Сто суток войны
В своей интересной работе «Факты и мысли о начальном периоде войны» генерал Коркодинов пишет: «На наш взгляд, имеется достаточно оснований, чтобы говорить о недооценке нами вероятной силы первого удара врага, а также стремительности и глубины его развития. Считалось как бы само собой разумеющимся, что Советская Армия сможет отразить нападение германской военной машины на линии новой государственной границы. Такая именно задача ставилась дислоцированным вблизи нее нашим армиям планом обороны государственной границы… Передний край позиции почти точно совпадал с начертанием государственной границы со всеми ее извилинами буквально по лозунгу: „Ни пяди своей земли не отдадим“».
Это написано теперь, через двадцать лет после войны. Но интересно отметить, что еще до войны на совещании высшего командного состава Красной Армии тогда генерал-лейтенант, а впоследствии маршал В. Д. Соколовский высказывал самые серьезные опасения в связи с фетишизацией этого лозунга: «Ни пяди».
«Упорство боя, — говорил он, — заключается не в удержании каждой пяди земли, как говорится — каждого вершка земли… Тактическая гибкость обороны, целеустремленность ее должна сводиться не к удержанию каждой пяди земли, каждого вершка, а к нанесению максимально больших потерь противнику».
Все это было сказано ровно за полгода до начала войны, которая полностью подтвердила всю важность предостережений, прозвучавших в словах Соколовского.
Наше предвоенное решение сосредоточить вблизи линии государственной границы силы настолько крупные, что в случае их поражения это на длительный период предопределяло невыгодный для нас ход войны, и в то же время недостаточно крупные для того, чтобы при нарушении нашей границы перейти в наступление самим и с ходу глубоко вторгнуться на территорию противника, — было решением половинчатым.
Для объяснения такой половинчатости нужно признать, что решимость сохранить мир любыми средствами в реальной обстановке лета 1941 года вступала в противоречие с продолжавшей оставаться в силе концепцией вторжения на территорию противника в первые же часы и дни после нарушения им мира.
Сохранение этой концепции в ее буквальном и незыблемом виде не учитывало ряда вполне очевидных к лету 1941 года обстоятельств: масштабов и силы сосредоточенных у наших границ немецких группировок, преимуществ немцев в технике, прежде всего авиационной, в обученности и обстрелянности их войск. Не учитывалась и вероятная сила того наступательного порыва, с которым должна была действовать немецкая армия, перед этим за два года завоевавшая почти всю Европу и уже отработавшая на войне все механизмы службы штабов, связи и взаимодействия между родами войск.
А’с другой стороны, недоучитывалась мера неподготовленности нашей армии к войне и мера опасности быть застигнутыми войной в разгар перевооружения и лишь недавно заново начатого формирования механизированных корпусов.
В этом в свою очередь есть странная половинчатость: с одной стороны, Сталин шел на огромный риск, делая все, что возможно, для предотвращения войны в 1941 году, и сама его решимость как будто свидетельствует о его полном понимании меры неготовности нашей армии к войне; а с другой стороны, очень многое делалось так, словно армия абсолютно готова к войне и нам нечего опасаться рокового развития событий.
Многие свидетельства подтверждают уверенность Сталина, что наша армия будет готова с успехом отразить вторжение немцев через год, к лету 1942 года. Можно допустить, что к тому времени, после переформирования, перевооружения и освоения новой техники, наша армия с теми или иными поправками на обстановку в принципе смогла бы уже в первый период войны стремиться действовать в духе своей традиционной наступательной концепции.
Но в том реальном состоянии, в котором армия находилась к лету 1941 года, она не могла в первый период войны действовать в духе этой концепции, и надо думать, что хотя бы частичное понимание этого играло немалую роль в стремлении Сталина во чтобы то ни стало оттянуть начало войны.
Но раз так, то логично было бы иметь два разных плана действий: один на тот случай, если нам удастся оттянуть начало войны до лета 1942 года, и другой на тот случай, если нам это не удастся сделать и война все-таки начнется в 1941 году.
