Сто суток войны
Больше упоминаний о судьбе Ракутина в этой докладной записке нет. В дальнейшем Иванов повествует о том, как его, тяжело раненного, тащили через леса его товарищи, как, сделав все, что было в человеческих — силах, они все-таки в конце концов спасли его и доставили в партизанский отряд.
Иванов после долгого лечения был признан годным к службе только в учреждениях тыла и назначен комиссаром Академии связи, но, будучи недоволен этим, писал по начальству: «Еще раз осмеливаюсь вас просить удовлетворить мою просьбу, дать мне возможность работать в действующей армии».
Напомнив, что ему обещали, когда он окрепнет, отправить его на фронт, Иванов писал: «Теперь я уже давно окреп, вернее совсем здоров, неоднократно обращался с просьбой к вам… Продумав все, я не нашел особых погрешностей, которые могли бы быть препятствием к удовлетворению моей просьбы. Единственно, что остается, — это положение, в котором я очутился, будучи членом Военного Совета 24-й армии. Как видно, это является камнем преткновения. Если так, я просил бы мне разъяснить, в чем моя вина? Не у всякого хватило бы силы воли перенести то, что пришлось пережить мне. О моей роли в тылу врага могут подтвердить люди, указанные мною в моем объяснении. Разобраться с этим легко при желании…»
Неизвестно, какой конечный результат имело бы это достаточно резкое по тем временам письмо, может быть, и положительный, но дивизионному комиссару Иванову на фронт попасть не довелось: он считал себя достаточно здоровым для этого, но вскоре после того, как отправил свое письмо, скоропостижно умер.
Начальник штаба 24-й армии генерал-майор Кондратьев, 18 октября с боями вышедший из окружения вместе с группой в сто восемьдесят бойцов и командиров, так же как Иванов, упоминает, что он в последний раз видел Ракутина 7 октября утром, когда Ракутин приказал ему «выехать в район Семлева с задачей привести в порядок вышедшие туда части армии и подготовить оттуда управление войсками. С той поры, т. е. с 11–12 часов 7.Х, я больше ни товарища Ракутина, ни товарища Иванова не видел».
Начальник политотдела 24-й армии дивизионный комиссар Абрамов, вышедший из окружения только 16 ноября всего с шестью человеками, последний раз видел Ракутина еще раньше — 4 октября.
Упоминая об Абрамове, хочу указать на одну, очевидно, допущенную мною в записках путаницу. Я упоминаю в нем о двух встречах с Ракутиным и членом Военного Совета армии дивизионным комиссаром Абрамовым. На самом деле дивизионный комиссар Абрамов был начальником политотдела армии, а членом Военного Совета был дивизионный комиссар Иванов. Не могу утверждать этого с абсолютной точностью, но скорей всего именно с ним я и встречался, тем более что вместе с командующим армией на командных пунктах обычно находился член Военного Совета, а не начальник политотдела. А ошибиться я мог очень просто: в редакции фронтовой газеты, видимо, сказали, чтобы я в 24-й армии явился к дивизионному комиссару Абрамову, и когда я оказался у Ракутина и увидел вместе с ним дивизионного комиссара члена Военного Совета, то не стал спрашивать его фамилию, решив, что это и есть Абрамов.
Очевидно, так. С Абрамовым я впоследствии встречался на фронте, в том числе в Сталинграде, — он был членом Военного Совета 64-й армии генерала Шумилова, пленившей Паулюса. Наши первые встречи с ним под Ельней, если б они действительно были, очевидно, пришли бы мне на память. Запамятовать или спутать Константина Кириковича Абрамова с кем-нибудь другим было, по правде говоря, трудно, настолько это был самобытный человек смелого и даже необузданного характера. Во время войны он стал Героем Советского Союза, а после войны, оставив политическую работу, окончил Академию Генерального штаба и вплоть до своей смерти командовал корпусом.
