Бабий ветер
Часть 13 из 27 Информация о книге
Но живущий около океана знает, как спать, приглушив в ушах мерный тресковый шаг. Это про меня: это я знаю, как приглушить в ушах мерный шаг океана, чтобы он не будил, а убаюкивал. Пару слов тебе – на скорую руку – об этом месте. Кейп-Код – восточная кромка штата Массачусетс; вытянутый в океан кривой такой носяра. Когда-то давным-давно был полуостровом, потом, в начале прошлого века, люди прорыли канал (зачем – не спрашивай, не знаю), отделив мыс от материка, и Кейп-Код превратился в длинный остров, на который мы попадаем, перемахивая великолепный легчайший мост – каждый раз им любуюсь. Остров изысканно заселен: городками-поселками, ресторанчиками-барами, галереями и прочим хозяйством богатого курорта. В истории страны это место примечательно, да еще как: именно здесь в семнадцатом веке бросил якорь легендарный корабль «Мэйфлауэр» с пилигримами на борту. Причалили здесь на беду коренному населению – это были индейцы, как ты догадываешься, индейцы племени вампаноаг. Люди мирные, вполне приличная местная публика: не слопали незваных гостей, а наоборот, помогли им выжить глядя на зиму. Те основали Плимутскую колонию и на добро хозяев, как водится, ответили вполне в духе величия христианской морали белого человека: похерили индейцев, завладев их землями. Кстати, совсем недавно федеральное правительство восстановило справедливость, официально признав племя вампаноаг – сколько там их осталось, человек двенадцать? – отчего и не признать. А индейцы… правильно, ринулись свои земли отсуживать. Ныне, сама понимаешь, местечко не простое, дорогое-дачное, поскольку – пастораль и океан. Океан, сосны, клены и дубы, песок и чайки – все здесь имеется, даже свои белые грибы, собирай не хочу. Многие из тех, кому посчастливилось купить или построить здесь дом или получить его в наследство от прабабушки, сдают жилье в летний сезон, на это и живут. Оливия тоже сдает свой дом, дачники ездят к ней годами, и в это время туда просто нечего соваться – во‑первых, жара и влажность, во‑вторых, некуда плюнуть: в сезон здесь огромный спрос даже на голубятню; сдается все, куда можно поставить ногу, но я не люблю делить постель с незнакомцами. Оливия и сама летом перебирается в бывший сарай, переделанный ею в квартирку. Но вот осенью… Осенью, когда последний дачник покидает Кейп-Код, когда задувают ветра, океан штормит и озябшие сварливые чайки выхаживают по песку пустынных пляжей, оставляя на них аккадские письмена… тогда мы с Лидкой собираемся, снимаем авто и дуем – мимо острова Буяна в царство славной Оливии, в Провинстаун, в старый милый дом, перестраиваемый ею собственноручно, непрерывно и бесконечно. Тут надо пояснить, что когда я говорю «перестраивает собственноручно», я это и имею в виду: ее руки, благословенные ее руки, которыми она сама строгает, выпиливает, кладет плитку, проводит провода, шкурит и красит, и покрывает лаком дерево… Когда-то, лет сорок назад, Оливию оставил муж – одну с двумя пацанами. (Она говорит об этом с улыбкой – впрочем, как и обо всем, – и, кажется, до сих пор его любит, не в этом суть.) Чтобы выжить, она пошла с детьми в какую-то коммуну – знаешь, люди здесь придумывают самые разные штуки, чтобы не сдохнуть: вместе, группой, выжить всегда легче. Потом она взяла ссуду в банке и за гроши купила в бедном районе какую-то развалюху – та много лет стояла заколоченной. Денег на то, чтобы сделать ремонт, у Оливии, само собой, не было. И потому она въехала с детьми в этот аварийный дом и стала там жить, попутно ремонтируя его сама, изнутри, комнату за комнатой. Сначала получалось плохо, она ломала и переделывала. Тебе, конечно, знакомо это великое терпение женщины, терпение, заложенное в наши матки, в наши души, в наши спины и руки… Короче, она строила, переделывала, ломала и опять переделывала. Она училась и в конце концов научилась. И, продав этот дом гораздо дороже, вернула ссуду в банк, взяла другую, купила следующую развалюху, в лучшем уже районе и в лучшем состоянии. Въехала и приступила к ремонту. Оливия возродила и перестроила семнадцать домов! Старый дом на Кейп-Коде – как раз Семнадцатый, напишем