Бабий ветер
Часть 14 из 27 Информация о книге
Но вот что было еще, и это Санёк отлично помнил: детей посылали списывать адреса. В Корсаковский порт приходили танкеры с нефтью, оттуда шли корабли с древесиной – на Сахалине зэки вырубали лес. На бревнах они вырезали домашний адрес и пару слов родным. «Вот эти адреса с бревен мы и списывали, – объяснял Санёк. – И если кто ехал на материк, он отправлял там по одному письму. Только по одному – отправлять сразу несколько было опасно». Потом им дали фанзу! Фанза – японский деревянный дом. На первом этаже не живут – сыро там, возможны затопления. Лесенка на второй этаж – и там комната, это все жилье. Родители пришли смотреть дом в сумерках, электричества нет, ни черта не видать. «А почему стены черные?» – спросила мама. Отец зажег спичку, поднес к стене… Это были обои из живых жуков – сплошняком по стене, без просвету – шевелящийся ковер. «Ну, спасибо, вот это дом!» – Мама заплакала и в сердцах пнула ногой в стенку… угол дома и вывалился. Прогнил от дождей. Ну, ничего, стену потом починили, жуков посметали веником… А строили японцы так: две доски и между ними опилки – видать, для сохранения тепла. И вот в этих-то опилках заводились мыши, крысы, живность помельче. А главное, горели они, как свечи, эти дома. Пых! – и в считаные минуты горящий факел пожирает остатки дома. На материке дети играли в войну, на Сахалине дети играли только в пожары. Все детство Санёк играл в пожары, говорил – увлекательнейшая игра! И все знали с детства: почуял запах дыма – натягивай штаны и выбегай на улицу. Еще минута, и будет поздно. А какие зимние метели сопровождали его детство: белая бушующая стена – вся округа, весь мир в воронке крутящейся муки. К туалету во дворе протянута веревка, чтобы не заблудиться, не замерзнуть. А такое бывало, и нередко: солдаты замерзали. Интересно: вот вроде и окраина мира была – Сахалин, лагеря, цивилизации кот наплакал. Но всюду были телефоны, вертушки! Ибо часто все вокруг засыпало снегом, а ведь связь необходима ежеминутно. Отец в то время был уже начальником Корсаковского порта. Когда начиналась метель, Санёк звонил отцу по вертушке и говорил: – Папа, снег, закрывай трюма! Умер отец от инфаркта, на корабле, по дороге на Владивосток. Саньку было столько же, сколько мне, когда умерла мама, – 13 лет. Он закончил школу, и с мамой Верой они приехали в Киев к двоюродному дядьке. Не самый плохой город на свете, Киев; по мне, так вообще один из лучших. Но отчего-то всегда казалось, что Санёк рвется прочь, в небо – повыше, подальше… Будто с высоты мог разглядеть свой Сахалин: далеко-далеко, дожди, метели, сопки в буйной поросли смешанных лесов и берег моря – с сине-зелеными стеклянными шарами от японских сетей. * * * …Если б ты знала, как мы ссорились! Мы начинали ссориться, едва кто-то из нас двоих зевнет первым утренним зевком, а заканчивали поздно ночью, гася друг в друге последний возмущенный вопль. Ему ничего во мне не нравилось, кроме меня самой. А он вообще меня страшно раздражал – до первого прикосновения. Я бы давно от него ушла, если б могла без него жить. Я и сейчас не могу без него жить, потому и не умираю: все жду, когда он дотянется до меня из какого-нибудь сна, медленно пропустит сквозь пальцы мою гриву – густыми дорожками, и так сожмет, чтобы я охнула и забилась в его руках – еще до самого начала. И лишь потом начиналось бы начало: медленное и – чтобы не поссориться – молчаливое изнурительное счастье, наш спаренный полет, наша бесконечная восходящая аэростатика, парение, спуск, взмыв… зависание… стремительный обвал и – торжествующее приземление! – в этом мы с ним были «точнистами»… 9 …Ох, прости… Прости эту ненужную откровенность. Иногда