55 «Мы поговорили с двумя разведчиками, которые накануне нахально проехались по немецким тылам… я потом написал о них свою последнюю корреспонденцию в „Известиях“»
Корреспонденция была напечатана в «Известиях» 29 июля под заголовком «Разведчики». Проверив ее текст по записям в блокноте, хочу на всякий случай уточнить — вдруг эти люди еще разыщутся, — что одного из разведчиков — заместителя политрука Палаженко — звали Василием Емельяновичем, а второго — младшего лейтенанта Гришанова — Леонидом. В корреспонденции все соответствовала действительности, за исключением ее последних абзацев, где я описывал, как мы подъехали к трем захваченным нашими бойцами немецким летчикам. Я оборвал корреспонденцию именно на том, как мы подъехали к ним. Все происшедшее с нами после этого по причинам, тогда, в июле 1941 года, вполне понятным, я начисто опустил. Этот эпизод достаточно подробно рассказан в записках, и если он нуждается и комментариях, то лишь для того, чтобы дать ощутить атмосферу, в которой могла возникнуть эта нелепая история.
В донесении начальника политотдела 107-й стрелковой дивизии полкового комиссара Полякова за этот день, 25 июля, указывается, что «авиация противника в течение 25 июля на участке обороны дивизии проявляла активные действия. Днем был произведен сильный налет… участвовало 22 фашистских самолета… В 19 часов 4 фашистских бомбардировщика подвергли бомбардировке зажигательными бомбами город Дорогобуж. В результате бомбардировки центральная часть города разрушена и сожжена. Из красноармейцев 630-го стрелкового полка, стоявших на охране моста, 6 человек ранено… Есть много убитых граждан».
Дальше в донесении говорится, что наши зенитчики сбили два фашистских бомбардировщика. «Один вражеский самолет упал в городе и сгорел вместе с экипажем. Экипаж второго фашистского самолета — 3 человека — взят в плен со всеми документами и картами, и один фашист застрелился. Пленные со всеми документами направлены под конвоем в штаб армии».
О пленении двух военных корреспондентов и их водителя в политдонесении, разумеется, не указывается.
Просматривая документы за эти дни, нетрудно заметить ту вполне понятную нервозность, которая проявлялась в только что прибывших на фронт частях, вдруг увидевших, что в воздухе господствуют немцы. Эффект неожиданности был тем сильнее, что наша печать и пропаганда с каким-то особенным упорством игнорировали именно эту часть тяжелой правды первого периода войны.
В одном донесении писали, что, «невзирая на неоднократные указания о бесцельности одиночной стрельбы по самолетам противника, беспорядочная стрельба продолжается. Стреляют… из револьверов, наганов, пистолетов, стреляют на расстоянии 2–4 километров и т. д.». В другом донесении сообщали: «Нашими войсками сбит самолет, принадлежащий к штабу армии. Убит летчик и ранен летнаб. Такие явления происходят в силу панической трусости отдельных людей перед авиацией противника».
Эти документы, как мне думается, дополняют описанную в записках картину и дают представление и о мере существовавшей тогда нервозности, и о мере того возбуждения, которое могло охватить людей, впервые своими глазами увидевших, как падают сбитые немецкие самолеты.
В связи с этим эпизодом мне остается добавить несколько слов о полковом комиссаре Полякове, о котором я не очень лестно отозвался в своих записках. Я и теперь не испытал теплых чувств при воспоминании о нашей тогдашней встрече. Но сейчас я знаю то, чего не знал тогда. Начальник политотдела дивизии принадлежал к числу людей, жестоко пострадавших в тридцать седьмом году, оклеветанных и освобожденных из тюрьмы перед войной. Я имел случаи убеждаться, что такие травмы по-разному действовали на разных людей. Бывало и так, что люди после этого становились замкнутыми, сугубо формальными, даже придирчивыми, действовали так, чтобы, как говорится, комар носа не подточил. Если учесть, что уполномоченный особого отдела, разговаривая с полковым комиссаром, в своем возбуждении продолжал городить про нас всякую ересь, то можно допустить, что трудное прошлое самого полкового комиссара именно в этих обстоятельствах могло сыграть известную роль в его сугубо формальном и придирчивом отношении к нам.