Сто суток войны
Немцы уже начинали активно действовать в воздухе над Крымом, и за день мы попали под две бомбежки. Но на земле все еще было тихо. На том берегу показывались мелкие группы немцев — пехота, мотоциклисты. Наша артиллерия открывала по ним огонь. Небольшие группы наших разведчиков, засланные на тот берег, вели там мелкие стычки с немцами. Было очень хорошо простым глазом видно, как наша артиллерия накрыла огнем взвод немцев, пробиравшихся вдоль отмели, как они падали, бежали, опять падали.
В общем, было предгрозье, тихий день, ничем особенно не примечательный. Халип дал мне один из своих фотоаппаратов, и я кое-что снял. Потом эти фотографии появились в «Красной звезде».
Николаев досконально обследовал позиции, ходил по окопам, спрашивал обо всем, начиная от стирки белья и кончая куревом, вникал в разные подробности быта, пробовал еду из котелков. И потому что он был человек простой и умный, все это не выглядело у него показной заботой большого начальства, а было самым настоящим необходимым и естественным делом.
Сиваши обороняла хорошая дивизия, в основном кадровая, командовал ею полковник Первушин. Впоследствии во время отступления дивизия дралась лучше всех и была выведена из Крыма в порядке после очень тяжелых боев. Первушину дали за это генерала, и он командовал потом 44-й армией. Я был у него в армии во время нашего десанта в Феодосии, но его самого не видел. Насколько я знаю, он был тяжело ранен не то 15-го, не то 16-го января там же, в Феодосии, а член Военного Совета армии был убит той же бомбой. С этого началась Феодосийская катастрофа.
Не знаю, как потом Первушин командовал армией, но здесь, на Сивашах, в роли командира дивизии он мне очень понравился. Это был волевой, сдержанный человек, очень жесткий и строгий; было видно, что он как следует подтянул свою дивизию. Такая же подтянутость и строгость чувствовалась и у его командиров полков.
В середине дня в дивизию подъехал генерал Дашичев, командовавший корпусом. Я не мог понять, что это за человек. На груди у него было три ордена Красного Знамени за гражданскую войну; но был и какой-то такой странно равнодушный взгляд, что у меня возникло тоже странное ощущение его незаинтересованности в происходящем. Казалось, ему было лень спорить, волноваться или огорчаться, и он никому не хотел дать возможности вывести себя из того состояния спокойствия и равнодушия, в котором он пребывал.
Заехал на позиции дивизии Первушина и командующий 51-й армией Кузнецов. Он, так же как и Николаев, приехал сюда проверять систему обороны. Они были взаимно подчеркнуто вежливы, но за этим чувствовался холодок.
Мы ходили вдоль окопов, когда появились над головой немецкие самолеты. Все быстро полезли в окопы, и это, конечно, было совершенно правильно. Только Николаев торчал на бруствере окопа и, поворачивая голову, следил, откуда и как пикируют самолеты. Кузнецов, который был тут же, рядом, в окопе, сердито крикнул:
— Андрей Семеныч! Спуститесь! Вы же демаскируете.
Николаев послушно спустился в окоп, недовольно, досадливо крякнув. Мелехов сказал мне, что у корпусного комиссара с командующим прохладные отношения возникли с тех пор, как они несколько дней назад ездили вместе, и Николаев обнаружил, что командующий излишне поспешно, по его мнению, выскакивает из машины, едва заслышав гул самолетов. Впрочем, не берусь судить, насколько это соответствовало действительности.
К вечеру мы из Сивашей поехали на Чонгар. Там, как и прошлый раз, заночевали у Савинова, а утром двинулись на Арабатскую стрелку. Николаев хотел сам убедиться, какие там приняты меры. На этот раз он, не скрывая иронии, спросил у Савинова:
— Вы ведь теперь там были?
— Да, — сказал Савинов.
— Вы ведь теперь все знаете?
— Да, — сказал Савинов.
— Так вот вы меня и свозите утром, покажете принятые вами там меры.
Савинову ничего не оставалось делать, и мы утром на моторной лодке снова переправились на Арабатскую стрелку.
