1984
Часть 7 из 22 Информация о книге
Старик задумчиво посмотрел на мишень для дротиков. Он допил пиво медленнее, чем раньше. И заговорил примирительным, философским тоном, как будто пиво смягчило его сердце. — Я понимаю, что вы ожидаете услышать от меня, — сказал он. — Вы ожидаете услышать, как я скажу, что хотел бы снова стать молодым. Большинство людей говорят, что они хотели бы снова стать молодыми, когда их об этом спрашивают. Ведь у молодых людей есть здоровье и сила. А когда доживешь до моего возраста, уже нет никакого здоровья. У меня ужасно болят ноги, а мой мочевой пузырь прямо-таки измучил меня. Мне приходится вставать по шесть-семь раз за ночь. Но, с другой стороны, у стариков есть колоссальные преимущества. Все, что волновало в молодости, проходит. Никаких дел с женщинами, а это великая вещь. У меня уже лет тридцать, поверьте, не было ни одной женщины. А главное — и желания такого не было. Уинстон откинулся к подоконнику. Продолжать не имело смысла. Он собирался взять еще пива, но неожиданно старик встал из-за стола и заторопился в вонючий туалет в углу зала. Лишние пол-литра делали свое дело. Минуту или две Уинстон еще сидел за столом, разглядывая свою пустую кружку, а потом, он даже не заметил как, ноги вынесли его на улицу. Самое большее через двадцать лет, подумал он, ответ на вопрос «Была ли жизнь до Революции лучше, чем теперь?» станет раз и навсегда невозможным. Но в общем-то он невозможен уже и теперь, потому что немногие оставшиеся в живых, разбросанные там и сям представители ушедшего мира не умеют сравнивать прошлое и настоящее. Они помнят миллион бесполезных подробностей: ссору с сослуживцами, поиски пропавшего велосипедного насоса, выражение лица давным-давно умершей сестры, вихри пыли ветреным утром семьдесят лет назад, но все остальное, относящееся к делу, изчезло из их памяти. Они похожи на муравьев, которые видят маленькие предметы и не видят крупных. А если нет больше памяти и подтасована история, раз это произошло, приходится принять утверждение Партии, что она улучшила условия жизни, ведь нет же и никогда уже не будет эталона, с помощью которого можно все это проверить. Неожиданно поток его размышлений прервался. Он остановился и поднял голову. Он стоял на узкой улице, где несколько маленьких магазинчиков с погашенными витринами затерялись среди жилых домов. Прямо над его головой висело три облупившихся металлических шара, которые, по-видимому, когда-то были позолоченными. Место казалось знакомым. Конечно же! Он стоял у лавки старьевщика, где купил свой дневник. Уинстон испугался. Покупка записной книжки сама по себе была крайне опрометчивым шагом, и он дал себе слово никогда больше не появляться здесь. А теперь стоило ему задуматься, как ноги сами привели его к этой лавке. Он и дневник-то начал вести для того, чтобы оградить себя от таких самоубийственных порывов. Тут же он заметил, что лавка еще открыта, хотя время позднее — почти двадцать один час. Подумав, что лучше зайти в лавку, чтобы не привлекать внимание, Уинстон открыл дверь. Если спросят, решил он, можно сказать, что ищу лезвия. Это вполне правдоподобно. Хозяин как раз зажигал висячую керосиновую лампу, издававшую чадный, но какой-то уютный запах. На вид хозяину было лет шестьдесят — сгорбленный, сухощавый, с длинным добродушным носом и кроткими глазами, искаженными толстыми стеклами очков. Волосы у него были почти совсем седые, но густые брови все еще черны. Очки, плавные, изысканные движения, старый, поношенный пиджак из черного вельвета придавали ему оттенок богемности, словно он имел какое-то отношение к литературе или музыке. У него был мягкий, как бы увядший голос, и его речь была не так испорчена, как у большинства пролов. — Я узнал вас еще на улице, — начал он сразу же. — Вы тот господин, который купил у меня подарочную записную книжку молодой девушки. Прекрасная бумага. Это называлось верже кремового цвета. Такой бумаги не делают уже лет пятьдесят. — Он взглянул на Уинстона поверх очков. — Чем я могу быть вам полезен? Или вы просто хотите посмотреть? — Шел мимо, — ответил Уинстон неопределенно, — и заглянул. Я в общем-то ничего конкретного не ищу. — И прекрасно, — отозвался хозяин, — потому что я вряд ли смог бы удовлетворить ваши желания. — Он сделал извиняющийся жест рукой. — Вы