Бабий ветер
Часть 16 из 27 Информация о книге
Я понимаю, ты встрепенулась при магических словах «коровьи копыта»? И правильно сделала, я никогда не видела их в магазинах. Они же стоили… копейки! Как и потроха, именуемые нынче «субпродуктами». Язык, печенка, сердце, пупочки, мозги, копыта, легкие, хвосты и, наконец, Его Величество ВЫМЯ! – вот оно иногда валялось грязно-бурой кучей на прилавке гастронома. Но на базаре – это было совсем другое: величественный пористый архипелаг розового коралла – о, боже, как я любила вымя, отварное вымя нежно-перламутрового цвета, упруго пружинящее на зубах! Базары? Ну что ж… Тогда – по пунктам. Самым красивым, богатым и дорогим базаром была «Бессарабка» – легендарный, как одесский Привоз, Бессарабский рынок. Первый крытый рынок, чье строительство, как говорят сейчас, спонсировал сам знаменитый Бродский, богач-меценат. Если хотелось несбыточного, шли на Бессарабку. Когда худосочным младенцам врачи прописывали кроличью печенку (дорогущую, но такую сладкую!), мамаши знали, где только и можно ее купить, и трудно было удержаться, чтобы не отъесть половину от дитячьей порции. На Бессарабке покупалось «по жмэнечке», на один прикус: один гранат, один апельсин, сто граммов кураги. А то и просто ходили пробовать, только пробовать: кислую капусту, соленые огурчики, творожок… Бабки охотно давали пробовать: глядишь, и купит, курва этакая… Подкрепишься – и в загул: в квартале от Бессарабки был любимый кинотеатр «Киев», два зала, синий и красный, и самое свежее кино. Кстати, в те патриархальные советские времена лица кавказской национальности, торговавшие на базаре хурмой, абрикосами, лимонами и мандаринами, были весьма почитаемы, им кланялись в киевских ресторанах, а гарны дивчины висли на каждом плече и выглядывали из подмышек. На Бессарабке клубилась пестрая публика. Вот тебе картинка конца семидесятых: старый еврей при медицинских весах сидит у входа в базар. Взвеситься копеек пять стоило. Мимо проходит компания белобрысых подростков лет по пятнадцать. – Ребята, берегите здоровье, проверайте вэс! – каркает старик. – С дрэком[1] или без? – задиристо спрашивает один из пацанов. – Можно с дрэком, – спокойно парирует тот. Владимирский рынок на Красноармейской (ныне Большая Васильковская) был прибежищем среднего класса. Очень популярный базар – не музей, не святилище, как Бессарабка. Почти весь под открытым небом – правда, было это лет 30 назад, сейчас, возможно, и принакрыли. Достойный серьезный базар – и пройтись, и развлечься, и поторговаться, и цену спустить, и купить, наконец, все, что нужно. Папа, например, любил Сенной рынок – был он на Сенной площади, недалеко от Евбаза. Его еще называли Колхозным: крытый, с множеством мелких лавочек. Когда Евбаз – Еврейский базар – снесли и переименовали (стыдно сказать, в площадь Победы), вся эта мелочь-розница переползла на Сенной. А уж вокруг него растеклись-расплодились блошиные рынки, где можно было купить-продать и бога, и черта лысого, и маму родную, и старые шлепанцы, и бессмертную душу. Папа вечно приносил оттуда, по его понятиям, «антиквариат» – какое-нибудь барахло, мимо которого пройти «сердце не позволило». Сенной базар был дешевле остальных, и когда в начале 2000-х его снесли (уже не при мне), многие киевляне оплакали его, как дорогого покойника. Базарчик на Подоле я уже описывала, хотя он того и не стоит. Впрочем, и от него мне осталась память; страшноватая память. Меня там однажды перехватила и закрутила цыганка. Обычная базарная цыганка – толстенькая, с круглыми боками, вокруг которых наворочены были юбки в десять слоев. Вся закутана в какие-то бахромчатые шматы, как погорелица, замотанная в даренные кем-то старые драные шали; и несло от нее, между прочим, тоже чем-то горелым, может, затоптанным костром. Я никогда не разделяла романтических бредней по поводу всей этой публики. Равнодушна к цыганскому надрыву, не боюсь их проклятий, не верю их ворожбе. Но эта схватила меня за локоть так цепко, а физиономия ее была такая странная – тревожная и не прохиндейская, – точно узнала она что-то про меня и хочет предупредить об опасности. – Все летаешь, летаешь! – крикнула она. – А скоро за большую воду улетишь! Я остановилась, понятно. У меня внутри все оборвалось, хотя вроде ничего такого трагического она не произнесла. Я сказала: – Не, у меня пять рублей на весь базар. А она: – Да и не надо твоих рублей, я тебе за волосы твои погадаю. – За волосы?! – испугалась я, инстинктивно хватаясь за