мне чудится, что я пишу самой себе, так это похоже на дневник, потому и отклоняюсь в сторону каждой бегущей мысли, пересекающей память, как летное поле. Но – возвращаюсь к Мэри. Он исчез на довольно долгое время. Я не то чтобы скучала, – с чего бы мне скучать по этому придурку! – просто вдруг вспомню о нем посреди дня и брошу взгляд в окно – не маячит ли там его нелепая фигура? Наргис тоже вдруг как-то вспомнила о нем и говорит задумчиво: – Уж не сотворил ли он с собой то, что надумал. И вздохнула так, пригорюнившись. Я прямо похолодела. – А что он мог сотворить? – спрашиваю. – Он давно уже поговаривал, что хочет пол сменить. Этим людям невдомек, что душа не имеет пола. И подняла на меня свои глубокие черные глаза. Мы молча глядели друг на друга – смышленые приблуды в этой цитадели свободной любви и повальной толерантности, крепко побитые и повалянные жизнью, и, кажется, думали об одном и том же, только на разных языках. * * * …Ничего, если я тут отвлекусь на семейку своих хозяев? Ты не просила, но мне очень хочется рассказать, если уж тема подвернулась. Глядишь, и пригодится тебе: община индусов в американском пейзаже весьма заметна. Индусы – благополучные и законопослушные обитатели этой страны: врачи, адвокаты, программисты, бизнесмены. Клану моей хозяйки Наргис принадлежат еще три салона – один в Квинсе, второй не помню где, третий наш. На всю семью работы хватает. Помимо хозяек, старой и молодой, в семье растут еще несколько девчонок. Одной, той, что работала на уборке, исполнилось шестнадцать. Она переходит в какую-то отдаленную школу и будет работать у нас только два дня в неделю. Ну, ничего, подрастает следующая, Анита. Этой пятнадцать, она суматошная, любопытная и, в отличие от самой Наргис, болтливая, сильно действует мне на нервы. Каждые полчаса бегает в туалет и, сидя там, поет меланхолические индийские песни. Когда я спросила Наргис, почему Анита всегда поет в сортире, та рассмеялась и объяснила: они живут большой семьей, замки в туалетах часто ломаются, и тогда они поют – такое своеобразное «занято». Эта же девчонка однажды попросила меня «красиво» ее накрасить и, разболтавшись, много чего порассказала: как они живут все вместе в одном доме – ни много ни мало восемнадцать человек! И сколько же там спален, поинтересовалась я. Спален оказалось шесть. – С кем же ты делишь комнату? – спросила я. Вообще-то, здесь не принято лезть не в свои дела, но мне всегда было интересно, как устроены мозги у другого и что из себя представляет повседневная его жизнь. Судя по всему, я должна была стать писателем: уж слишком меня занимают всяко-разные люди, не похожие на меня. – У нас с братом своя спальня, – сказала она, таращась в потолок и моргая свеженакрашенными ресницами. – О! – удивилась я. – Сколько же твоему братику лет? – Недавно исполнился двадцать один год. Я опустила руки, внимательно ее разглядывая. – Твоему брату двадцать один год, и ты спишь с ним в одной комнате? Она очень удивилась моему вопросу: в многолюдных восточных семьях подобная родственная теснота в порядке вещей. – Но мой брат приходит домой поздно, когда я уже сплю, а уходит рано, так что места хватает, – пожав плечами, простодушно пояснила она. Тогда я на полном серьезе посоветовала ей никогда и никому из «американцев» – тем паче, соседям, учителям или психологам в школе – про этот чепуховый факт не рассказывать. …Да-да, вот только не напоминай мне о коммуналках нашего советского детства! О том, что три поколения семьи Нечипоренок у нас отлично укладывались в пятнадцатиметровой комнате, включая семью приезжих родственников из Кузбасса, а также засидевшегося допоздна брата знакомых, – и еще оставалось полметра у