Вьетнамский кошмар: моментальные снимки
Мой отец был практичным человеком и среди всех выгод жизни ценил только работу, дом и счёт в банке. Он не был ни игроком, ни солдатом удачи, – он был продавцом от 'Нозерн Иллиной Гэс Компани' в Гленвью. Дитя Великой Депрессии, продукт Грязных Тридцатых, он как только мог избегал всяческих рисков. Больше всего на свете он любил тёплую постель, уединение в собственной ванной и кусок немецкого шоколадного торта на ужин.
Я представлялся ему бездумным юношей, незрелым, безответственным, мечтательным Томом Сойером, который нуждался в его руководстве.
Мне хотелось доказать ему, что он не прав, но для этого надо было уехать из дому.
Пока я рос, мои отношения с отцом иногда бывали терпимыми, а иногда накалялись. В основном же они бывали бурными, потому что мы смотрели на вещи по-разному.
Когда он чувствовал, что я отбиваюсь от рук – а это случалось частенько – он пытался вложить мне в голову немного разума в задушевных беседах у камина. Когда это не срабатывало, он обращался к здравому смыслу. Потом начинал придираться, критиковать и читать морали. Если это не действовало, он указывал на мои недостатки, отмечая мою тупость, бестолковость и полную никчемность. Когда же и это не меняло моей позиции, он начинал угрожать, и злился, и, тыча мне в лицо осуждающим перстом, говорил 'Бог с тобой!'. В конце концов, он краснел, давление у него подскакивало, и воспалялся геморрой. Какое-то время я держался, но всегда наступал момент, когда я больше не мог выносить его насмешек и критики, и тогда сам начинал злиться…
И тогда говорил уже я : 'Оставь меня в покое! Пойди поставь на геморрой примочку! Хватит вправлять мне мозги! Прими таблетку от давления! Выпей стаканчик и расслабься!…'
За такую дерзость меня закрывали в моей комнате без обеда и держали там все выходные. И я сидел, уткнувшись носом в окно, и смотрел, как друзья играют в регби и зовут меня на улицу. Мой дом превращался в тюрьму, в камеру душевных пыток. Но со мной оставалось моё воображение и мои книги, и я всегда мог убежать в свои мечты.
Всё дело в том, что я видел больше романтики в парковых лавочках, чем в Парк Авеню, в тюрьме, чем в Йельском университете, в том, чтобы иметь долги, чем иметь миллионы; и пока мой отец жил как трудяга-реалист, ни в чём не уверенный и боящийся сделать лишнее движение, я мечтал шагать по Дороге Приключений, освещаемый молниями. Мне больше нравилось следовать за своими фантазиями, не прислушиваясь к голосу седовласого разума, и я верил, что самые смелые мечты исполнятся, стоит только сильно захотеть.
Однажды я попробовал объяснить это ему : 'Когда ребёнок играет с оловянным солдатиком, он знает, что солдатик не живой. Но он так хочет, чтобы солдатик был живой, что на какое-то мгновение тот оживает… у ребёнка в голове. Я хочу сказать, пап, что иногда могут случаться фантастические вещи, если только ты тянешься к жизни с распростёртыми объятиями и открытым сердцем!'
На него это не произвело впечатления, он сказал, что мне пора перестать быть ребёнком.
Он был лишён воображения и не хотел, чтобы оно было у меня. Тогда бы я походил на него. Вот чего он хотел.
– Брэд, Брэд, Брэд, – ворчал он, – как это я дожил до такого сына-идиота? Когда ты, наконец, вырастешь? Ты ведёшь себя, как Питер Пэн…
– Наверное, никогда, пап, – говорил я, стоя прямо, как столб, и кусая губу. – И когда-нибудь я обязательно ПОЛЕЧУ!
Он всегда пытался сделать из меня что-то определённое, совершенное, нечто подобное ему. Он не знал, где кончается он, и начинаюсь я.
– Почему ты всегда перекраиваешь меня на свой лад? – со злостью спросил я однажды. – Я всего лишь хочу быть самим собой, я не могу быть и не хочу быть как ты. Дай мне быть тем, кто я есть. Хватит лепить из меня непонятно кого. Разве нельзя принимать меня вот таким?
Я предлагал ему заняться собой, усовершенствовать себя, и тогда, быть может, и мне захочется быть похожим на него.
