Над Кубанью зори полыхают
Колька с трудом пережёвывал твёрдый, как речной гравий, горох–зубарь.
— Прошлогодний?
— Да нет! Не должно быть. Это я у бабушки на чердаке набрал. — И, сдвинув брови, прошептал: — А у неё в доме, в стенке, домовой живёт. Как начнёт охать, даже днём слышно…
Колька недоверчиво посмотрел на Егорку.
— А может, никакою там домового и нет? Тебе это всё показалось? Говорят, что брехня эти домовые.
— Я и сам так думал…
— А ты матери говорил?
— Говорил! Она мне сказала, что это плачет душа дедушки нашего…
И вдруг глаза Егорки вспыхнули:
— Колька, а хочешь, пойдём сейчас к тому дому?
— Пойдем! — оживился Колька..
Незаметно перебрались через плетень сада, тихонько подошли к глухой стене, прижались к ней и стали слушать. Где‑то прямо рядом с ними послышался глухой кашель и стон.
— Слышишь? — прошептал Егорка.
— Слышу, — ответил Колька. И, скользнув взглядом по стене, заметил пыльное крошечное окошечко.
— А ну, подсади! Я гляну, что там!
Через пыльное стекло на Кольку глядело чьё‑то серое, мохнатое лицо. Глаза тоже были серые, мёртвые и пустые. Колька скатился на землю.
— Видал? Видал? — спрашивал Егорка.
Колька молча кивнул головой.
— Ну вот, — с упрёком проговорил Егорка. — А ты говорил, я выдумываю.
Они выбрались на улицу. И тут Кольку вдруг осенило:
— Нам с этим делом надо в ревком к дядьке Шелухину. Потому что раз Советская власть отменила домовых, то получается, что они — контра.
— Верно. Пошли в ревком.
Петра Шелухина в ревкоме не оказалось. Там был Архип.
— Значит, домовой? — усмехнулся он, выслушав Егорку и Кольку. — И кашляет?
Колька кивнул головой.
— Хорошо, разузнаем мы, что это за домовой.
Архип решил поручить эту операцию Митрию За–воднову.
— Поезжай ты, — сказал он ему. — Выясни, что там такое, кто прячется. В случае чего, действуй по своему усмотрению.
Пока в исполкоме советовались, как быть с «домовым», бывший атаман подал из застенка голос, покликал вернувшуюся с огорода жену:
— Ой, иди сюда. Кажись, помираю.
Старуха бросилась за печь к лазу.
— Ну, выходи, выходи же ради бога, Евсеюшка!
— Трудно мне. Боюсь, не смогу вылезти. Сердце останавливается. Задыхаюся.
Матвеевна ухватила высунувшиеся руки мужа и стала вытаскивать его в кухню.
— О господи боже, хоть бы живым вытянуть‑то! Чижолый ты какой! — причитала она. —Ну, понатужься, понатужься, Евсеюшка. Еще трошки понатужься!
Наконец атаман выполз из тесного лаза и без сил раскинулся на полу.
Жена, присев рядом, беззвучно плакала.
— На дворе што, солнышко? — с трудом раскрывая запухшие глаза, спросил Евсей.
— Ага, солнышко! Денек хороший, ядрёный, ясный денёк.
— Алешка‑то где?
— В поле, пары поднимает.
Старуха поднесла Евсею кружку с горячим молоком.
— На вот, попей.
Евсей отвёл руку жены.
— Не к чему это мне! Видать, от жизни за печкой не спрячешься. Да и не к чему это — живому в могиле сидеть…
Евсей вздохнул. Жена тоже охнула. Евсей поднялся с пола, прошёлся на дрожащих ногах по горнице, подошёл к поставцу с посудой, потрогал этажерку с граммофоном и машинку «Зингер». Давно он уже не видел эти вещи при дневном свете. Потом, открыл гардероб и снял с вешалки старый чекмень, стал его натягивать.
— Куда ты, родименький?
— Пойду в правление, явлюсь. Нет моей мочи сидеть больше в запечье.
Он подошёл к зеркалу и с ужасом стал разглядывать своё обросшее сивой бородой землистое лицо.
— Господи боже. Это я за два года таким стал!
Он опустился на стул и заплакал, трясясь и задыхаясь.
— Выведи меня на солнышко, —попросил он жену. — Погреться хочется. — И, как слепой, протянул руки, ловя солнечные зайчики, падающие через окно. — Хорошо‑то как!
С полчаса Евсей просидел под яблоней, глядя в синее небо и улыбаясь ему. Потом встал и, опираясь на костыль, волоча ноги, вышел на улицу.