видите, как обстоят дела. Пустой магазин. Между нами, антикварной торговле приходит конец. Нет больше спроса, да и продавать нечего. Мебель, фарфор, стекло — все постепенно разбивается. А металлические изделия, естественно, переплавляют. Я уже несколько лет не видел ни одного бронзового подсвечника. Маленький магазинчик был вроде бы завален вещами, но среди них не было практически ничего ценного. Ступить было некуда, потому что у всех стен стояли бесчисленные пыльные рамы от картин. В витрине — лотки с гайками и болтами, зазубренными стамесками, перочинными ножами со сломанными лезвиями, тусклыми часами, которые даже не притворялись, что их можно завести, и всякой прочей дрянью. Лишь на маленьком столике в углу магазина располагался лоток с остатками антикварных вещей, которые еще могли вызвать интерес — лакированные табакерки, агатовые брошки и тому подобное. Уинстон подошел к столику, и ему бросился в глаза круглый гладкий предмет, мягко отсвечивающий в лучах керосиновой лампы. Он взял его в руки. Это был тяжелый кусок стекла, с одной стороны закругленный, с другой — плоский. Получалась почти правильная полусфера. И цвет, и материал излучали какую-то нежность, как дождевая вода. Внутри стекла был странный, красноватый изогнутый предмет, напоминающий розу или морской анемон. Округлая поверхность увеличивала его, как лупа. — Что это? — спросил завороженный Уинстон. — Это коралл, коралл, — ответил старик. — Должно быть, из Индийского океана. Их запаивали в стекло. Этой вещи лет сто, а может, и больше. — Какой красивый, — сказал Уинстон. — Очень красивый, — ответил хозяин тоном знатока. — Но мало кто понимает это сегодня. — Он кашлянул. — Если вы захотите его купить, он обойдется вам в четыре доллара. А я помню еще время, когда за такую вещь можно было получить восемь фунтов, а восемь фунтов… нет, не могу подсчитать, но это были огромные деньги. Но кому нужен сегодня подлинный антиквариат? Даже то немногое, что еще осталось? Уинстон тут же заплатил четыре доллара и опустил вожделенную вещь в карман. Его очаровала даже не красота, а то, что коралл словно всем своим видом говорил, что он из другого времени, совершенно непохожего на сегодняшнее. Такого нежного, как дождевая вода, стекла он никогда не видел. Привлекательность заключалась и в том, что покупка не обладала видимой пользой, хотя Уинстон догадывался, что когда-то ее делали как пресс-папье. Тяжелое стекло оттягивало карман, но он, к счастью, не оттопыривался. Член Партии, обладающий такой вещью, не мог не вызывать подозрений, не мог не компрометировать себя. Все старинные, а потому все красивые вещи были отчасти под подозрением. Получив свои четыре доллара, хозяин заметно повеселел, Уинстон понял, что он отдал бы коралл за три или даже два. — Наверху есть еще комната, не хотите ли взглянуть? — предложил старик. — Там, правда, немного вещей — так, кое-что. Надо взять лампу, если мы пойдем наверх. Он зажег еще один светильник и, сгорбившись, медленно пошел впереди Уинстона вверх по лестнице с крутыми сбитыми ступеньками и по узкому маленькому коридорчику. Они прошли в комнату, окна которой выходили не на улицу, а на мощенный булыжником двор и на целый лес дымовых труб. Уинстон отметил про себя, что мебель здесь расставлена так, как будто бы в комнате все еще собирались жить. На полу лежала ковровая дорожка, на стенах висели две-три картины, а к камину придвинуто глубокое замызганное кресло. Старомодные стеклянные часы с двенадцатичасовым циферблатом тикали на камине. У окна, занимая чуть ли не четверть комнаты, стояла огромная кровать, на которой лежали матрацы. — Мы жили здесь, пока не умерла жена, — сказал старик извиняющимся тоном. — Мебель я понемногу продаю. Вот прекрасная кровать красного дерева, правда, надо как-то избавиться от клопов. Но я боюсь, она покажется вам немного громоздкой. Он высоко поднял лампу, чтобы осветить всю комнату, и в теплом рассеянном свете она показалась почему-то привлекательной. Уинстон вдруг подумал, что, наверное, будет очень легко снять эту комнату за несколько долларов в неделю, если только он решится. Это была дикая, невозможная мысль, ее следовало немедля забыть, но комната вызвала в нем какую-то ностальгию, какую-то древнюю, родовую память. Ему показалось, что он совершенно точно знает, как чувствует