Сто суток войны
Во всяком случае, знакомясь с очень широким кругом работ о войне, вышедших между 1945 и 1954 годом, я пока еще ни разу нигде не натолкнулся на ту цитату из тоста Сталина, о которой идет речь. Любые другие цитаты — да. Эта — нет. И принимать это за случайность невозможно.
103 «Мы добрались до Симферополя глухой ночью 23 сентября»
«Николаев сказал… поедем завтра на Перекоп. Но когда я на следующий день в девять утра пришел к нему, он сказал, что поездка откладывается на день или на два. Я спросил его об обстановке. Он сказал, что пока тихо».
Как мне теперь ясно по документам, мы вернулись в Симферополь не ночью 23 сентября, а в ночь на 23-е. И наш утренний разговор с Николаевым происходил 23-го, а не 24-го. Если бы этот разговор происходил в девять утра 24-го, то штабу армии, а значит, и Николаеву, было бы уже известно, что Манштейн на рассвете начал свое наступление на Перекоп. Ответ — «пока тихо» — мог быть дан только утром 23-го, это был последний день, когда там, в Крыму, так и считали. Вечером 23 сентября, когда наш самолет с прогоревшими патрубками сел на вынужденную, не долетев до Ростова, в разведсводке, переданной в Москву из Крыма штабом 51-й армии, говорилось: «Противник, продолжая прикрываться на Крымском направлении, проявляет главные усилия на Мелитопольском направлении». На следующее утро эта сводка была опровергнута обрушившимся на Перекоп наступлением 11-й немецкой армии.
104 «Ничего, подлетишь в Мурманск на недельку, вернешься — и опять поедешь к себе в Крым…»
В предписании было сказано: «С получением сего вам надлежит отправиться в служебную командировку в Действующую Северную армию и Северный морской флот для выполнения задания редакции».
Добыв для полета старенький Р-5, Ортенберг отправил меня на аэродром фельдсвязи с соответствующей бумажкой: «По указанию начальника Управления военных сообщений Красной Армии тов. Ковалева, прошу 28 сентября отправить в Архангельск специального корреспондента „Красной звезды“ писателя Симонова К. М.».
Р-5 был дан только до Архангельска, оттуда в Мурманск предстояло добираться другим самолетом…
Двадцать восьмого не было погоды. Вылетел 29-го.
Против своих ожиданий я попал «к себе в Крым» не через неделю, как думал тогда, а только 2 января 1942 года, когда, потеряв до этого весь Крым, кроме Севастополя, мы снова ворвались на полуостров, высадив десант в Керчи и Феодосии.
Нескоро попал я и в Москву. Выполнив задание редакции и написав об англичанах, я, как и многие другие корреспонденты, просил разрешения вернуться и работать на Западном фронте. Но Ортенберг продержал меня под Мурманском до второй половины ноября. В разгар наступления немцев на Москву газете нужны были для контраста материалы того единственного — Мурманского — участка фронта, где мы стояли почти на старой государственной границе, и откуда можно было писать о действиях наших разведывательных и диверсионных групп в Финляндии и даже Норвегии. Этого и требовала от меня редакция.
Мои довольно подробные записки за этот период представляют собой скорее рассказ об особенностях работы военного корреспондента, заброшенного на самый дальний заполярный участок фронта, чем повествование о событиях, волновавших в те дни всю страну и решавших ее исторические судьбы. Поэтому мне показалось правильным закончить публикацию дневников днем своего отлета на север.
Двадцать девятое сентября… Через сутки немцы начнут свое генеральное наступление на Москву ударом второй танковой группы по левому крылу Брянского фронта, а еще через двое суток, 2 октября, обрушатся главными силами на войска Западного и Резервного фронтов…
День 2 октября был в известной мере символическим для германской армии. Совпало так, что она наносила свой главный удар — на Москву — в день рождения фельдмаршала Гинденбурга, победителя русских при Танненберге в 1914 году. Под Москвой предполагалось повторить нечто схожее с окружением и разгромом армии генерала Самсонова, только на этот раз в неизмеримо больших масштабах.
