Над Кубанью зори полыхают
Дарья протестовала и возмущалась, а у самой сердце так и прыгало от радости.
Алешка обиделся:
— Какая, к чертям, родня! Чья бы кричала, а твоя молчала. Не пустишь — жалеть будешь. А родня‑то ты мне только по Егорке. В общем, родня среди дня, а ночью не попадайся.
— Нет, Алеша, нельзя такое…
Алексей швырнул окурок в печку и вышел, сердито хлопнув дверью. А Дарья подбежала к постели, тюну–лась загоревшимся лицом в прохладную подушку и подумала:
«Значит, по–прежнему любит. Большой грех на себя брала при живом муже, а теперя и помехи нету. Без венца по новому закону живут же люди».
В эту ночь она почти не спала. Как только сон тушил её сознание, начинала грезиться та далёкая ночь, ласковые Алешкины руки, жадные его губы. И она просыпалась.
А Алексей словно ненароком стал часто проходить мимо низкого плетня, косил глазами на Дашкин домик. Любовался розовыми калачиками и пестроцветной мальвой, что пышными кустами разрослась до самой крыши.
«Вот окаянная баба, и все‑то она успевает: и двор чисто вымести, и кизяки порезать, и цветочков насадить», — думал Алексей.
И бывало, заметив на огороде сильную, статную Дашкину фигуру, вздыхал и отводил глаза.
По ночам долго ворочался он на своей жёсткой холостяцкой постели: стояла перед ним, как наяву, Дашка — русоволосая, светлоглазая, озорная. А заснёт— опять же она, Дашка, снится: ластится к нему. Проснется, руками вокруг шарит, глаз не открывает, боясь спугнуть счастливый сон: может, лежит она рядом с ним под ряднушкой, как тогда на амбарном крыльце, много лет назад.
Как‑то в один из летних вечеров пошёл Алешка в Егорлыкскую низину камыша накосить. Слышит, сзади кто‑то топает, нагоняет. Оглянулся: Дашка с серпом бежит.
— Ты што, оглох? Я ж тебя кличу, а ты— как пень. Скоси и мне камыша, саман перекрыть!
И смеясь, озорно толкнула его в плечо. Алешка бросил в сердцах косу, засучил рукава, будто готовясь к драке. Дашка отскочила, сложила руки на груди и глядит на него русалочьими глазами, прямо в душу заглядывает.
— Бить собираешься? Только за што, не пойму? Мужем бита не была, хоть ты побей.
Дашка гордо вскинула голову.
У Алешки руки опустились.
Вздохнула Дашка, повернулась и пошла, вертя в руках старенький выщербленный серп. Дошла до развилки, где узкая тропка разделялась на две: одна к мостку, другая в чащу сухих камЬшгей, через гать. Остановилась, присела на бревно у гати и позвала Алешку.
Он поднял косу на плечо и тяжёлой походкой, как бы нехотя, подошёл к ней.
— Ну, што тебе?
— Леша, у тебя ногти вострые? Никак, колючку загнала я в ногу.
Она приподняла подол, потёрла ногу ладонью.
— Вот она, жёлтая колючка, вытащи, родной!
У Алешки отлегло от сердца. Он улыбнулся. Неторопливо положил косу на тропку, присел на корточки и стал вытаскивать колючку твёрдыми короткими ногтями. Вытащил и сжал до боли Дашкину ногу в своих железных ладонях. Она с тревогой оглянулась: не увидел бы кто. А сама, как кошка, вцепилась в волнистый, рыжеватый чуб Алешки, запрокинула ему голову и прижала к груди.
— Ах, Алешка, Алешка, брось ногу, говорю, люди увидють!
Алешка сквозь зубы:
— Нехай видють, один черт!
Но Дашка оттолкнула Алексея. Подняв серп, она торопливо вошла в высокие камыши. Алешка следом.
Камыши, мягко прошептав «пош–ш‑ли», сомкнулись за ними плотной стеной, и только сверху, с птичьего полёта, можно было видеть покачивание сизых султанов.
Уже под вечер деверь с невесткой принесли в станицу по длинному снопу зелёного камыша. Перебросив их через плетень, Алешка спросил:
■— Камышом‑то помочь тебе саман покрыть?
— А ты думал как? — усмехнулась Дарья и совсем тихо добавила: — Перед зорькой приходи. Двери будут открыты!
— До зорьки ждать не стану.
— Вот окаянный! — счастливо рассмеялась Дарья.
— Ну заходи! Чаем напою…
Она вынесла самовар, побежала в подвал за молоком. А Алешка, по–хозяйски поставив косу, стал колоть щепки для самовара.