себя человек, сидящий в кресле возле зажженного камина, положив ноги на решетку, поглядывая на греющийся чайник. Совсем один, в полной безопасности, когда никто не наблюдает за тобой, ничей голос не преследует тебя и нет ни звука, кроме шума чайника и тиканья часов. — Здесь нет монитора, — прошептал он невольно. — А, — сказал старик, — у меня никогда не было таких вещей. Слишком дорого для меня. Да я никогда и не испытывал желания иметь такие вещи. А вот здесь, в углу, отличный столик с откидной крышкой. Хотя, конечно, чтобы пользоваться им, надо сменить петли. В другом углу стоял маленький книжный шкаф, и Уинстон двинулся к нему. Но в шкафу не было ничего, кроме всякой ерунды. Охота за книгами и их уничтожение в кварталах пролов проходили так же тщательно, как и в остальных местах. Вряд ли где-нибудь в Океании был еще хоть один экземпляр книги, напечатанной ранее 1960 года. Старик с лампой стоял перед картиной в раме из розового дерева, которая висела у камина, напротив кровати. — Ну а если вы интересуетесь старыми гравюрами… — начал он осторожно. Уинстон подошел и взглянул на картину. Это был офорт, изображавший овальное здание с прямоугольными окнами и небольшую башенку перед ним. Здание окружала, решетка, а на заднем плане было изображено что-то, напоминавшее статую. — Рама привинчена к стене, — сказал старик, — но, думаю, я смогу ее отвинтить, если вы захотите купить гравюру. — Я знаю это здание, — ответил Уинстон после паузы. — Оно разрушено. Это в середине той улицы, где находится Дворец Правосудия. — Правильно. Оно там, у здания Суда. Его разбомбили в… ммм… в общем, много лет назад. Когда-то это была церковь. Она называлась церковь Святого Клементина Датского. — Он виновато улыбнулся, словно сказал смешное. А потом добавил: — «Лимоны и мандарины, лимоны и мандарины, поют колокола Святого Клементина». — Как-как? — переспросил Уинстон. — О! «Лимоны и мандарины, лимоны и мандарины, поют колокола Святого Клементина». Когда я был маленьким мальчиком, у нас были такие стихи. Я не помню, как дальше, но кончались они так: «Вот свечка вам на ночь, давайте зажжем. А вот и палач ваш, палач с топором». Мы танцевали под эти стихи. Ребята брались за руки и поднимали их вверх, чтобы можно было пройти, а когда они произносили: «А вот и палач ваш, палач с топором», дети опускали руки и ловили тебя. В этих стихах упоминались все церкви Лондона, самые известные. Интересно, в каком веке была построена эта церковь, подумал Уинстон рассеянно. Всегда было трудно определить возраст здания в Лондоне. О каждом большом и внушительном здании, если оно выглядело сравнительно новым, говорили, что оно построено после Революции, а все, что явно было более древним, относили к некоему туманному периоду средних веков. Считалось, что век капитализма не создал ничего ценного. По памятникам архитектуры нельзя было изучить историю, как нельзя было изучить ее по книгам. Памятники, надписи, мемориальные камни, названия улиц — все, что могло рассказать о прошлом, систематически меняли. — Я никогда не знал, что это церковь, — сказал Уинстон. — Осталось еще очень много церквей, — ответил старик, — но их приспособили для других надобностей. Как же там дальше в стихах? А! Я вспомнил! Лимоны и мандарины, лимоны и мандарины, поют колокола Святого Клементина. Вы должны нам три фартинга, вы должны нам три фартинга, говорят колокола Святого Мартина… Вот так, дальше не помню. Фартинг — была такая маленькая монетка, вроде цента. — Где была церковь Святого Мартина? — спросил Уинстон. — Святого Мартина? Она и сейчас цела. Она на площади Победы, рядом с картинной галереей. Такое здание с треугольным портиком, колоннами и большой лестницей. Уинстон хорошо знал это место. Там размещался теперь музей, в котором устраивали различные пропагандистские выставки — модели ракет и Плавучих Крепостей, восковые диорамы, иллюстрирующие жестокости врага, и тому подобное. — Она называлась церковь Святого Мартина в Полях, — добавил старик. — Хотя я не помню, чтобы там были какие-нибудь поля. Уинстон гравюру не купил. Это была бы еще одна неуместная покупка, как и стеклянное пресс-папье. К тому же ее нельзя было унести домой, не вынув из рамы. Но он задержался около нее еще на несколько минут, разговаривая со стариком. Его звали вовсе не Уикс, как