слово с большой буквы. Он построен давным-давно, в 1928 году, и куплен ею не за такие уж большие деньги: продавали, по сути, землю, на которой он стоял; наследники были уверены, что «странная женщина» покупает трехкомнатный домик их прабабки для того, чтобы снести эту халупу и построить новую виллу. Они просто не знали Оливию – ее терпение, ее руки, ее потрясающую жизненную стратегию. Может, просто не разглядели, что она – Женщина? Этот дом, Семнадцатый, прекрасный в своей нелепости, оказался надежно сколоченным из корабельных бревен и, благодаря своей исключительной крепости, стал ее Главной и Вечной стройкой. Дом стоит на горе, и из больших голландских окон гостиной – само собой, раздвинутой Оливией до размеров большой залы – виден склон, по которому осенью сбегает веселая – рыжая, багряная, темно-зеленая – накипь листвы и хвои, а за нею холодной сталью поблескивает океан. Сюда доносится глухое биение его сердца, свист ветра, тявканье койотов. (Не помнишь, кто из писателей сказал что-то вроде: один лишь океан обладает голосом, которым до́лжно говорить от имени человека? Так вот, они ведут бесконечную беседу: океан и этот старый дом.) В подвале Оливия устроила себе мастерскую и там с утра до вечера строгает, пилит, стесывает, вкручивает и ввинчивает. Каждый год пристраивает к дому еще одну комнату, с душем и туалетом, еще лестницу, еще балкон… Она делает сама немыслимые вещи – деревянную деку, например, вдоль всей стены гостиной, обращенной к океану. А дом кряхтит, поскрипывает, потягивается и зевает. Он прошит такими мощными корабельными балками, что никакие перестройки, деки, лестницы и балкончики ему не страшны. Кажется, он, как терпеливая женщина, может и дальше нести на себе много чего и много кого. Как сама Оливия, например. Да, я забыла сказать, что несмотря на невзгоды, на непростое взросление детей… на строительство домов, в молодости она одолела университет, докторантуру и до выхода на пенсию (сейчас она уже свободна) много лет работала с особыми детьми: слепоглухонемыми (не потому ли мне так близок весь ее мир, что она, как и я, не умеет отвести взгляда от человеческой беды?). Она по собственной, разработанной ею методике учила этих таинственных пришельцев принимать и узнавать наш мир, выстраивала их отношения с миром: терпеливо, спокойно, уверенно и с большой любовью – точно так, как строила свои дома… * * * А еще этот дом мне дорог потому, что в нем так сладко, так легко встречаться с Саньком. Под эти ночные скрипы и постанывания старых бревен, под гулкий бой близкого океана мне так хорошо с ним разговаривается! Возможно, потому, что он и сам родился и вырос на берегу большой воды – очень, очень далеко отсюда, на Сахалине. «Если б кто назвал мое детство несчастливым, – говорил Санёк, – я бы сильно удивился. По мне, так это было полное счастье, полное ветрами, снегами и упоительным летом. А ливни какие! Мы шли в гости и брали с собой сменную одежду: трусы, штаны, рубашки-свитера… Дожди стояли стеной; дома – черные от постоянной влаги». Школа его, большой деревянный дом из корабельных бревен, стояла прямо на берегу моря, и на всю жизнь запах настоящей морской воды – йодистый сильный дух водорослей – проник ему в носоглотку, в грудь, в голову, в самую середку души, так что никакие черноморские курорты никогда его не привлекали. А еще на берегу встречались нерпы-малыши, пыжики с ангельскими тупыми мордочками, младенчики такие, трогательные, однако больно кусались. «Каждый предмет преподавал нам какой-нибудь профессор, – рассказывал Санёк. – Как раз лагеря с северного Сахалина переводили на южный, освобожденный от японцев. Чистописанию, например, учил профессор филологии Ленинградского университета Сергей Михайлович Керженцев. Ставил мне беспощадные двойки, но в конце четверти натягивал дохлую троечку. “Как же так! Александр! – восклицал. – Вы такой надежный обязательный человек, а пишете с кляксами?! Куда это годится?!” А географ водил нас в сопки. Всем классом мы рядком лежали на краю огромной лужи, и Константин Яковлевич (он был на самом деле биолог, профессор, автор книг и учебников) рассказывал нам про микроорганизмы. Все