Не знаю, что думают на этот счет специалисты, но мне кажется, что в плане войны, намеченном на тот случай, если она все-таки разразится в 1941 году, было бы правильно считаться с реальной вероятностью потери части территории, отступления наших частей прикрытия с новой границы на старую границу 1939 года и организации жесткой обороны там, на укрепленной линии вдоль старой границы, с перспективой нанесения из-за нее последующих контрударов главными силами.
В сущности, потом, в ходе войны, так оно и вышло, только с тяжелыми для нас поправками. Более или менее жесткая оборона была в конце концов создана в тылу наших отступавших армий, но уже не на линии старой границы, которую немцы прошли с ходу почти повсюду, где ее доты оказались разоруженными, а гораздо дальше на восток, по Днепру.
Необходимость разработки такого реального плана на случай возникновения войны в 1941 году, в момент нашей неполной готовности к ней, сейчас, задним числом, кажется чем-то само собой разумеющимся.
Однако такого плана не было, и, думается, не потому, что он не мог возникнуть в умах наших военных на основе оценки реального соотношения сил, а потому, что в атмосфере, созданной Сталиным в стране, особенно после 1937–1938 годов, любые предположения о возможности, а тем более целесообразности в определенных обстоятельствах глубокого отхода наших войск с линии государственной границы рассматривались бы как проявление страха перед врагом, преклонение перед силой фашистской армии, то есть, в конечном итоге, как предательство. В этой атмосфере даже попытки мотивировать необходимость разработки подобного плана на случай начала войны в 1941 году, очевидно, были сродни самоубийству.
Надо добавить к этому, что другим фактором предвоенной атмосферы было — и внедряемое сверху, и годами складывавшееся внизу — убеждение, что там, наверху, виднее, что там всегда и во всех случаях знают, что делать. И это, думается, бывшее самым сильным и самым опасным «пережитком прошлого», сложившееся у огромного количества людей искреннее убеждение в непогрешимости Сталина и вреднейшая уверенность, что «наше дело маленькое, сверху виднее», — привело в первые дни войны к неизмеримым по тяжести последствиям.
23 «…Миронов сказал нам, что неплохо было бы съездить в 13-ю армию под Могилев…»
Сейчас, глядя на отчетные карты немецкого генерального штаба, я имею возможность реально представить себе ту обстановку, которая складывалась в районе Могилева 11 июля, в день, когда мы туда уехали. Редактор направлял нас под Могилев, имея сведения, что «где-то там высадился немецкий десант, который сейчас удачно уничтожают».
На самом деле, хотя немцы, может быть, и высаживали там десант, но 11 июля, судя по нанесенным на карту генерального штаба донесениям действовавших в этом районе немецких частей, их 29-я моторизованная и 10-я танковая дивизии не только переправились через Днепр в районе Шклова, северней Могилева, но продвинулись после переправы на десять-двадцать километров к востоку.
Южней Могилева, в районе Быхова, судя по той же карте, немецкие 10-я моторизованная и 4-я танковая дивизии, переправившись через Днепр, уже контролировали к этому утру на его восточном берегу целый плацдарм — около сорока километров в ширину и десяти в глубину.
Сами того не ведая, мы ехали в уже создававшийся к тому времени вокруг Могилева мешок.
24 «Кто знает, где он теперь, этот гостеприимный карталинец…»
Полковник Шалва Григорьевич Кипиани, у которого мы были днем 11 июля, был командиром 467-го стрелкового полка 102-й стрелковой дивизии. В записках сказано неточно. Эта дивизия не входила в 63-й корпус Петровского, а была его соседом справа. Оперативная сводка 467-го полка за этот день вполне соответствует той обстановке затишья, которую мы застали: «…полк занял район обороны по левому берегу реки Днепр… Погода солнечная, ветер в сторону противника. Дороги полевые доступны для танков».