можно было решить по вывеске над дверями, а Чаррингтон. Мистер Чаррингтон был вдовцом, ему было шестьдесят три года, и он уже тридцать лет жил здесь. И все это время он собирался сменить вывеску, но так и не собрался. Пока они разговаривали, в голове Уинстона звучали полузабытые стихи: «Лимоны и мандарины, лимоны и мандарины, поют колокола Святого Клементина. Вы должны нам три фартинга, вы должны нам три фартинга, говорят колокола Святого Мартина!» Странно, но когда вы повторяете эти стихи про себя, возникает иллюзия, что вы действительно слышите звон колоколов сгинувшего Лондона, который все еще так или иначе существует, тайный и позабытый. Да, он, казалось, слышал колокольный звон то одной, то другой призрачной колокольни, хотя в реальной жизни, насколько мог припомнить, ни разу не доносился до его ушей звон церковных колоколов. Он распрощался с мистером Чаррингтоном и спустился по лестнице один, чтобы тот не видел, как он оглядывает улицу, прежде чем выйти из дверей. Уинстон уже решил, что после соответствующего интервала, скажем через месяц, он опять рискнет и выберется в эту лавочку. Возможно, это не опаснее, чем пропустить вечер в Общественном Центре. Конечно, глупо было приходить сюда снова, после покупки записной книжки, не зная, можно или нет доверять хозяину. Но тем не менее… Да, опять подумал Уинстон, я приду сюда еще раз. Я куплю еще что-нибудь из этих прекрасных безделушек. Я куплю гравюру с изображением церкви Святого Клементина Датского, выну ее из рамы и под комбинезоном партийной формы отнесу домой. Я выужу из памяти мистера Чаррингтона недостающие строчки стихов. Даже безумная мысль снять комнату наверху снова пронеслась в его голове. Наверное, секунд на пять восторг сделал его совершенно беспечным, и он вышел на улицу, не взглянув на нее сперва через витрину магазина. Он даже принялся напевать на импровизированный мотив: Лимоны и мандарины, лимоны и мандарины, поют колокола Святого Клементина. Вы должны нам три фартинга, вы должны нам три фартинга, говорят колокола Святого Мартина… Вдруг сердце у него замерло, в животе похолодело. Метрах в десяти прямо на него шел кто-то в синей партийной форме. Несмотря на сумерки, Уинстон узнал девушку из Художественного Отдела, девушку с темными волосами. Она глянула ему прямо в лицо и быстро прошла мимо, словно не узнала. Несколько секунд Уинстон был совершенно парализован и не мог сдвинуться с места. Затем он повернул направо и тяжело побрел, не сознавая куда. Ну что ж, один вопрос отпал: ясно — девушка шпионит за ним. Очевидно, она пришла сюда следом, потому что глупо предполагать, будто она случайно оказалась в тот же самый вечер в том же самом переулке, за много километров от районов, где живут члены Партии. Слишком много совпадений. И не имеет значения, кто она — секретный сотрудник Полиции Мысли или шпионит в порядке самодеятельности. Достаточно уже того, что она следит за ним. Возможно, она видела и как он заходил в пивную. Идти было трудно. Кусок стекла в кармане при каждом шаге ударял его по бедру, и он подумывал выбросить его. Но хуже всего было от рези в животе. Минуты две ему казалось, что он умрет, если сейчас же не найдет туалет. Но в таком районе общественных уборных не было. К счастью, спазмы прошли, оставив тупую боль. Улица уперлась в тупик. Уинстон остановился, постоял несколько секунд, размышляя, что же теперь делать, потом повернулся и пошел назад. Когда он повернул обратно, ему пришло в голову, что девушка прошла мимо него всего минуты три назад и, если броситься бегом, можно догнать ее. Можно пойти за ней до какого-нибудь тихого места, а там стукнуть булыжником по голове. Кусок стекла в кармане тоже подойдет. Но он тут же отбросил эту идею. Потому что даже мысль о каком-либо физическом усилии была невыносима. Он не может бежать и не сможет ударить. К тому же она молодая, сильная и будет защищаться. Он подумал также, не поспешить ли в Общественный Центр и остаться там до самого закрытия, чтобы обеспечить себе хотя бы частичное алиби на этот вечер. Но это тоже невозможно. Смертельная усталость овладела им. Ему хотелось только побыстрее добраться домой, сесть и замереть. Он пришел домой после двадцати двух часов. В двадцать три тридцать выключат свет. Он зашел на кухню и выпил почти целую чашку джина Победы. Потом