Там, где раньше был командный пункт батальона, теперь располагался со своим штабом Ульянов. Пока Николаев и Савинов разговаривали с ним, я отыскал Пашу Анощенко, которая теперь со своей полуторкой была прикомандирована к штабу полка. Мне хотелось при случае написать о ней. Присев рядом с ней На копне сена, я стал расспрашивать об ее жизни. Это была самая обычная простая история, рассказанная милой девичьей скороговоркой с южным хаканьем и горячей жестикуляцией. Девушка так и не успела переобмундироватъся. Ее и без того худое лицо стало совсем худеньким, на нем были видны только огромные глаза.
Рассказав, что происходило у них здесь в последние два дня, она потащила меня за руку к своей полуторке, чтобы показать, в каких местах вчера вечером, когда она вывозила раненых, пробили ее машину осколки мин. Так я ее и снял около ее пробитой полуторки — в косынке и платьице. Этот снимок потом был напечатан в «Красной звезде».101 Поговорив с ней, я вернулся к Николаеву. Как раз в эту минуту к нему привели какую-то женщину с мешком за плечами. Она оказалась жительницей Геническа и перебралась на Арабатскую стрелку ночью по мосту, который, как теперь выяснилось, был затоплен настолько неудачно, что через него можно было перебраться по грудь в воде. Она перешла на этот берег и была задержана нашим патрулем. Патрульные, как водится, пожалели ее, отдали ей половину своих харчей, а тот из них, что вел ее в штаб, по дороге сетовал, что не может отпустить ее в деревню Геническая Горка, куда она, по ее словам, шла, потому что такой уж приказ командования, чтоб всех отводить, а то, конечно, он бы с радостью… Словом, ее доставили в штаб.
По словам особиста, который допросил женщину предварительно, она не представляла особого интереса и не внушала подозрений. Выбралась из Геническа и шла теперь на Геническую Горку, где когда-то работала, а отсюда хотела пройти к своей замужней сестре, жившей в Керчи.
Женщина была невысокая, с темным невыразительным лицом, некрасивая, какая-то вся черная. Все было у нее черное, не только платье, но и лицо.
Николаев поглядел на нее недоверчивым взглядом и, отпустив особиста, стал допрашивать ее сам. Первое подозрение ему внушило содержание узла этой женщины. Николаев приказал развязать его. В узле было совсем не то, что может взять с собой человек, тщательно и обдуманно готовившийся идти в большую дорогу, было напихано не самое необходимое, а все, что попалось под руку, все, что можно было сунуть для вида, второпях. А женщина, по ее словам, с самого прихода немцев уже несколько дней готовилась к побегу.
Разговор был длинный и тяжелый. Она не обладала ни умом, ни хитростью, но была озлоблена и запугана. Видимо, ее научили, что она должна говорить от «а» до «б», и она упорно твердила урок, даже когда это стало явной нелепостью.
Всех подробностей допроса я не запомнил. Он длился около двух часов. Из нее приходилось выматывать слово за словом. Сначала она не признавалась ни в чем, потом призналась, что под угрозой оружия немцы заставили ее перейти сюда, чтобы она принесла им сведения. Но что она этого не хотела делать и что это было для нее только способом бежать от немцев. Потом выяснилось, что у нее был пропуск на обратный переход и что было условлено, как она перейдет обратно. В общем, вся нехитрая картина вербовки этой случайной шпионки стала полностью ясна. Женщина была одним из тех шпионов, которых немцы в большом количестве с самого начала войны то здесь, то там засылали к нам на авось: вдруг выйдет. В редких случаях они пробирались благополучно, чаще попадались. Но немцам это было наплевать: пропадут — и ладно. Зато в случае удачи они могли принести кое-какие сведения. Эта должна была узнать, какие у нас противотанковые укрепления здесь, на Арабатской стрелке, и, придя обратно, сообщить об этом. За это ей обещали десять тысяч рублей. Слова «десять тысяч рублей» она произносила почти с благоговением. Видимо, для нее это была такая цена, называя которую она как бы оправдывала свой поступок. Это были такие деньги, за которые, по ее понятию, можно было сделать все.