двери, где сворачивались кошка Маня и шелудивая псина Динка (прости!). Все это было сто лет назад, и здесь другая страна. В Америке вся эта трогательная родственная близость и братско-сестринские объятия вызывают стойкие подозрения в: педофилии, инцесте, скрытых пороках, подавленном либидо – выбирай, что нравится. Под подозрением все. Все соблюдают дистанцию. Обнимаются без оглядки только на похоронах. А во всем виноваты знаменитые американцы: не помню, когда она началась, эра публичных постирушек. Все звезды Голливуда вдруг принялись строчить воспоминания о том, как их насиловали отцы, братья, дядья и тети. Захватывающие сюжеты, мечта психоаналитика, всепобеждающая эрекция – Нерон отдыхает. Так что при малейшем подозрении на всякий случай (бдительность – наше главное оружие!) ребенка посылают на тест к психологу, а если вдруг дитя заклинит, или, скажем, дитя оказалось с фантазией, или сердито на папу-маму, которые не купили то и это, – кранты непослушным папам: их начнут таскать на допросы, напустят полный дом социальных работников. И, увы, все это можно объяснить и понять: время от времени страну потрясает известие о какой-нибудь секте, где собственных детей взрослые держат в сексуальном рабстве. Однако за подобные изуверства отвечает все общество скопом – тоже на всякий случай. И пуганое общество не возражает. Лирическое отступление. Юра, мой сосед со второго этажа, золотой парень, работяга и честняга, потерял молодую жену (страшная трагедия – утонула, можно сказать, прямо под домом, купалась в неспокойном океане) и остался ошалелым вдовцом с двумя крошками на руках: старшей пять, младшей три годика. И так горе неохватное, но мало этого – к младшей девочке пристала тетка-соцработник из детского сада: когда папа моет тебя в ванной, он трогает тебя, голенькую? Ага, говорит малышка, папа меня трогает. Та вручает ребенку куклу: покажи, в каких местах тебя папа трогает. Во всех, отвечает малышка чистую правду. Ну, а теперь скажи мне, бога ради, – можно ли помыть трехлетнего ребенка, не прикасаясь к нему? Не поверишь: завели дело, собирались на всякий случай отобрать детей, отправить обеих то ли в какой-то интернат, то ли в какую-то семью резвых опекунов. Видела бы ты этого несчастного! Часа полтора он рассказывал мне эту историю – столкнулись в холле, у лифта. Руки трясутся, бледный как смерть, глаза в сетке лопнувших сосудов; твердил – клянусь тебе, Галя, я уже оружие купил! Если отнимут детей, пойду, постреляю все их безумное гнездо к чертовой матери и пущу себе пулю в лоб! Хорошо, адвокат ему сильный попался, отбил парня. Но сколько это стоило! Да, как вспомню нашу коммуналку, как вспомню, с какой быстротой за малейшую провинность выскакивали ремни из отцовых брюк… Здесь, прямо скажем, другое общество. Здесь твой ребенок может упечь тебя в каталажку за милую душу. Помню, лет восемь назад стояли мы с Лидкой в какой-то очереди, а впереди мама с пацаном лет семи. И этот маленький говнюк вытворял такое, что вся очередь втайне мечтала его придушить: он визжал, топал ногами, лягался, вырывал сумку из рук матери, убегал. Она гонялась за ним с истерзанным умоляющим лицом. Наконец, бедная женщина не выдержала и залепила сыну пощечину. Что ты думаешь: кто-то немедленно кое-куда позвонил, через пару минут приехала полиция, и на наших глазах маму увезли – в наручниках. Я, помнится, была потрясена и только шепнула Лидке: «Моему папе дали бы пожизненное!» (Мой дорогой папа лупил меня в детстве своей единственной рукой как сидорову козу. И, надо отметить, абсолютно заслуженно.) Короче, после моего совета помалкивать Анита и сама испугалась, притихла, задумалась… и сказала, что велит брату уйти спать в другую