Сто суток войны
Она была дочерью богатого куркуля, раскулаченного здесь в тридцатом году. Она тоже ездила с семьей куда-то в ссылку, потом вернулась. Круг ее знакомых тоже был из бывших ссыльных, убежавших оттуда или вернувшихся. Ее любовник Костюков — я запомнил эту фамилию, — по ее словам, бежал из ссылки еще до войны и не только пробрался в армию, но и в «школу командиров». Он пришел в Геническ вместе с немцами из Николаева. И именно через него она и стала шпионкой.
Ее не расстреляли, потому что была надежда, что через нее удастся выловить этого Костюкова. Она тут же дала понять, что для спасения своей жизни готова продать своего любовника.
И вдруг, когда кончился этот допрос, в блиндаж, где он происходил, вошла Паша Анощенко. Они встретились глазами, эти две женщины, и Паша, повернувшись к Николаеву и дернув его за рукав — она не имела никакого представления о чинах, званиях и тому подобном, — сказала:
— Товарищ начальник, когда же поедем? Машина готовая, ждет. Только я с вами на самые передовые. Чтобы вы меня теперь не оставляли. А, товарищ начальник?
Я вышел из блиндажа вслед за Пашей.
— Товарищ начальник, — сказала она, теперь дергая за рукав меня так же, как до этого дергала Николаева. — Что вы на нее глядите? Я бы убила ее, и все. Ведь вы не отпустите ее, нет?
— Не отпустим, — сказал я.
Через четверть часа мы сели в Пашину полуторку и двинулись на передовую.
На этот раз с нами поехал Савинов.
Сначала мы побывали у артиллеристов, потом поехали дальше. Оставив машину там же, где в прошлый раз, мы дошли до окопов, где два дня назад увидели первых наших убитых. Теперь там сидела морская пехота. Моряки тщательно окапывались. Точно так же основательно окапывались и пехотинцы, стоявшие сзади них и непосредственно прикрывающие батарею. Батарея была морская, и командир роты моряков попросил Николаева, нельзя ли сделать так, чтобы всех их, моряков, соединить вместе, чтобы они сами прикрывали свою батарею? Такую же просьбу высказывал раньше и командир батареи, кода мы через нее проезжали. Там, на батарее, Николаев согласился, а здесь, к моему удивлению, вдруг сказал:
— Нет-нет. Здесь стоять будете. Здесь и окапывайтесь.
Мы немножко побыли у моряков. Было сравнительно тихо, немцы вели редкий беспокоящий минометный огонь каждые пять-шесть минут по одной мине.
От моряков мы возвращались уже в сумерки. Я обратился к Николаеву:
— Товарищ корпусный комиссар, ответьте мне, пожалуйста, на один вопрос.
— Да.
— Почему вы командиру морской батареи сказали, что переведете к нему моряков, а морякам сказали, что оставите их на месте?
Николаев усмехнулся:
— Почему, почему! Конечно, переведем. Пехоту перебросим вперед, а их — назад, к батарее. А им не сказал… Вы русского человека знаете?
Я сказал, что да.
— Нет, не знаете. Если этим сказать, что перебросим их назад, они для других не будут заканчивать свои окопы. А так — они всю ночь будут трудиться, копать. Устроят все для себя по-хорошему, а потом утром мы их перебросим. Погорюют, что, по их мнению, зря потрудились, но окопы уже будут в полный профиль. Вот так! — Он рассмеялся.
На обратном пути я снял батарею — эти снимки потом появились в газете, — и на берег лимана приехали совсем поздно. Была совершенно черная южная ночь. Мы немножко проплутали, ища причал, где стояла моторка. Во время этих поисков Савинов что-то беспрерывно говорил Николаеву заискивающим тоном. Николаев молчал — он был недоволен. Дело в том, что, как он и ожидал, Савинов без него не ездил никуда дальше командного пункта Ульянова, хотя и говорил ему, что все осмотрел. Как только мы пошли вперед от командного пункта полка, ему сразу же стало ясно, что Савинов нигде впереди не был.
Николаев ничего не сказал ему прямо, но дал почувствовать, что хорошо все понял. Именно поэтому Савинов теперь разговаривал с ним таким заискивающим тоном.
На лодку мы уселись уже ночью. Была холодная вода, вся в барашках от сильного ветра, но главное — было абсолютно темно. Только на горизонте виднелось зарево Геническа.
