Вьетнамский кошмар: моментальные снимки
– А ты никуда и никогда не ездишь.
– Я езжу на рыбалку в Висконсин.
– Подумаешь! Это совсем не то…
– Дело в том, что ты никогда меня не слушал.
– Я слушал, папа, это ты меня не слушал.
– Я? Ты ни в чём не смыслишь, а я – глава семьи…
– Да, но…
– И ты ещё пожалеешь, что не слушал своего старика…
– Я слушаю тебя, чёрт побери!
– Ну да, как же, слушает он! Есть у тебя медицинская страховка и страховка от несчастного случая?
– Нет, и мне это говно до лампочки! Мне 20 лет, я не собираюсь умирать…
– Что я говорил тебе по поводу ругани? Чтоб я этого не слышал!
– Слушаюсь, СЭР!
– Где ты будешь жить? Почему б тебе не взяться за ум и не прислушаться к родителям?…
– А надо ли? Вы, ребята, скучно живёте.
– Ну хоть в этот раз, пожалуйста…
– Ну уж нет. Всегда 'в этот раз'. Устал я от этого.
– Мы старше тебя и больше понимаем в жизни, а ты ещё не знаешь ничего. Щенок. Как быть, если придёт повестка?
– Спали её к чёртовой бабушке!
– Как ты будешь платить за машину? А как насчёт автостраховки? Я дал согласие, чтобы ты смог получить заём на новую машину. Не расстраивай меня.
– Не буду.
– Знаешь, тебе не надо было бросать работу. Работа – это стабильность. Женился бы, остепенился, откладывал бы на дом и, глядишь, сделал бы парочку ребятишек через несколько лет.
– Как ты? – улыбнулся я.
– Да, ЧЁРТ ВОЗЬМИ… – он скривился и шагнул ко мне, показывая выправку, приобретённую в военной академии 'Морган Парк Милитари Экэдеми' в Чикаго. Потом, сцепив руки за спиной, стал расхаживать туда-сюда, бормоча : 'Как меня угораздило вырастить такого тупицу?'
– Меня не спрашивай. Сам знаешь ответ, – пожал я плечами.
– Если бы ты учился на управленца, как я хотел, а не на журналиста…но уже слишком поздно, а? Как репортёр ты никогда не заработаешь денег…просто профукаешь своё образование…состаришься и превратишься в тряпку в погоне за сенсацией и будешь вкладывать в туфли картонные стельки, чтобы в слякоть не промочить ноги.
– И скажу я на всё это 'аминь', папа.
– Посмотри, как мы с матерью во всём себе отказывали, экономили, откладывали, жертвовали всем ради тебя … и для чего? Чтобы ты стал бродягой, перекати-поле, нищим? Места себе не нахожу. Ты даже не представляешь, какой это удар для нас с матерью.
– Ты всю свою жизнь так делал – обвинял меня в своих проблемах : свадебные проблемы, алкогольные проблемы. 'Если бы это было не для тебя, Брэд…' – вот твоя вечная песня. Нечего перекладывать на меня свою вину, я ещё и двух метров не отъехал. Вспомни : каждое лето я пропадал в школе, работал как вол и откладывал каждый грош, чтобы помочь тебе оплачивать моё образование в университете. Так что не только ты такой хороший…
– Что ты сказал?
– Я сказал, что почти все писатели – нищие алкоголики и бродяги, папа. Я на верном пути : человек может получать удовольствие от разрушения своей одной-единственной печени, понимаешь…
– Не обижай меня, Брэд, хотя бы сейчас, – зашипел он. – Я твой отец, проявляй уважение!
– Ладно, ты прав, ты всегда прав! А сейчас, пожалуйста, дай мне распорядиться своей жизнью. Это моё конституционное право : жизнь, свобода и гонка за несчастьями в ритме белого танца…
– Что с тобой будет?
– Я скажу, что будет : если повезёт, влюблюсь в Монтане в какую-нибудь скво, женюсь на ней, буду жить в старой избушке с земляным полом, в которой буду прятаться от дождей и грызунов, а когда стану старым, как ты, может быть, напишу, какая это была замечательная жизнь.
Было девять утра, я кончил укладываться; августовское солнце уже припекало траву и плавило асфальт. Когда я был готов, вышла попрощаться мама.
Я обнял обоих и пообещал написать, когда устроюсь. Отец, несмотря на свои речи, сунул мне десять долларов в карман рубашки.
– На всякий случай…
– Спасибо, папа!