голову. Представила, как она выхватывает из-за пазухи огромные ножницы и подступается ко мне, чтобы отрезать мои роскошные кудри. Да меня Санёк на порог бы не пустил! Мои волосы – это ж было его главное достояние, он с них начинал. Я отшатнулась и чуть не дала стрекача от этой ужасной тетки. Но она вцепилась в меня и забормотала быстро-быстро, не давая опомниться. Я даже и выговорить не могу всего, что она извергала, а может, за прошедшие годы память, оберегая мой рассудок, затоптала эту встречу, как отгоревший костер. К тому же, в те минуты со мной что-то странное случилось. Я вроде не слова ее слышала, а видела картины: большой самолет над бескрайней водой, красные невиданные горы, и широкую лощину с обломками корзины аэростата среди лохмотьев синего шара, к которым мчатся люди, и я – тяжелая, пузатая, – задыхаясь от странной гари, пытаюсь бежать, а ноги меня не несут. – Любовь потеряешь, кровиночку свою потеряешь, но сама, живая, – выстоишь… И жить будешь на берегу большой воды, среди голых оборотней, срам их будешь перебирать… Ничего себе – услышать такое на Подольском рынке, славным весенним утречком, забежав за двумя баночками ряженки? – Отстань от меня!!! – заорала я в ужасе, вырывая руку. – Чокнутая!!! Пошла вон! И ринулась прочь, побежала изо всех сил. Не ее испугалась, понимаешь, а тех картин, которые перед моими глазами пронеслись. Меня все это как-то… ошеломило, придавило, дыхание пресекло! Может, поэтому я, отбежав, остановилась и оглянулась на цыганку. Та стояла в толпе – одна, смотрела мне вслед, и лицо было у нее – обреченное, безнадежное… нечеловечье. И денег не взяла, и волосы мои при мне остались. Я повернулась и побежала. И все сбылось, как она сказала. Все, понимаешь ли ты, сбылось… …Нет! Не хочу заканчивать наш раздел удовольствий и упоительной виртуальной обжираловки этим диким эпизодом. Бог с ней, с цыганкой, моим падшим горелым ангелом, которого явно послали предупредить меня и подготовить – а я все равно ни к чему готовой не оказалась. Видать, потому, что не заплатила – ни волосами, ни верой, ни пятью рублями… Бог с ней, с цыганкой. Проехали. Завершу наш раздел закусонов блюдом, которое приберегла напоследок. И это, конечно, заслуженный орденоносный, межконтинентальный салат оливье. Салат тысячелетия. Не стареет, только видоизменяется, постоянно преобразуясь соответственно климату и ландшафту. Очень гибкое блюдо, богатое многими смыслами. Вкус его зависит от достатка семьи. Его готовили и с докторской, и с бужениной, и с языком, и с говядиной, и с крабами. Особым шиком считалось зимой достать парниковые свежие огурцы и накрошить в оливье. Впоследствии оказалось, что главное – не ингредиенты, а заправка. Хороший майонез сделает вкусным любое… блюдо. Я готовлю оливье часто, его обожают у нас на работе все, даже фифы, что поклоняются всем диетам подряд. Никакого мяса и никаких свежих огурцов, только соленые. Соленый огурец – тебе это подтвердит каждый уважаемый алкоголик – делу и начало, и венец, и конец. Так что: крепенький соленый огурчик, много яиц, много моркови, пару картофелин, банка горошка… И поверх всего – торжествующая кода на крещендо: медовая горчица – соль – перец – майонез! Занавес! 10 …Так вот, Мэри, оказывается, давно говорил Наргис, что хочет сменить пол, даже мнением ее интересовался. Нашел кого спрашивать, мудила. Все, что ее интересовало в нем, – это его деньги. Разумеется, она отвечала, что из него наверняка получится очаровательная женщина. И он наверняка был счастлив это услышать. К тому времени я уже была знакома с Генри. Тут надо тебе сказать, что этот типчик – я имею в виду Мэри – при всей своей болтливости и суетливом желании «поделиться самым сокровенным с тобой, Галин, май дарлинг» не слишком-то распространялся о своей семье. Так, меля языком направо и налево по самым разным темам, обронит пару ничего не значащих слов о родителях. Однажды сообщил впробормот, что отец его был крупным бизнесменом, пока не свергли… шаха. Какого шаха, Мэри, бога ради? Иранского шаха Мохаммеда Резу Пехлеви, разве ты не знаешь… Далее идет увлекательная лекция о тридцать пятом и последнем шахе Ирана из династии Пехлеви, с кучей никому не нужных сведений, вроде валового продукта Ирана на душу населения (я не писала тебе, что у Мэри, в его заброшенной башке, содержится склад подержанного барахла, и в самые непредвиденные моменты он, как опытный старьевщик, принимается его извлекать и проветривать?); в общем, когда мы уже переходим