Сыновья
– Опоздали, господа! – довольно потирая руки, сказал пристав. – Терентьев переведён в Канск, а Волошников утонул сегода. Остался Головлёв, но он при власти. Его не свалите. Держит в руках весь Дудинский участок.
– Ничего! И до него дойдёт кара Господня! А уж вам за стряпню судебных дел на доносах придётся на том свете в смоле кипеть!
Кончилось терпение у пристава! Вскочил, забегал туда-сюда по кабинету, на коротеньких жирных ногах.
– Я зарегистрировал – и мотайте отсюда, пока в острог не определил. Ишь, умники нашлись. Привыкли над людьми издеваться. А Бог шельму метит. Вот и получили по заслугам. Честь имею! – показал рукой на дверь.
Иннокентий Киприянович и Елизавета Никифоровна нарочито медленно поднялись с широкой лавки, пододвинули её к стенке, посмотрели на беснующегося пристава. Сотников напоследок сказал:
– Успокойтесь, господин отдельный пристав, а то удар хватит. Лицо из красного станет синим. А если бы вам наши семилетние страдания? Наверное, давно бы окочурились! Людям бы спокойнее жилось. Ложитесь на лавку и успокойтесь, а то из-за вас ещё, не дай бог, мы опять пострадаем.
Пристав схватился за сердце. Лицо его действительно посинело, и он медленно опустился на лавку. Пот градом катился по лбу. Елизавета Никифоровна поднесла стакан с водой. Он отпил несколько глотков и дрожащими руками расстегнул китель. Потом, тяжело выдавливая слова, прошептал:
– Всё же довели меня до кондрашки Сотниковы. Не семь лет назад, а сейчас. Уходите вон, пока я в острог не упёк.
Иннокентий Киприянович, выйдя на улицу, засмеялся:
– Вот она, Лизонька, власть какая! Гнилая и трусливая! Чуть нажали – и сразу с копыт. Знает грех за собой, оттого сердцем мучается.
Через три дня пурга стихла, и Сотниковы, пересев на оленьи упряжки, двинулись по зимнику до Потаповского. Анна Михайловна, укутав поверх одеяла нганасанской паркой двухлетнюю Машеньку, частенько заглядывала в спящее личико.
– Ну, как там доченька? – спрашивал с другой упряжки Иннокентий Киприянович. – Не застыла?
– Спит, как маленькая тунгуска. Только ноздрики раздуваются, – радостно отвечала жена.
Первый день олени входили в ритм бега. Каюры ежедневно прибавляли время езды, чтобы постепенно втянуть в многодневный аргиш и животных, и людей. Пройдя шестьдесят вёрст, в сумерках направились к избе поселенца Лаврентия, кормившего ездовых собак. Увидев четыре нарты, быстро вывалил из ведра в корыто остатки корма и мигом кинулся в избу. Иннокентий Киприянович на ходу соскочил и окликнул:
– Лаврентий, стой! Это я, Иннокентий, купец! Куда ты дёру-то дал? Испугался, что ли?
Хозяин, нехотя остановился, всмотрелся в окликнувшего его незнакомца и только теперь узнал Иннокентия Киприяновича.
– Забоялся я! Думал, чужие! Темень, не разглядел, – оправдывался он, разводя руками. В свете керосиновой лампы, падающем из окна, виднелась левая часть лица, клок бороды и половина туловища в овчинном полушубке.
– Приюти четверых на ночь, я заплачу! У жены на руках двухлетняя дочь, – объяснил Сотников.
Лаврентий покрутил головой, вглядываясь в темноту, словно хотел проверить, а никто ли не подсматривает за ним из его соседей-скопцов.
– Грех нам принимать людей другой веры, Иннокентий Киприянович! – сказал он. – Наши осудят меня за это.
– А ты накажи жене и детям, чтобы нигде словом не обмолвились, что мы у тебя ночевали! – наставлял Сотников. – А поутру мы уедем.
– Ладно! Ради тебя, Иннокентий Киприянович! Ты сколько раз уступал мне цены, да и в долг давал товары, – сказал Лаврентий. – Проходите в избу!
Через тёмные сени прошли в чистую половину. Справа Иннокентий увидел горницу с побелённой печью, голбцом и полатями, у стен стояли две лавки, дверь вела в чистую комнату.
– Раздевайтесь! Спать будете – двое на полу и двое – на полатях. Пол у нас устлан волчьими и собачьими шкурами, так что не застынете, – сказал хозяин. – Агафья! Приготовь-ка гостям ужин! Чай, целый день в дороге.