мое образование – оттуда. Ты не можешь вообразить этой дикой красоты, – говорил он, – течения заносят туда семена из разных климатических зон, и растения как-то цепляются, выживают, происходит буйное смешение растительности. Например, прямо в лесах растут красная и черная смородины. А жимолость! А лимонник, морошка, кизил! Папа приносил домой краба, вытягивал вверх одну его клешню, другая касалась пола… Ты пойми: это было даже не ощущение, а твердое убеждение: правильные люди живут в правильном месте». У него, у моего Санька, талисман был: полый стеклянный шар, грузило от японской рыбачьей сети. Ведь Хоккайдо от Сахалина близко находится, всего километров семь, и эти шары от сетей японских рыбаков течение приносило к берегу. Были они обычно сине-зелеными. Но однажды Санёк нашел на берегу этот свой, розово-голубой, побежалый, вот как бензин по поверхности лужи струится… Не расставался с ним всю жизнь: считал, что удачу приносит; всюду возил с собой, брал в полеты… А в тот раз очень торопился, как бы не опоздать, он же такой «обязательный надежный человек!» – и забыл свой стеклянный шар… Сейчас он лежит у меня на подоконнике: розово-голубой, размером с очень крупное яблоко. По утрам, едва отрываю голову от подушки, нахожу его взглядом. Солнце преломляется в его стеклянных, грубых, слегка помятых боках, а в пасмурные дни он отзывается цвету океана на горизонте, словно тоскует по далекой рыбачьей сети, от которой много лет назад оторвался и приплыл прямо в руки маленькому мальчику, годы спустя мечтавшему сотворить воздушный шар по точному подобию своего талисмана… 8 …Ты спросила, не скучаю ли я по полетам. Конечно, скучаю. И хотя давным-давно не летала, а с парашютом вообще сто лет не прыгала, мне то и дело снится прыжок: земля далеко внизу, выпускающий орет: «Пошел!!!» И дальше: толчок, кольцо, рывок… и – огромный белый купол расцветает над головой. Любопытно сработан наш мозг. Спроси меня наяву, на какой высоте надо расчековать запаску, чтобы не приземлиться на двух парашютах сразу, – я, пожалуй, запнусь на секунду, припоминая. А во сне все так плавно, так четко и естественно помню: на высоте 700 метров выдергиваю кольцом шпильку… разворачиваюсь против ветра, земля несется навстречу, ноги вместе и согнуты (незабвенный коробок спичек, зажатый между колен), и вот ноги касаются земли! Пружиню, перекат через плечо, вскакиваю на ноги, хватаю нижние стропы, только бы не обжечься… и тяну на себя купол, гася его, гася… Вяжу косичку из собранных строп, кое-как собираю в кучу норовящий распуститься купол, закидываю за плечо… Адреналин бурлит в крови, раскачивает меня маятником, ноги не слушаются. Я задираю голову: белые купола парашютов над площадкой приземления. А поле – во сне это всегда цветущая какими-то голубыми и желтыми цветками неохватная даль, и я, пошатываясь, как пьяная, бреду по ней к укладочному павильону. Там, в проеме неотлучно – и в снах, и в мыслях моих – стоит Санёк, мой инструктор, мой муж, мой возлюбленный. Смотрит на меня и улыбается своей далекой, уже такой далекой улыбкой… * * * В то время я за полеты работала в нашем аэроклубе и училась пилотировать Як-18. Дома практически не бывала. Отец говорил: «Девка – хоть куда, в прямом смысле этого слова». Так оно и было, и касалось не только меня. Если б ты знала, какие чудесные девчонки там летали! Помню картинку: зима, Танюшка, такая же, как я, приблуда за полеты – сидит под передним шасси Як-52 и окоченевшими на морозе руками вставляет шпильки и крутит контровки. Танюха, иди, погрейся! Чего уродоваться на такой холодрыге! А она, жалобно так: «Да люблю я их!»