комнату – к той сестре, что постарше. Да я все понимаю: они так привыкли жить в своей кипучей-пахучей клановой колготне, и все это вполне невинно, как была невинна семья Нечипоренок в своей коммунальной тесноте. Просто общественность здесь, как пуганая псина, шарахается от любого куста. Однажды Васанта рассказывала про приезд к ним родственников из Чикаго. Они любят, когда вся родня в сборе, – так много новостей, и обо всем надо поговорить! – и потому на ночь кладут на пол огромные такие тюфяки, застилают их простынями и спят все вместе, вповалку. Болтают, смеются – всю ночь. Простые добрые люди, – весело им, понимаешь? Они здесь еще живые. И когда она, Васанта, ездит навестить своих родителей в Сент-Луис, часто укладывается спать в одной с ними кровати. (Помнишь знаменитый советский анекдот про трехспальную кровать «Ленин-с-нами»?) – Зачем? – не поняла я. – Негде лечь? – Да ни зачем, – удивилась она. – Я же их так люблю! Я с отцом, когда приезжаю, часто сплю в одной кровати. Тут уж даже я обалдела, а меня поразить ой как трудно. Говорю ей: – Слушай, ты же не маленькая девочка, тридцать шесть стукнуло. И ты всю ночь спишь со своим папаней в одной кровати? На что она мне с такой обидой, с таким недоумением – мол, а что тут такого? Это же мой родной отец, и я его очень люблю, и он меня любит. Я вообще изо всех детей – его любимица. Я и со своим сыном часто сплю вместе в одной кровати, особенно если он заболел или страшный сон приснился. (Сыну ее, замечу я в скобках, тоже не три годика – шестнадцать лет.) Нет, я уверена, что все эти тесные-телесные отношения вполне невинны и проистекают из большой любви к своим родным. Понимаешь, к чему это я: люди десятилетиями живут в Америке, с ее законами, моралью, общественным укладом, при этом, по сути, не имея отношения к этому самому укладу, продолжая существовать внутри своей общины, в совсем другой плоскости, в другой реальности, с другими чувствами, другой памятью и воспоминаниями о далекой родине, – как и я, которая живет в своей плоскости, в своей реальности, пересекаясь с другими людьми едва заметными, едва ощутимыми касаниями. А еще я часто размышляю о разных нелепостях в отношениях между человеками, о диких противоречиях между желаниями, естеством, родством, душевными узами и некими общими установками усредненной морали, довлеющими над людьми. Я думаю о неотлаженности механизма моральных законов и связей. С одной стороны – вызывающе нарочитая, даже истеричная свобода всюду – в интернете, в университетах, в гей-клубах, в стрип-барах и секс-шопах. С другой стороны – наследие цепкой пуританской морали, согласно которой отец обнять свою дочь может с известной оглядкой и желательно при свидетелях, а девушка не должна спать в одной комнате с братом, с которым росла изо дня в день. Во всем этом есть что-то искалеченное, противоестественное… Какие-то базисные противоречия, неполадки в самой логике жизни общества, в главных ее установках. Это касается не только Америки – вообще стран, запродавших здравый смысл и здоровый инстинкт химерам, вроде какой-нибудь «толерантности», хотя никто уже не понимает, что это такое, чем от нее спасаться и из какого дзота от этой самой толерантности отстреливаться. Взять пляски психоаналитиков вокруг тотема семьи. Если уж вы так рьяно оберегаете психику и внутренний мир ребенка, то должны же, по крайней мере, вообразить, каково ему, усыновленному, в один прекрасный день осознать, что и мама твоя, и папа – обе тети, или бывшие тети, или бывшие дяди, или просто гомосексуальная пара. Слушай, когда я думаю об этом, у меня просто крыша едет: значит, с одной стороны, любой неловкий жест косметолога может спровоцировать священную