Двадцать пятого сентября, за несколько дней до начала Московской битвы, очевидно, мысленно видя ее уже завершенной, Гитлер в своей очередной конфиденциальной беседе воскликнул: «Азия! Какой неисчислимый резервуар рабочей силы! Безопасность Европы не будет обеспечена, пока мы не отбросим Азию за Урал. Ни одному организованному русскому государству не будет позволено существовать к западу от этой линии. Они — животные. Ни большевизм, ни царизм не меняют их — они животные по существу своему. Берлин должен быть истинным центром Европы, столицей для всех».
Я перечел эти сохраненные для истории слова Гитлера и вспомнил о высказывании другого, более дальновидного самоубийцы, покончившего с жизнью тогда же и там же, где и Гитлер, — в «истинном центре Европы». Об этом высказывании вспомнил попавший к нам в плен в Берлине государственный советник министерства пропаганды Вольф Херншсдорф.
«Незадолго до смерти Геббельс напомнил своим приближенным, что он всегда считал войну с Россией крайне тяжелым предприятием. Он имел в виду одно из своих выступлений, сделанное в очень узком кругу за две недели до войны с Россией. Он тогда говорил, что предстоящая война будет непохожа на те войны, которые Германия вела против Польши, Франции и других стран. Война Германии и России будет войной мировоззрений, и обе стороны будут сражаться ожесточенно, не на живот, а на смерть, говорил он тогда».
А взятый в плен в день смерти Гитлера подполковник Эрнст Бисс, один из тех, кто в сорок первом шел все вперед и вперед — к Москве, горестно оглядывая пройденный путь, сказал на допросе так:
«Мне теперь безразлично — жить или умереть. Я был захвачен в плен раненым и я подавлен не только своим положением военнопленного, но и сознанием того, что борьба на поле боя Германией проиграна. Если что еще поддерживает во мне бодрость духа и желание жить, так это то, что я пленен армией, которая одержала победу над сильнейшей армией в мире — германской армией».
Но все это было еще далеко впереди: и самоубийство Гитлера, и воспоминания Геббельса, и признания плененного на улицах Берлина подполковника.
Было еще только 29 сентября 1941 года, шли всего-навсего сотые сутки с того памятного июньского утра…
И да простится мне цитата из собственной старой книги: «Как бы много всего не оставалось за плечами, впереди была еще целая война…»
[Послесловие]
Л. Лазарев
Так это было…
В конце войны, отвечая на вопросы Американского телеграфного агентства, Константин Симонов писал:
«Что касается писателей, то, по моему мнению, сразу же, как кончится война, им нужно будет привести в порядок свои дневники. Что бы они ни писали во время войны и как бы их за это ни хвалили читатели, все равно на первый же день после окончания войны самым существенным, что они сделали на войне за войну, окажутся именно их дневники».
Говоря так, Симонов имел в виду и себя, и, может быть, себя главным образом: мало кто из писателей, буквально по пальцам можно перечесть (конечно, из тех, кто находился в действующей армии, в редакциях фронтовых газет, а тем более в строю), вел тогда дневники, даже если понимал их важность, их будущую ценность как непосредственного документального свидетельства, как материала для книг, которые предстоит написать. Записные книжки еще куда ни шло, они были у многих — как без них корреспонденту… А вот вести дневник, записывать день за днем происходящее вокруг тебя и с тобой, на это прежде всего не хватало сил — и духовных, и физических. Надо представить себе — и книга Симонова, которую читатель держит в руках, помогает этому, — в каких условиях на фронте находился журналист. И Симонову, человеку редкой работоспособности, собранности и целеустремленности, даже ему не удавалось вести дневник регулярно, день за днем, — он записывал, вернее диктовал, обычно задним числом, возвратившись с фронта в Москву, в редакцию. В одной из бесед — она опубликована — он рассказал мне: «Как же образовалось то, что я называю дневниками? Называю их так условно, точнее — это записи о войне. После того как я отписался и сдал корреспонденции, у меня как-то ранней весной сорок второго года возникла мысль вспомнить и записать все, что со мной было, все, что я видел в начале войны. Возникла для этого возможность — я мог это сделать, потому что была стенографистка и появились свободные, правда ночные, часы. И вот я стал между поездками, беря свои блокноты, которые с точки зрения журналистской были уже отработаны, или просто вспоминая, стал последовательно, день за днем, записывать, как шла война. Это не дневники, а подневная запись, то, что я мог вспомнить — не издалека, а по горячим следам».