… Были и горести, конечно. Из них самая большая – наш друг, парашютист Геннадий Коровин, Геньша-Император (он по профессии японистом был), разбился при выполнении высотных работ. Для прыжковых комбезов, понимаешь, всегда выбирал белый цвет. На похоронах его Санёк сказал: это чердачные божики нашего Геньшу не приметили, решили, что веревка его – бесхозная, ну, и отрезали ее… Звучит как-то… странновато, легкомысленно, да? Но Санёк был с головы до пят воздушным человеком, и все мысли его, понятия, воображение были приписаны к небесному ведомству. * * * Несколько лет мы снимали комнату на Подоле. Это самый исконный, самый блошиный киевский район: старый, грязный, густонаселенный, затопляемый… «Закупаться» я бегала на Подольский рынок, зашорканный, бедный на вид – просто ряды лотков под открытым небом – и потому самый дешевый. Там надо было под ноги хорошенько смотреть: то кошка, то крыса пробежит. Всюду жизнь, всюду охота, а порой и добыча. Но только там я покупала домашнюю ряженку в маленьких майонезных баночках, 50 копеек штука. У меня была «своя» бабушка с чистыми ногтями, она мне всегда оставляла пару баночек с пенкой поверху – помнишь эту пенку незабываемого цвета старого глухого янтаря? Ряженку разбирали вмиг. Ведь вкусное нельзя было купить, только достать. Купить можно было соль, спички, кильку в томате, хлеб – и то не всякий. Не помню, чтобы я когда-нибудь сказала: «Купила московскую колбасу, швейцарский сыр… сапоги». Только «достала». Ныне из лексикона это слово исчезло. Так вот, Санёк ряженку обожал. Вообще, его так легко было накормить, такой непритязательности в еде я больше не встречала. Он вообще не замечал, что жует. Бывало, приготовлю какую-нибудь свою «коронку» – мой муж сидит, глотает, не отрываясь от книжки. Я грозным тихим голосом: – Вкусно? – А? Да-да, очень вкусно! – Что ж ты молчишь?! – Вот, говорю: вкусно! Понимаешь, его мать, мама-Верочка, была главврачом инфекционной больницы огромного края, Сахалинской области; ей, понятно, не до разносолов было. А отец – тот… Погоди еще минутку: чувствую, про отца надо отдельно рассказать. Петр Савельич, значит. Он прошел всю войну от рядового до офицера, наград – полная грудь, в том числе за оборону Сталинграда. А закончил войну в Австрии и долго еще там кантовался, потому как отвечал за отправку эшелонов с генеральским барахлом. Шли и шли в Россию эшелоны, полные награбленным добром. В этом месте я обычно вставляла: ну и что, а немцы разве не отправляли из России составы? Где Янтарная комната, скажи? Война – это всегда трофеи, всегда награбленное, а значит, всегда – пострадавшее население. Санёк кричал: «Но ведь это были советские генералы, и добро отправляли не стране, не в музеи, а себе, лично себе, на свои дачи и квартиры – антиквариат, картины, мебель… не считано! Отец говорил – не счи-та-но!» А был, видимо, Петр Савельич таким же несдержанным и прямым, как Санёк. Таким же неудобным в мирное время человеком. Сначала куда-то писал, потом, когда разъяснил самому себе нечто важное, явился в штаб и положил на стол партбилет – тот, что получил на войне после особо тяжелых боев. Взяли его не сразу. Он успел вернуться в Горький, откуда был родом, разыскать одноклассницу Верочку, в которую влюблен был с пятого класса, и жениться на ней. К тому времени Верочка, мама-Вера, закончила мединститут и уже работала врачом в горбольнице. Вот там его и взяли посреди семейного счастья – само собой, по пятьдесят восьмой. Так он и оказался на Сахалине, а Верочка поехала за ним вольнонаемной. И отец очень здорово работал, иначе просто не мог, а тут и Сталин гикнулся… В общем, скоро перевели отца на другое положение, как бы на химию. Место назначения – Корсаковский порт. Ну, и мама все-таки занимала такое положение: главврач инфекционной больницы… Сначала поселили их в солдатской столовой, отделили угол четырьмя одеялами. Одеяла – это было первое, что запомнил Санёк. Темно-серые, со светло-серыми полосами. В шесть утра раздавался грохот солдатских сапог – служивых приводили на завтрак. И вонища стояла страшенная: сапоги мазали какой-то сложной смесью, чтобы защитить кирзу от влажности местного климата. Долгое время утро маленького Санька начиналось так: топот и вонь от сапог. А воспитательницей в садике у него была убийца, тетя Наташа. То ли свекруху порешила, то ли соседку. Хорошая воспитательница, вспоминал Санёк, добрая такая. От нее ему осталась частушка: Сидит Ленин на лугу, есть конинину ногу. Ах, какая гадина – советская говядина! Но эта самая тетя Наташа, объяснял Санёк, была «социально близкая». Социально близкими при Советской власти – ты знала это? – считались уголовники. Ни в коем случае не политические.