр или в гости, возвращались домой. Глядя на них, можно было подумать, что на земле есть счастье. И многим оно доступно. Мне было очень плохо. Но я не могла понять почему. Анастасия Дмитриевна посвятила нас в тайный закон: абсолютно любой человек может анализировать абсолютно любую картину. Даже в тех случаях, когда картина человеку неизвестна. Надо просто смотреть и думать. Подбирать коды. Вспоминать детство. Вспоминать вчерашний день. Представлять собственную смерть. Искать среди событий и снов те, что оставляли впечатления, схожие с впечатлением от картины. Никогда не сдаваться. Пытаться взломать сейф, даже не имея инструментов. Если надо – пробивать толстые стены руками. Главное – помнить: эти стены, отделяющие созерцателя от смыслов, находятся не перед картиной, а внутри самого созерцателя. Я пришла на экзамен с открытым сердцем. Я знала о Боттичелли то, что сам о себе он узнать не успел, потому что умер раньше, чем я родилась. Но мои знания оказались шлаком. С этого дня мой интерес к изобразительному искусству медленно угасал. Картины, воспринимаемые ранее как телеграммы из космоса, постепенно высвобождались из красивых панцирных доспехов сверхсмыслов и в итоге, оголившись до предела, превратились в плоские цветные карточки. А музеи – в места, от которых болели спина и ноги.