к традиции персидского ковроткачества, я перебиваю: а при чем тут Иран? Да при том, легко говорит он, что папина фирма была основана с партнером, его близким другом Джафаром Курошем, с которым они когда-то учились на юридическом и которого расстреляли вместе с женой во время переворота… – Как – расстреляли?! Когда? За что? – Да вот так. Ты что, ничего не читала об Исламской революции 1979 года? Фирма папы и Джафара занималась оружейными сделками. К тому же, Джафар был каким-то родственником шаха. Ну, короче, там рухнуло все, но папе – он героически смелый человек! – удалось каким-то чудом в последнюю минуту вывезти из Ирана трехлетнего Генри (единственного сына Джафара), которого, опять же, героически прятали соседи. То есть, конечно, имя его тогда было не Генри, а Маджид, что означает «Благородный», но папе сделали хорошие документы, и он вывез малыша… А вот мама, которая, конечно, любила всех нас очень-очень, она не слишком-то приветствовала появление Генри в семье и сильно огорчалась, что отец разорен… И, словом… через три месяца уехала. – Куда? – Неизвестно. Может, куда-нибудь на запад. Сан-Франциско, Сан-Диего, Сакраменто… А может, и Флорида. Она любит… она… очень любила тепло. В общем, может быть, все это случилось вовсе не из-за Генри, и не из-за банкротства папы; просто у нее появился новый друг, и с тех пор никто из нас не знает, где она и что с ней… Это я тебе пересказываю историю в более или менее связном варианте, а мне она выдавалась кусками, с оговорками, запинками, длинными меланхоличными паузами. Не говоря уже о том, что время от времени он просто исчезал на неделю-другую. Так что я, озадаченная его штучками, научилась вопросов не задавать. Я уже писала, что приходил он под конец моего рабочего дня и просто таскался за мной по всем моим делам – в химчистку, по магазинам, на почту. У меня язык не поворачивался придумать причину, чтобы отчалить от этого прицепа. В какой-то момент я начала догадываться, что, возможно, встречи со мной и беспорядочные шатания остались единственной ниточкой, связывающей его с человеческим сообществом. И всякий раз мне хотелось сделать что-нибудь с его дурацким видом – например, сорвать с него потертую куртягу, поверх которой он наматывал какую-то странную шаль типа огромной серой арафатки. Но у меня свой кодекс поведения с моими калеками. Терпение и жалость. Терпение. Жалость. Их бин фон айзен! Короче, мы просто гуляли. Но в дом к себе я его не пускала – понимала, что будет мне крышка: не дай бог, обоснуется навсегда на кушетке в прихожей, а раз угостив своим вишневым пирогом, я его и пинками не выгоню. Похоже, к определенному возрасту я все же маленько поумнела. Но таскалась я с ним по улицам иногда часа по три, обсуждая все, что на язык подвернется и что попадется на глаза. Знаешь, удивительно: когда он увлекался разговором, у него начисто исчезали все эти жеманные, якобы женские жесты, словечки, походка. Нормальным мужиком он, конечно, никогда не выглядел, в башке у него полно было патронов, но, скажем так, становился нормальным подростком. Таким здоровенным, долговязым, сорокалетним переростком. Думаю, в какой-то момент жизни он застопорился в эмоциональном развитии (подозреваю, в то лето, когда любимая маманя дала деру из разоренного дому в неизвестном направлении) и не захотел, не дал себе труда вырасти. Хотя искренне пытался встроиться в социум и иногда предпринимал какие-нибудь решительные действия. Например, закончил курсы собачьих парикмахеров и даже работал месяца три в одном собачьем ателье, пока его не выперли (за что? молчок и опущенные долу глаза за стеклами очков). Поэтому с таким уважением относится к моей профессии. Можешь представить эти наши прогулки. А я вспоминала свою теть-Таню и ее памятное: «Тебе что, нормальных не хватает?! Сама хочешь сдуреть? Смотри, от него отвалится, да на тебя свалится!» И вот в один из дней, когда я уже и переоделась, и плащ накинула (торопилась в Бруклин-Хайтс к одной милой даме, отбывающей в Киев, хотела послать с ней денежку нашему соседу Вовчику – он уже много лет ухаживает за моими могилами на Берковецком), – словом, чуть ли не в дверях салона меня перехватил Мэри и, конечно, увязался за мной. Сначала я вспылила, хотела раз и навсегда скинуть наконец эту гирю. Потом глубоко вдохнула… Ладно, думаю, черт с ним, оставлю его постоять на улице, долго-то рассиживаться не собиралась: отдала деньги в дверях, большое спасибо, и дальше пошла. Между прочим, собиралась