Над Кубанью зори полыхают
— Стой на том, что Аксютка в монастыре! А то не только позор примем, но и к карателям можем угодить — ведь не одна, а с этим хромым чёртом убежала… И наливаясь злобой, шипел:
— Добаловали разъединственную, донаряжали доченьку! Срам какой на голову нашу! Убегла, стерва, с босяком. Ну, нехай вернётся — голову оторву, живую из колен не выпущу, запорю!
— О господи, да што ты вперёд грозишь! — стонала мать. —Лишь бы жива была, нехай домой ворочается. Одна ведь она у нас…
Отец Аксютки почти ежедневно выезжал на линейке на станцию к приходу пассажирских поездов. Он привязывал лошадей к акации и долго толкался на перроне. На Кавказскую шёл эшелон за эшелоном, не задерживаясь на глухой станции. Пассажиры в станицу редко случались. Отец с надеждой вглядывался в каждую девичью фигуру.
Однажды, опираясь на костыль, с трудом передвигая ноги, к нему подошёл Мишка Рябцев.
. — Што, чистую получил?’— спросил Матушкин, усаживая соседа на линейку.
— Какое там! — с горечью воскликнул Мишка. — Две недели на поправку — и снова в чёртово колесо. Видишь, так и гонят мясцо солдатское!
Мишка сердито ткнул рукой в сторону эшелона.
I — Значит, дело кадетов швах? —уставился на Мишку Матушкин.
Мишка многозначительно пожал плечами:
— Нам не докладывают.
Число дезертиров из белой армии в станице всё увеличивалось: родные и друзья укрывали их.
Участковый начальник Марченко устраивал облаву за облавой, обшаривая старые скирды на токах, в степи и на огородах, заглядывая в зимовники, проверял чердаки, подвалы и половни.
Мишка Рябцев продолжал жить дома. Две недели отпуска уже давно минули. Рана зажила, но он и не думал возвращаться в свою сотню.
Отец Мишки, уже дважды побывавший у станичного фельдшера, отвёз ему двух ярочек и получил для сына дополнительные две недели отдыха. В третий раз фельдшер отправил Мишкиного отца вместе с овцой домой, да ещё пригрозил донести участковому. И вот уже неделя, как все знали, что Мишка незаконно проживает дома.
Старик Рябцев уговаривал сына:
— Такая уж доля казацкая — воевать, бунты усмирять. Ты думаешь, Мишка, для чего казаки были нужны царю: для усмирения, для истребления внутренних врагов. Так оно с исстари ведётся! Надо служить, сынок! И так я за тебя этому живоглоту фершалу двух овечек из семи отдал.
Мишка возражал:
— Да ведь царя‑то давным–давно нету. А хто у нас в России внутренний враг — ещё неизвестно. Я вот навоевался в «волчьей» сотне Шкуро, так распознал, что настоящие враги народу — это мы, шкуринцы, деникинцы, которые под буржуйскую заграничную дудку пляшут… Ну, скажите, папаша, с кем мы воюем? С рабочим народом воюем! Ну, к примеру скажем, какой мне враг Яшка–гармонист? Ведь он мой задушевный друг, а я должен ловить его. За што? За то, что он бьётся за лучшую долю, за то, чтобы и у него, как и у нас, землица была, чтобы не батрачил он больше на попов и начальников.
Пока сын говорил, старый казак все шире раскрывал глаза. Потом вдруг стукнул костылём о пол:
— Цыц ты, сукин сын! Прокляну за такие слова!
Мишка вскочил и выкрикнул:
— Ну што же, кляните, если вам хочется скорее погубить родного сына, кляните!
Отец молчал. В ярости он сжимал кулаки. В комнате наступила тишина. Мишка повернулся и, глядя куда‑то на улицу, тихо проговорил:
— Да поймите вы, тятя, навоевался я и нагляделся горестей по горло! Это не война, а настоящая бойня! — И резко повернувшись к отцу, он сделал к нему шаг, вскинул руку, указывая на грудь, и вдруг спросил: — Ну скажите мне, папаша, хто вы? Богач? Да? — и горько усмехнувшись, продолжал: — Вон хата покосилась, скоро на бок сядет. Две лошади, и то одна из них косандылая. — И повышая голос, он почти закричал: — Ну окажите мне, за кого мы воюем? За кого? Вот вы в своё время воевали, так говорили: «За веру, царя и отечество», — а я за кого? Нет, отвоевался я! Нехай меня арестовывают, нехай казнят, а к шкуринцам я больше не вернусь! Что Шкуро, что Шкурников — одинаково с людей шкуры дерут. Пахать да сеять надо, а вы гоните меня из дому!