Алешка от Дашки так и не ушёл. Через неделю они удивили соседей, справив свадьбу без венца. Расписались в Совете, и все.
— Дык венчаться им нельзя: какой же поп будет венчать невестку с деверем? Выходит, дело по–бусурмански справили: от брата к брату жена перешла. Такого чуда у нас ещё не было. Ну и ну! — чесали языки соседки.
Мать Алешки плакала, зарекалась, что ноги её не будет в хате Дашки. Сыну грозила божьим наказанием за жизнь без венца.
— А за што нас богу наказывать? — возражал ей Алексей. — Мы с Дашкой никого не убили, не обворовали. —И признался он матери: — Ведь Егорка‑то мой сын, мамаша! От Васьки она не смогла бы родить. Не здоров был Васька, когда Дашка к нему ездила. Неужто мамаша, вы не поняли, почему Васька тогда старую поговорку оказал насчёт телёночка?
— Так, так, — горестно качала головой Матвеевна. — Ну, живите, всё равно теперь. Живите по новому закону, уж деваться некуда.
Илюха Бочарников, как узнал про эту свадьбу, за живот схватился от смеха и к Рыженкову побежал.
— Слыхал, кум, новость? Вот тебе и атаманов сын! Да от такого Евсей в гробу перевернётся! Отец страданья на себя принял за старую жизню, а сын сразу в коммунисты полез. За это дело Колесниковым беспременно дёгтем ворота вымажут наши ребята.
Подошли другие соседи. Карпуха Воробьев сразу определил:
— Не будет добра от такой собачьей свадьбы! Не будет добра потому, ежели без венца начнут сходиться, а потом ещё жёнами начнут меняться, так это же сразу и коммуния настанет. Слыхал я об этих новых свадьбах по записи. Один верный человек мне говорил, што скоро всех под подпись будут подгонять, печати на ладонях ставить, потом всех в коммунию погонют. Бабы с мужиками без разбору под одним одеялом спать будут. Без ревности, значитца, хто с кем, по равноправию. Вот как!
Карпо сплюнул через щербатый рот. Матюха Рыженков не поверил. Он погладил бороду и, потоптавшись на месте, возразил:
— Штой‑то ты, Карпуха, загнул дюже!
Илюха ударил себя по ляжкам и загоготал:
— Во, во! Га–га–га! Это, Матюха, истинный бог, будет так! Теперь надо и нам своих баб к чёртовой бабушке со двора да по ядрёной девке найти — и в Совет. Чево нам со своими старухами мухаться!
Мужики засмеялись.
— А што? — заворочал цыганскими глазами Илюха.
— Думаете, прегадаем?
И он загнул такое, что даже безразлично слушавший их Костюшка Ковалев ахнул:
— Дурак ты старый! И как у тебя язык поворачивается…
А Илюха гоготал, захлёбываясь.
Не прошло. и недели, как в одну тёмную ночку кто‑то ловко нашлёпал огромные клейма дёгтя на забор, амбар, ворота и даже на ставни Дашкиного дома.
Рано утром Дашка, подбирая гусиную скорлупу, измазанную дёгтем, показывала Алешке:
— Погляди‑ка, должно быть, яйца с дёгтем издали бросали.
А Алешка, раздосадованный, ругался на чём свет стоит, искал следы виновника и грозился:
— Узнаю кто, кишки выпущу!
Ворота перевернули, целый день скребли и мыли амбарные доски.
А Илюха–горлохват, будто по делу, прошагал мимо на речку, полюбовался делом своих рук и пробормотал про себя:
— Пять гусиных яиц загубил! Ну ничего, осенью споймаю Колесниковых гусей на речке, сумею вернуть своё. А наляпал я дюже хорошо, плохо отмылось.
ГЛАВА СОРОК ШЕСТАЯ
Тихая, погожая кубанская осень стряхивала с деревьев первые золотые листья. Желтая степь вокруг Ново–Троицкой становилась похожей на лоскутное одеяло: с каждым днём всё больше появлялось чёрных и серых латок на её золотистом фоне. И казаки, и иногородние, все, кому новая власть дала землю, старались как можно скорее вспахать и засеять её. Замена продразвёрстки продналогом сразу пресекла разговоры о том, что сеять не стоит, так как всё равно зерно заберут большевики–коммунисты. Теперь даже Иван Шкурников, который всё время шепотком советовал засевать только усадьбу, вышел в поле.
Но все ещё немало в степи земли оставалось незасеянной: в станице плохо было с тяглом и озимый сев затягивался. А в товарищество по обработке земли — в 103 вступать не хотели: боялись «общего одеяла», о котором болтали кулаки.