бурю возмущения клиентки и даже судебный иск. С другой стороны, эта самая неприкосновенная клиентка является в такой вот салон, как наш, и ничтоже сумняшеся обнажает свои прелести для «сервиса» – то есть заведомо согласна с тем, что чужие руки отнюдь не врача будут касаться, брить, рвать, выщипывать и бог знает что еще делать с этими самыми заветными прелестями. С одной стороны, ты не можешь дольше, чем на секунду, задержать взгляд на любой роже в метро, ибо тем самым задеваешь чувства данной рожи и вторгаешься в ее сложный внутренний мир. С другой стороны, ты запросто покупаешь пистолет, входишь в тот же вагон метро и лупишь к едрене фене всех этих козлов до единого с их вонючим внутренним миром. С одной стороны, припугнутый и прибабахнутый, ты боишься пропустить женщину-коллегу в дверях или подать ей пальто в страхе, что на тебя навесят гроздь обвинений в «сексизме», от которых не скоро отмоешься. С другой стороны, оголтелые СМИ спустят всех своих ищеек на расследование сексуального преступления века в декорациях Овального кабинета, ничуть не смущаясь обсуждением интимных подробностей, вроде размера и формы пениса президента страны. Получается, что все пороки, процветавшие у всех без исключения древних народов, продолжают спокойно процветать при невероятной гуттаперчевой гибкости и скользкой уклончивости современной морали. Так не проще ли, не честнее ли были допотопные общества каких-нибудь вавилонян, ассирийцев, римлян, греков или персов? Да и диких орд варваров, подчинявших себе все и всех окрест. По крайней мере, в них было куда меньше ханжества. …Ничего, что я морочу тебе голову своими идиотскими размышлизмами? Наверное, я просто дураковатая старая швабра, возомнившая себя философом? Но – страшное рассветное время между тремя и пятью утра, от него спастись непросто, загасить его можно только такими вот праведными мыслями на «общественные темы», и – боже мой, как мы похожи на своих стариков! – при этом я всегда вспоминаю отца, который утро свое начинал с какого-нибудь умозаключения, клюнувшего его в лысое темечко где-то между тремя и четырьмя ночи. Словом, это мое спасение: такая вот общественная постирушка. Да, так насчет устройства древних обществ. Возьми такой почтенный институт в жизни правящей мусульманской элиты, как гарем. Тут на днях в интернете попалась мне статейка о том, как замечательно, оказывается, все было устроено в гареме султана Великой Османской империи, как приятно, обходительно и великодушно по отношению к женщине. Как стремились знатные папаши продать дочку в гарем, ибо, кроме респекта и уважухи, была это гарантия обеспечения богатой изнеженной жизнью. И неважно, что дочку он не увидит до конца своих дней; и неважно, что из гарема ей высунуться будет некуда; и неважно, что престарелый султан может ни разу и не одарить своим вниманием девушку, ибо, как любой пожилой и нездоровый человек, он предпочитает засыпать под боком у своей престарелой главной супруги, главной гестаповки его женского царства. Все это неважно, ибо одаривал своих жен и наложниц султан так щедро, по-царски, что самым страшным для них наказанием была угроза изгнания из рая. Читала я эту агитку за их мусульманский женский рай, и едва самой в гарем не захотелось… но тут я добралась до такого вот незначительного факта: дочерей своих владыка очень любил (если, конечно, узнавал в лицо) отдавал в жены самым-самым знатным вельможам, и сына-наследника тоже весьма лелеял и холил. Зато других новорожденных мальчиков евнухи тихо забирали от рожениц и… душили или топили, это уж как там оказывалось сподручнее. И султана можно понять: наследник-то должен быть один, правильно? К чему нам распри и борьба за престол?