прошел к столику в нише, сел и достал дневник. Но раскрыл его не сразу. Металлический женский голос в мониторе исполнял военную песню. Он сидел, разглядывая обложку книжки, пытаясь выключить из сознания визгливый голос. Они приходят ночью, всегда ночью. Самое лучшее покончить с собой до того, как тебя схватят. Безусловно, многие поступают именно так. Многие исчезнувшие на самом деле покончили самоубийством. Но требуется отчаянная смелость, чтобы убить себя в мире, где невозможно достать огнестрельное оружие или быстрый надежный яд. Он с удивлением подумал о биологической бесполезности боли и страха, о предательстве человеческого тела, которое цепенеет как раз в тот момент, когда нужно действовать. Ведь он мог убить девушку с темными волосами, если бы проявил решительность. Но именно в момент крайней опасности он утратил способность действовать. Ему пришло в голову: в кризисных ситуациях люди сражаются не с противником, а со своим телом. Даже теперь, после джина, тупая боль в животе мешала ему мыслить логически. И вот так всегда, подумал он, вероятно, в любых героических и трагических ситуациях — на поле боя, в камере пыток, на тонущем корабле — все, за что ты боролся, забывается, потому что тело разбухает и заполняет собой всю вселенную, и даже если тебя не парализует страх или крик от боли, жизнь все равно превращается в непрекращающуюся борьбу с голодом, или холодом, или бессонницей, или больным желудком, или мучающим зубом. Он открыл дневник. Надо было что-то записать. Женщина на экране монитора начала новую песню. Ее голос, казалось, впивался в мозг, как острые осколки стекла. Он старался думать об О’Брайене, для кого и кому он писал свой дневник, но вместо этого стал думать о том, что с ним случится, когда его заберет Полиция Мысли. Не страшно, если убьют сразу. Смерть неизбежна. Но до того, как тебя убьют, — все это знали, хотя никто об этом и не говорил, — будут обязательные покаяния, ползание по полу и вымаливание пощады, хруст костей, выбитые зубы и вырванные с мясом волосы. Зачем они проделывают все это, если конец предрешен? Почему нельзя просто сократить вашу жизнь еще на несколько дней или недель? Избежать своей участи не удавалось никому и никогда, все и всегда признавались. Каждый замеченный в преступном мышлении становится мертвецом. Так ради чего этот будущий ужас, если он ничего не изменит? Уинстон еще раз попробовал, и на этот раз с большим успехом, представить себе О’Брайена. «Мы встретимся там, где будет светло», — сказал ему О’Брайен. Он знал, что это значит, или думал, что знает. Будет светло в воображаемом будущем, которого мы не увидим, но которое можем предугадать и тайно приобщиться к нему вместе с единомышленниками. Голос с экрана монитора лез ему в уши, и он не мог уследить за потоком мыслей. Он сунул в рот сигарету. Половина табака сразу же высыпалась ему на язык — горькая пыль, которую трудно выплюнуть. Образ Большого Брата возник в мыслях, вытеснив О’Брайена. Как и несколько дней назад, Уинстон вынул из кармана монету и поглядел на нее. Лицо Большого Брата смотрело на него тяжелым, уверенным покровительственным взглядом — но что за улыбка скрывается под черными усами? И словно глухой похоронный звон в памяти прозвучало: ВОЙНА — ЭТО МИР. СВОБОДА — ЭТО РАБСТВО. НЕЗНАНИЕ — ЭТО СИЛА. ЧАСТЬ ВТОРАЯ 1 Была середина утра, когда Уинстон вышел из своей кабинки в туалет. Навстречу ему с противоположного конца длинного, ярко освещенного коридора шла одинокая фигура. Это была темноволосая. Четыре дня прошло с того вечера, когда они столкнулись у лавки старьевщика. Когда девушка подошла ближе, он увидел, что одна ее рука на перевязи. Издали это было не видно, потому что повязка была такого же цвета, что и синий партийный комбинезон. Вероятно, она поранила руку, раскручивая один из больших калейдоскопов, на которых «набрасывали» сюжеты романов. Такие травмы часто случались в Художественном Отделе. Их разделяло метра четыре, как вдруг девушка оступилась и полетела на пол лицом вперед. Она громко вскрикнула от боли, — видимо, свалилась на поврежденную руку. Уинстон невольно остановился. Девушка привстала на колени. Лицо ее стало восковым, и оттого рот казался краснее, чем обычно. Она смотрела прямо на него, и в ее глазах стояла мольба, вызванная скорее страхом, чем болью.