Я сдал задом на дорогу, посигналил и помчался стрелой по Моньюмент-Авеню на своём 'Рамблере' 61-го года. В зеркало заднего вида я видел, как они стояли с грустными глазами на обочине, махали руками и улыбались. Я тоже помахал, посигналил, свернул на юг, на Хью-Стрит, и растворился на шоссе. Через час я уже мчался на запад по трассе ? Ай-80.
Я опустил стёкла и включил приёмник на полную мощь. Я намеревался прекратить роман с Шарлоттой и думал, что как только пересеку мутную Миссисипи и попаду в Айову, сразу стану свободным и память о ней сотрётся. Казалось, что, торопясь за солнцем, летящему по летнему небу и слушая дорожную песню зимних покрышек, я буду счастлив. Я был свободен, наконец-то свободен, и думал, что больше ни разу не вспомню о ней.
Но я ошибся.
Я всё-таки думал о ней.
Я только о ней и мог думать. Шарлотта была красавицей-девственницей, такой, каких берут в жёны, но внутренний голос говорил мне, что женитьба была бы роковой ошибкой, что я не готов, что у меня ещё масса дел и что существует огромный мир, который надо посмотреть, прежде чем осесть.
И говоря 'да' одной девушке и одному образу жизни, разве не говорю я в то же время 'нет' десяти тысячам других девушек и других жизней, не прожитых мною?
Вот я несусь со скоростью семьдесят миль в час, и летний ветер обдувает меня. Сквозь рёв мотора слышу хор кузнечиков. Настраиваю приёмник на волну радиостанции Чикаго и слышу, как Одетта поёт 'Джон Генри' : её голос – это смесь кленового сиропа и виски, особенно когда она берёт высокие ноты. Дорожная разметка пунктиром проносится под левыми колёсами машины, словно огонь зенитной артиллерии.
Я околдован звуками прямой, как стрела, дороги и, не глядя, настраиваюсь на станцию из Айовы. Хэнк Уильямс поёт 'Так одиноко, что я плачу'.
Грустная, тягучая песня. Хэнк знает об этом; его голос придаёт песне траурное звучание, и от этого мне ещё печальнее. Его вопли об одиночестве звучат в унисон с осколками моей жизни, и миля за милей пролетает мимо Средний Запад, скучный и однообразный.
Волны горячего воздуха поднимаются впереди над полотном шоссе. Постепенно приёмник перестаёт принимать станцию, и уже не слышно душераздирающих жалоб Хэнка.
Я начинаю грезить наяву.
Вот на двухмачтовой шхуне я огибаю мыс Горн, борясь со страшным ураганом, налетевшим с аргентинского побережья Огненной Земли.
А вот я покидаю Дайи, пробираюсь по заснеженному Чилкутскому перевалу к Доусону в поисках нового Эльдорадо на золотоносных полях Клондайка.
Или представляю себя старым траппером, обутым в мокасины из лосиной кожи и плывущим по реке Пис на севере провинции Альберта в каноэ из берёзовой коры, гружёном первоклассными бобровыми шкурками, к стоянке на берегу Гудзонова залива. Я живу среди индейцев, в окружении волчих стай и тысяч лесных оленей карибу.
Моя жена – местная принцесса, красивая черноволосая индианка из племени кри. У нас маленькая бревенчатая хижина у реки, которую мы срубили вместе.
Она сложена из старых, грубо обтёсанных брёвен и покрыта дёрном – точно такими же крышами покрывали свои хижины старатели во время Золотой лихорадки 1898 года. В этой хижине мы коротаем долгие тяжёлые северные зимы. Мы спим и любим друг друга на лежанке, сделанной из осиновых ветвей и сучьев мачтовой сосны, и морозными ночами, когда за дверью пятьдесят градусов мороза и ветер свистит в щелях, мы укутываемся в тёплую шкуру медведя-гризли, которого я зарезал ударом ножа ранней осенью, когда он попытался наброситься на меня сзади. Мы сажаем огород, едим дикое мясо – живём дарами природы. И очень счастливы…
Может быть, проведу какое-то время на Аляске, размышляю я. Я мечтаю, что живу в эскимосском посёлке недалеко от Нома и охочусь на моржа с каяка из тюленьей шкуры, который сделал своими руками. И охочусь на белых медведей с копьём из челюсти серого кита.
А вот вижу себя новичком-чечако на Аляске : в свою первую долгую зиму в стране полуночного солнца я еду на собачьей упряжке по суровой арктической земле, по замёрзшим следам великих полярных исследователей, проторивших этот путь, – Пири, Бэрда, Скотта и Амундсена, еду на пределе своих возможностей по незабываемой стране мрачного безлюдья и гнетущего безмолвия.