Агафья молча засуетилась на кухне, загремела посудой, застучала ножом. Гости сидели на лавке, отдыхая от дальней дороги.
Иннокентий Киприянович знал, как появились ссыльные скопцы в низовье Енисея, и не раз видел их радения. Таинств церкви они не признают: брака у них нет, крещение они осмеивают, называя его только водным, тогда как человек, считают они, нуждается и в духовном крещении. Причастие они отвергают, употребляя квас с калачом. Сектанты считают скопцом Христа за то, что он был обрезан по еврейскому обычаю, и в песне херувимской вместо «тайно образующее» они читают и поют «тайно обрезающее».
Пока хозяева возились на кухне, Иннокентий шёпотом рассказывал жене и Елизавете Никифоровне о причудах их веры.
– Самая гнусная особенность их секты – это уход от боренья со страстями, возвышая самого себя.
– Зачем же тогда жить на свете, если убегать от любви, от плотских наслаждений! – возмутилась Анна Михайловна. – А как же продолжение рода?
– Тише! Не задавай мне таких вопросов. Они очень суровы к чужой вере. Собьёшься в тундре или в тайге с дороги, они никогда не укажут верный путь. В лучшем случае отмолчатся при встрече с иноверцем или укажут дорогу на верную гибель. Это же раскольники. Они не признают нашу веру. А православных христиан считают своими врагами, – прошептал Иннокентий Киприянович. – За это и сослали их к черту на кулички. Чтобы поскорее вымерли. А они четверть тысячелетия живут и веры не теряют. Вы не бойтесь их мрачных лиц. Это они от горестной жизни. Нас приютили – и слава Богу! Отдохнём в тепле, а каюры поспят на нартах у костра. Им не привыкать.
Следующую ночь провели в Усть-Курейке, затем – в Карасино, на пятые сутки – в Плахино, а на шестые – уже были в Потаповском.
Вся родня Ивановых собралась в большом доме Сотниковых по случаю возвращения ссыльных. Анна Яковлевна отвыкла от такой семейной суеты, сидела в зале с восьмилетней Екатериной и разглядывала и приехавших гостей, и своих сыновей, и невесток. В дом возвратилась давно ушедшая радость: голоса детей и внуков. К Екатерине то и дело подходила Елизавета Никифоровна, протягивала привезённые подарки, пытаясь вызвать к себе дочернюю любовь. А девчушка воспринимала свою мать, как незнакомую тётеньку из многочисленной родни Ивановых. Могла ли двухлетняя девочка запомнить маму, покинувшую её на шесть долгих лет высылки? Конечно нет! И та единственная иркутская фотография, висевшая на стене, где были сняты папа, мама и братья, давала лишь зрительное, но не душевное восприятие родителей и братьев. В сознании единственным родным человеком была бабушка Аня. Бабушка чуть ли не каждый день внушала внучке, что у неё есть, как и у всех детей, отец Александр и мать Елизавета. Девочка понятливо кивала, но по выражению глаз бабушка понимала, внучка по-прежнему не ощущает к ним никакой душевной тяги и не воспринимает себя их кровной частицей. Девочка теснее прижималась к бабушке, брала её под руку, будто боялась потерять Анну Яковлевну. Даже Анна Михайловна, показывая дочь бабушке и Екатерине, не могла вызвать у девочки интерес к своей младшенькой двоюродной сестрёнке.
– Скажи, Катюша, а у тебя кукла есть, с которой ты играешь в «дочки-матери»? – спросила Анна Михайловна.
– Есть, тётя Аня! Её зовут Соня! – загорелась глазами девочка.
– Значит, ты её умываешь, одеваешь, косички заплетаешь и поёшь колыбельные песни, когда укладываешь спать?
– Да, а ещё мы ходим с ней играть в снежки, когда на улице тепло. Летом даже на лодке катались по реке.
– Тогда ты сможешь быть мамой и у своей сестрички Машеньки! Забавлять её, чтобы не было скучно. Ты уже большая девочка и всё умеешь.
Анна Михайловна бросила на ковёр одеяло, посадила Машеньку на пол, обложила игрушками и сказала:
– А ну-ка, Катенька, покажи, как ты умеешь играть с маленькими детьми!
Она присела на колени и заговорила «материнским» языком с сидящей на одеяле Машенькой. Вскоре она «кормила грудью» и свою Соню, и сестру Машеньку. Лишь изредка поглядывала на бабушку, будто спрашивала: «А ты не обижаешься на меня, что я тебя оставила?» Но бабушка ласково улыбалась и думала, как восстановить дочернюю любовь Катеньки к Елизавете Никифоровне, чем привязать девочку к матери.