Сто суток войны
Он сразу же засадил меня за работу, и я этот день до ночи и следующие дни писал свои крымские очерки. Два пошли в газету целиком, а третий был разрублен надвое. Одна половина пошла, а вторая половина — нет.
В печати все еще ничего не говорилось ни о том, что взят Херсон, ни о том, что немцы переправились через Днепр, поэтому пришлось, пользуясь тем, что я перед этим побывал в Одессе, подгонять очерки под одесский колорит. Так их многие и восприняли, как написанное в Одессе.
В эти дни мне пришлось пережить несколько неприятных минут. Товарищи спрашивали у меня, где я был последнее время. Я отвечал, что в Крыму. «Сколько там пробыл?» — «Две недели». У них в глазах было удивление и даже неодобрение — чего это я две недели сидел там на курорте? Не осведомленные о действительном положении вещей, люди в Москве были далеки от мысли, что немцы уже подошли к Перекопу и Чонгару. Но объяснить им это в то время я не имел права. Вообще надо сказать, что в нашей корреспондентской работе самое тяжелое время было с июня по октябрь сорок первого года. Это было время, когда официальные сводки настолько резко не согласовывались с тем, что реально происходило на фронте, что писать было очень трудно, а рассказывать все, что видел, просто невозможно.
Двадцать седьмого сентября, сдав последний очерк, я зашел к Ортенбергу. Как раз в это время ему принесли сообщение ТАСС о том, что в боях на Мурманском участке фронта принимают участие английские летчики. Он сейчас же загорелся и сказал, что туда надо немедленно послать человека, а поскольку именно я находился в этот момент у него в кабинете, то, естественно, продолжением его мысли оказалось — послать меня. Я сказал, что готов ехать, но Николаев ждет меня в Крыму.
— Ничего, подлетишь в Мурманск на недельку, вернешься — и опять поедешь к себе в Крым,104— сказал Ортенберг, и сразу начались звонки по телефону, добывание самолета, приказы заготовить мне предписание.
В самый канун наступления немцев под Москвой я вылетел в Заполярье с того же аэродрома фельдсвязи в Мячиково, куда мы прилетели из Крыма.
Комментарии
1 «…меня вызвали в Радиокомитет и предложили написать две антифашистские песни»
Здесь, так же как и много раз в дальнейшем, приводя те или иные строки из текста записок, я буду комментировать не столько их, сколько стоящий за ними гораздо более широкий круг событий и проблем.
В данном случае я хочу сейчас, через двадцать пять лет, ответить себе на вопрос, с которым связано все начало моих записок: в какой мере война была неожиданностью для меня и для других моих сверстников? Для того чтобы попробовать на это ответить, надо вернуться из 1941 года еще на несколько лет назад.
Между процессом Димитрова и заключением пакта с фашистской Германией у меня не было никаких сомнений в том, что война с фашистами непременно будет. Больше того, мыслями о неизбежности этой войны для меня лично определялось все, что я делал в те годы как начинающий литератор. Именно этой неизбежностью объяснялись для меня и многие трудности нашей жизни, и та стремительная и напряженная индустриализация страны, свидетелями и участниками которой мы были. В этой же неизбежности войны мы искали объяснения репрессиям 1937–1938 годов.
Во всяком случае, когда весной 1937 года я узнал о суде над Тухачевским, Якиром и другими нашими военачальниками, я, мальчиком, в двадцатые годы несколько раз видевший Тухачевского, хотя и содрогнулся, но поверил, что прочитанное мною — правда, что действительно существовал какой-то военный заговор и люди, участвовавшие в нем, были связаны с Германией и хотели устроить у нас фашистский переворот. Других объяснений происшедшему у меня тогда не было.
Я не хочу сказать, что у меня не вызывало мучительных сомнений все последовавшее за этим. Конечно, я, как и другие, не мог знать того, что германскими или японскими шпионами и врагами народа, если говорить только об армии, объявлены были в течение двух лет все командующие и все члены Военных Советов округов, все командиры корпусов, большинство командиров дивизий и бригад, половина командиров и треть комиссаров полков. Если глазам кого-нибудь из нас могла бы предстать вся эта картина в целом, то я не сомневаюсь, что наши тяжелые сомнения превратились бы в прямую уверенность, что это неправда, что этого не может быть.
Кстати сказать, размышляя об этом сейчас, я не могу понять людей, которые и теперь, перед лицом неопровержимых и опубликованных в нашей печати фактов, продолжают объяснять все тем, что Сталин был болезненно подозрителен, верил Ежову и не ведал, что творится. Ведь Сталин-то знал тогда все эти цифры в полном объеме, он видел всю картину в целом и не мог, разумеется, верить, что все командующие округами, все члены Военных Советов, все командиры корпусов по всей стране, от Белоруссии до Приморья и от Мурманска до Закавказья, были предателями. Я не могу допустить возможности такого безумия.
К. М. Симонов и П. А. Трошкин. Западный фронт, июль 1941 г. (фото из архива писателя)
Западный фронт, июль 1941 г.
Слева направо: П. И. Боровков (водитель), П. И. Белявский, К. М. Симонов, E. Т. Кригер (фото П. А. Трошкина)
К. М. Симонов. Одесса, июль 1941 г. (фото из архива писателя)
В районе Смоленска. Западный фронт. К. Симонов (в центре) с Л. Сурковым, О. Кургановым, Е. Кригером и П. Трошкиным (фото из архива писателя)
К. Симонов и фотокорреспондент М. Беренштейн. Белое море, ноябрь 1941 года (фото из архива писателя)
Допрос пленных немецких летчиков. Лето 1941 г. (фото из архива писателя)
На Севере, п-ов Средний, 1941 г. (фото из архива писателя)
Баренцево море, 1941 г. (фото из архива писателя)
Разумеется, когда речь идет об аресте командиров и комиссаров дивизий, бригад и полков, это шире понятия «верхушка армии». И нет оснований полагать, что каждый из таких арестов осуществлялся с прямой санкции Сталина, но зато справедливо будет сказать, что все это было результатом страшной цепной реакции.
Ежегодные служебные аттестации, незадолго до своего ареста написанные «врагами народа» на обширный круг своих подчиненных, сплошь и рядом ставили под подозрение этих последних. Со следами этого сталкивался всякий, кому приходилось работать над личными делами того времени. И чаще всего нельзя сказать даже, по какому принципу одни остались служить в армии, а другие оказались на несколько лет изъятыми из нее или погибли.
Тем не менее, несмотря на масштабы постигшей армию катастрофы 1937–1938 годов, тяжелая атмосфера недоверия все-таки с меньшей силой повлияла бы на моральные и боевые качества военных кадров к началу и в начале войны, если бы происшедшая к этому времени реабилитация более чем четверти арестованных военных сопровождалась признанием огромности совершенных ошибок. Такое признание было бы воспринято хотя бы как частичная гарантия невозможности их повторения.