Голос Мишки дрогнул, и он сел на покривившуюся лавку, спугнув усатого таракана. За окном кто‑то глухо кашлянул.
— Не иначе как соседи сбежались послухать вашу брань! — подала голос мать. — Да будет вам, замолчите!
И то ли для того, чтобы больше убедить отца, а может, чтобы слышали соседи, Мишка закричал:
— Вы сына родного в пекло гоните ради выдуманной казачьей славы, а вот атаман небось своего Алешку не гонит! Рана‑то у него давно уже зажила, а он чего‑то воевать не собирается!
Отец запальчиво перебил;
— Ты мне атамановым сыном в рыло не суй! Нам с атамановыми сынами равняться «нечего.
Отец дрожащей рукой снял с гвоздя шапку и вышел на крыльцо. Под окном торчал Илюха Бочарников. Он усмехнулся:
— Што! Аль сынка пора провожать, што на весь проулок гам подняли! Думаю, мож«ет, помощь нужна, вот и зашел…
Старик взъерепенился:
— Зашел! Знаем, как ты заходишь! Вынюхиваешь все, как сука бродячая! Пошел с моего подворья!
— По–одво–рье! — передразнил его Илюха, ударив носком сапога валявшуюся у завалинки дырявую цебарку, и вразвалку пошёл к калитке.
Старик Рябцев зло посмотрел ему вслед, почесал поясницу, поохал. Потом смягчился и заявил сыну:
— Отсеемся за неделю. А ты собирайся понемногу. Да меньше на люди являйся. Вот только бы этот гад Бочарников не напакостил…
Осень на Кубани всегда хороша. Теплые солнечные дни пахнут вянущей листвой, грибным запахом преющего сена. Зори туманны. Ночи прохладны.
И сейчас Мишка особенно чутко ощущал красоту осенней родной земли. Не в пример тем птицам, что вереницами одни днём, другие ночью летели на юг, он не хотел покидать станицу. Заканчивались пахота под зябь и сев озимых. С токов свозили жёлтые, очищенные от рубашек початки кукурузы, чёрные колючие бодылки подсолнухов для топлива. Бабы пробовали на вкус дозревающие сочные кочаны капусты. Определяли, можно ли уже рубить и солить её на зиму. Ошпаривали и замачивали объёмистые кадушки. Над станицей синели дымки тлеющих кизяков и разливался пряный запах подгоревшего арбузного мёда.
Рябцевы кое‑как закончили работу в поле и спешили выкопать и высушить мелковатую картошку–голышовку. Отец хмуро поглядывал на своего сына: боялся за него и дивился, что Мишка так спокойно чувствует себя.
В один из осенних дней Рябцевы работали допоздна, а собравшись дома вечером, долго убирали мешки с картошкой.
У соседей мерцали каганцы–жировики. А Мишкин отец все ещё не хотел зажигать огня и не тороцил свою старуху собирать вечерять. Вошел Мишка, высек огонь кресалом, зажёг тряпичный фитилёк каганца и заглянул в печь, где перепаривался вкусный борщ, заправленный салом и чесноком.
Пока мать гремела в поставце ложками и чашками, отец снова намекнул сыну, что пора бы ему и в путь-дорогу.
Мишка молчал. Не было у него сил покинуть родную станицу, словно предстояло идти на смерть.
Арестовали Мишку в ту же ночь. А через трое суток сходом стариков присудили: двадцать пять плетей. Таков был приказ Деникина. Каждого седьмого дезертира из казаков пороть публично. Хоть Мишка был и не седьмой, но, поскольку был казаком бедным, попадал в седьмые.
На площадь перед станичным правлением сбежался народ.
— Мишку Рябцева, Мишку–танцора пороть будут!
— Невжели казака пороть будут? — возмущались одни.
Другие ехидно усмехались:
— Допрятался вояка! До кнута доплясался танцор! Што же вы думаете — за дезертирство по голове теперь гладить будут?
С крыльца станичного правления Марченко хриплым голосом объявил приговор и для большей убедительности прочёл приказ Деникина о борьбе с дезертирством.
Пороть Мишку вызвался Илюха Бочарников.
— Предлагал я по–суседски помощь старому козлу Рябцеву! — хвалился Илюха. — Так он меня же обругал. А Илюха обид не прощает!
Дежурный вывел Мишку из станичной каталажки. Толпа придвинулась ближе к месту наказания. Но старики, взявшись за руки, оттеснили любопытных.