Везли нас двое рыбаков, сидевших впереди на моторке, а мы были на простой лодке, на буксире. Темно было так, что я с трудом различал лицо Николаева, сидевшего против меня. Мы тихо переговаривались. Рыбаки могли бы в такую ночь завезти нас куда угодно, если бы они польстились на немецкую награду, которая, наверное, была бы немалой за генерала и корпусного комиссара сразу.102 Мы лавировали по волнам, причем геническое зарево оказывалось то слева, то справа от нас, и скоро мы потеряли всякую ориентировку по отношению к берегам. Завезти нас куда угодно, ссадить на тот берег не составляло никакого труда.
Переправлялись мы часа полтора. Наконец лодка уткнулась в мелководье, и мы вылезли прямо в воду, набрав ее в сапоги. Оказалось, что, несмотря на полную тьму, рыбаки привезли нас точно на то самое место, откуда мы переправлялись утром. Неподалеку ждала машина. Совершенно продрогшие, мы влезли в нее и, простившись с Савиновым, поехали в Симферополь. Гнали вовсю, с полным светом. Патрули на дороге страшно кричали, когда мы проскакивали мимо них, и я все время ждал, что нам всадят пулю в спину.
Мы добрались до Симферополя глухой ночью 23 сентября. Николаев сказал, чтобы я явился к нему в девять утра — поедем завтра на Перекоп. Но когда я на следующий день в девять утра пришел к нему, он сказал, что поездка откладывается еще на день или на два.
Я спросил его об обстановке. Он сказал, что пока тихо.103 Тогда, не желая сидеть без дела эти два дня, я сказал ему, что раз поездка откладывается, то я слетаю в Москву не после этой поездки, как собирался, а перед ней.
Николаев спросил, на сколько дней я полечу?
Я сказал, что на три.
Он рассмеялся и сказал, что раньше первого он меня обратно не ждет, но я должен дать ему слово, что к первому буду.
Я дал слово.
Простившись с Николаевым, я заехал за Халипом, и мы вместе с ним махнули на аэродром. Я не стал брать с собой ни шинель, ни чемодан, вообще ничего, кроме полевой сумки, — не видел смысла все это таскать с собой, рассчитывая вернуться через три дня. Шинель, винтовка, чемодан — словом, все имущество — все осталось там, в Симферополе, и ничего этого я так уже и не увидел.
На аэродроме пришлось довольно долго ждать. На Ростов должны были идти два ТБ-3, но оба улетали только через несколько часов. Было безразлично, в какой садиться — можно было и в тот, и в другой. Я сел в левый. Он взлетел первым. Когда мы поднимались, Халип махал мне с земли пилоткой. Мы должны были до наступления темноты быть в Ростове, но нам это не удалось: прогорели патрубки, из них начало вытекать сильное, хорошо видное в темноте пламя. В конце концов сели, не долетев до Ростова шестьдесят километров, заночевали, а утром снова вылетели.
В Ростове оказалось, что самолет на Москву уже улетел, а других не предвидится до завтра или даже до послезавтра. Решив, что так или иначе надо улететь, я засел у диспетчера и стал дожидаться какого-нибудь летчика. Наконец, я увидел в окно садящийся СБ. Я спросил, откуда он и куда полетит. Мне сказали, что полетит он в Москву, но этот самолет фельдсвязи и на него никого не возьмут. Я дождался летчика и пристал к нему. Это был старый летчик гражданского флота, и он, махнув рукой, сказал, что возьмет меня. Диспетчер, должно быть, озлившись на мое упрямство, сказал, что на СБ по инструкции нельзя без парашюта лететь, а на меня нет парашюта. Летчик подмигнул мне и сказал диспетчеру, что у него как раз в Ростове высадился пассажир и есть один лишний парашют. Мы взяли с ним в буфете по решету винограда, залезли в самолет и поднялись в воздух.
Через четыре часа СБ сел на аэродроме фельдсвязи в Мячиково, под Москвой. Я летел в одной гимнастерке, и у меня всю дорогу не попадал зуб на зуб. Какой-то ехавший из Мячиково в Москву полковник подвез меня на своей машине до Москвы.
Я слез на Трубной, рядом с квартирой матери, зашел к ней и позвонил оттуда в редакцию. Оказалось, что редакция уже не на старом месте, а, укрываясь от бомбежек, перебралась в подвальные этажи театра Красной Армии. В семь часов вечера я уже сидел там перед редактором и докладывал ему о поездке.