Ему эта мысль не понравилась : ему было легче найти соринку в моём глазу, чем бревно в своём собственном.
Отец всегда откладывал деньги на 'чёрный день' и безнадёжно пытался взрастить привычку к бережливости во мне.
– К чертям 'чёрный день', – дразнил я его, – люби день и в дождик, а то никогда не начнёшь играть. 'Сегодня' – это всё, что есть и что будет. Здесь и сейчас, а потом темнота. Жизнь коротка. 'Завтра' может и не наступить.
Он считал меня горячим и твердолобым идеалистом; ворчал, что эти черты наверняка достались мне от матушки, которая была из семьи драчливых и острых на язык нищих ирландцев. Он говорил, что эти качества в жизни могут привести только к поражению.
Сам он родился в большой норвежской семье и утверждал, что норвежцы гораздо разумнее и воспитаннее ирландцев.
Я же решил, что во мне больше ирландской крови, чем норвежской. Я рос злым ребёнком и пока был маленьким, быстрее думал кулаками, чем головой, а дрался я всё время. Я дрался столько, что меня исключали из школы.
Когда отец говорил, что 'ирландцы только и делают, что пьют и дерутся', я знал, что никогда не буду на него похожим.
Иногда наши беседы у камина переходили в страстные споры, в которых никто не хотел уступать. Тогда вмешивалась матушка и принимала его сторону, но не потому, что он всегда был прав – нет, он бывал не прав – а потому, что он был моим отцом, и под его крышей его слово было законом.
Авторитет матери был выше отцовского. Она была главой нашей семьи. Она могла задать отцу жару, что и делала. А отец мог задать перцу мне и никогда не упускал случая. Я же мог отлупить брата. Брат…
Ну, брат мог стрелять горохом из рогатки в канарейку.
Вот такая была 'очерёдность получения тумаков' в нашем доме, которая никогда не менялась.
Мне не нравилось, когда матушка становилась на сторону отца, но я мирился с этим и восхищался её неколебимой верностью.
Так случалось всегда. Мой отец и я были как два лося в брачный период : молодой бычок вызывает старого быка на бой и всегда проигрывает.
Отец был неисправимым пессимистом и ломал руки по каждому поводу. В мире он видел только зло и несчастье и плохо себя чувствовал, если не о чем было беспокоиться. В этом я никогда ему не мешал. Он был одним из тех, кто молится на алтарь 'закона подлости' – 'всё, что должно быть плохо, будет плохо'. Из него бы получился прекрасный бойскаут, потому что он всегда был готов к худшему. Но худшее что-то всё не наступало.
– Мне кажется, папа, ты слишком много беспокоишься по поводу куриного помёта и совсем не замечаешь слоновьего говна : слишком много всюду происходит больших гадостей, и это не ерунда.
За сквернословие меня отправляли в мою комнату, ругаться в нашем доме не разрешалось. Когда у меня что-то слетало с языка, наказание было скорым и суровым.
С другой стороны, моя бабушка, которую я называл 'славная Мэри', позволяла мне ругаться в любое время, даже подталкивала меня к этому, я обожал её за это. Конечно, она была матерью моей матери, ирландкой до мозга костей. Когда я приезжал к ней, она разрешала мне говорить всё, что я хочу. Так и понимайте : ВСЁ.
– Тебе лучше выговориться, пока не вернулся домой, Брэд. Ты ведь знаешь, как твои родители к этому относятся, – советовала она.
Поэтому я ходил по её маленькой квартирке в Чикаго и повторял : 'блядь-говно-скотина, блядь-говно-скотина, блядь-говно-скотина'.
Потом, когда они с дядей Бобом везли меня домой в Баррингтон, она говорила, чтобы я очистил язычок от последних грязных слов перед встречей с родителями. И тогда я перебирался к ней на колени и шептал 'блядь-говно-скотина' в последний раз.
– До свидания, дружок, освободил свою душеньку, – улыбалась она.
А я отвечал, что гораздо веселей быть ирландцем и ругаться, чем быть норвежцем и называть член 'смычком', а проститутку 'женщиной лёгкого поведения'.
И добавлял, что ничто не может заменить удовольствие ругаться – это так поднимает настроение!
– Как ты думаешь, бабуля, может, мне подучиться в ругательствах? – спрашивал я.