Шел он не таясь, посреди дороги, чтобы все видели, что идёт с повинной. Соседские мальчишки гурьбою следовали за ним в отдалении, не решаясь подойти поближе — уж больно страшен был бывший атаман. Чуть поодаль, вдоль заборов, обливаясь слезами, шла Матвеевна, ожидая, что её муж вот–вот упадёт на дорогу.
Затарахтела тачанка. Мягко покачиваясь на рессорах, из стансовета ехал заместитель председателя Митрий Тарасович Заводнов. Мальчишки навстречу.
— Дядя Митро! Атаман объявился! Вон он! — кричали они, указывая пальцами на рыхлую фигуру Евсея.
Митька привстал.
Линейка остановилась. Евсей, словно не замечая её, шагал и приговаривал:
— На Голгофу, господи, на Голгофу иду!
Он покачнулся. Митрий слетел с линейки и подхватил атамана под руку.
— Дядя Евсей, куда ты держишь путь?
У Евсея затряслись губы, задёргались щеки.
— На смерть иду, сынок!
— Откуда же это ты, дядя Евсей? Про какую смерть толкуешь?
Евсей с грустью посмотрел на Митрия и со вздохом пояснил:
— Из собственного каземата. В мешке саманном, в своём доме два года просидел, сынок. От суда народного прятался, от смерти хоронился. А она, смерть, вот, не за горами.
Он выставил перед собой пухлые руки.
Вместе с ездовым Митька с трудом усадил Евсея на тачанку и повёз в Совет. Опросив, Евсея отпустили домой.
Вечером вернувшийся с поля Алешка Колесников сидел в кабинете председателя Совета и оправдывался:
— Сколько раз уговаривал я папашу добровольно явиться. Отказывался он, боялся. Доказывал я ему: «На што надеешься, папаша, на возвращение старой власти? Не будет того, по всему видно, што старому пришёл конец. Выходи, папаша, объявись, пожалей нас!»
Алешка отделался крепким нагоняем.
Через два месяца Евсей скончался от водянки. Перед смертью наказывал Алешке:
— От смерти человеку, сынок, нигде не спрятаться. А хомяком жить в норе — страшное дело. Иди, сынок, туда, куда народ идёт. Такой мой тебе завет!
ГЛАВА СОРОК ПЯТАЯ
После гибели Василия Колесникова вдова его, Дарья, вместе с малолетним сыном Егоркой переселилась из атаманского дома. На задах просторной усадьбы, у реки, за несколько дней родственники Дарьи сложили ей небольшую саманную хату, крытую камышом. Двор огородили аккуратным плетневым забором.
Дашка — хозяйка аккуратная. По её умной намётке в самых удобных местах были сложены саманные курятники, закутки для телят и овечек, саж для свиней, крытый глухой сарай для коров.
Бабы Козюлиной балки в два дня обмазали Дашке и хату, и курятники, и закуточки. Не прошло и полгода, как у Дашки двор стал обжитым, уютным и чистым гнёздышком.
Но Дашка частенько, управившись со скотиной, сидела на скамеечке у двора пригорюнившись. Скучно было ей одной. Одно утешение — Егорка.
— Ой, сынуля, сынуля, безотцовщиной ты растёшь! — тихо приговаривала Дарья, приглаживая Егоркины волосы.
Егорка недовольно хмурился. Он сам не знал почему, но с тех пор, как помнил себя, крестный был ему ближе родного отца, и ласковее, и улыбчивее.
— А крестный папашка Алешка — он же тоже отец! — возражал Егор.
— Отец, отец, — соглашалась мать. — Только крестный!
И глаза её загорались прежним, девичьим светом. И вспоминался Алешка — дерзкий и ласковый, чужой и близкий.
Пока был жив Евсей, Алешка не заходил к Дарье— как видно, стеснялся отца. Но после похорон его зачастил в маленький домик. Он садился у окна, закуривал и смотрел на Дарью грустными глазами.
Как‑то Дарья сказала:
— Теперя тебе, Алешка, обязательно жениться надо — помехи нет, да и пора. А то до сей поры бобылём мотаешься.
— Чего бобылём? А ты разве не думаешь мужем обзавестись? Не сладко в молодых годах кукушкой у речки куковать! Возьму вот перейду к тебе, и весь сказ.
Дашка ахнула:
— Да ты не взбесился ли, в самом деде? Перейду! Да я тебя после этих слов и на порог не пущу. Ты што, у красных побывал, так и греха перестал бояться, што на родной невестке жениться захотел?