в спокойном одиночестве, как прежде, погулять там по улицам… Ну, с этим красавцем теперь какое одиночество! Я вышла и направилась к остановке. Мэри плелся следом, торопливо что-то рассказывая мне в спину. Тебе когда-нибудь случалось бывать в Бруклин-Хайтс? Если нет, набери в гугл-абрамыче, полюбуйся на дома и виды – не пожалеешь. Старинный, зеленый, очаровательный район через реку, неподалеку от Бруклинского моста. Один из самых дорогих. Изумительной красоты и стати трехэтажные дома – мощный старый камень, благородный мрамор на облицовке, кованые перила наружных лестниц, двери с портиками и фонарями, как соборные… Когда-то давно, на заре своей эмиграции и своих потерь, я приходила сюда гулять: представляла свою другую жизнь, как бы не себя, а кого-то другого, кто живет в таком вот доме и каждый день, возвратившись откуда-то, поднимается по этим ступеням к этой двери, вынимает ключ или звонит в старинный звонок с бронзовой розеткой. И дверь ему открывает статная негритянка в кружевной наколке на курчавой голове. (Картинки то ли из Гарриет Бичер-Стоу, то ли из Марка Твена – любимые миры киевского книгочейного детства. Ты на диване с камфарным компрессом на горле, и к тебе приходит доктор, папин друг дядя Володя в черной с золотыми пуговицами шинели. Он с дождя, и мокрая шинель пахнет, как овечья кошма.) Да. Бруклин-Хайтс… Хожу-хожу там, бывало, по улицам, остановлюсь напротив какого-нибудь особо роскошного парадного и мечтаю: вот бы кто вышел или вошел, а я в приотворенную дверь увидела бы кусочек той моей другой жизни. И каждый раз выбирала себе свой дом, каждый раз другой, пыталась ощутить, угадать в себе чувство привычности, душевной притертости ко всей этой жизни здесь. Например, к граненым навесным фонарям над дверью. Представляла, будто помню их всю свою сознательную жизнь – с тех пор, как нянька спускала мою коляску по этим ступеням и фонари проплывали над моей головой в меховой шапочке с помпонами. Или как отец мой Яков – а обе руки в наличии! – прогуливаясь со мной, десятилетней, по бульвару, рассказывает историю покупки нашего дома его отцом, моим дедом. Ну, ты понимаешь: этот сюжет неоднократно использовали в литературе. Возьми хоть «Принца и нищего». «Это не я, не я, а я – настоящая!» Нормальный бзик неимущего одинокого эмигранта. Да при чем тут эмигранта! Просто бабы. Ну, забежала я на минуту по адресу (есть там на углу многоквартирный дом), отдала деньги, сунула даме коробку духов («Что вы, что вы, ах, какая прелесть, ну, зачем же вы беспокоились!») – вышла, и побрели мы с Мэри, вечным моим нелепым оруженосцем, по улице. Я по привычке любовалась старинным благородством чуть не каждого дома – они там, знаешь, целыми блоками идут плотными рядами, ступени к каждому поднимаются прямо с тротуара. Все в одном ряду, бок о бок, и каждый все-таки наособицу. Наконец, нырнули под дерево: дождик уже не накрапывал, а тарабанил по нашим головам и спинам. Стояли против одного особо шикарного особняка: цокольный этаж облицован кофейного цвета гранитом, дверь дубовая, с гранеными вставками цветного стекла, над ней портик с колоннами, бронзовый петушок над дверью, а сбоку – тот же петушок, но маленький – розетка звонка, – и такое изысканное кружево чугунных перил, что даже слишком витиевато, я бы построже сделала. Стояли мы, стояли… а дождь разгулялся – ой-ёй. Я рассказывала Мэри, как однажды с парашютом попала в БП – беспорядочное падение. Он слушал, то и дело в ужасе хватаясь за щеку: такой трепетный, просто смешно! Но случай и правда был исключительный – для меня. В том смысле, что исключительно счастливый. Я прыгала на задержку в десять секунд. Все как обычно, но… вдруг чувствую: раскручивает меня, размазывает по горизонтали так, что руки к кольцу невозможно дотянуть. Пытаюсь группироваться, чтобы убрать рули (руки-ноги), – ничего не получается! Крутит так яростно – сопли из носа выдувает! С трудом дотягиваюсь до кольца, тащу… И во время раскрытия купола меня продолжает крутить-крутить, так что стропы парашюта скручиваются в плотный канат. Стропы не дают полностью раскрыться куполу, и я, вращаясь как волчок, сыплюсь и сыплюсь вниз… Пролетаю мимо Санька, вижу его побелевшее лицо и глаза-ямищи… Тащу свободные концы в разные стороны, отчаянно ногами сучу, пытаясь остановить вращение. И это удается: вращение остановилось и сменило направление! Теперь меня крутит в другую сторону, но с каждым витком и оборотом парашют наполняется все больше, больше… и чуть ли не в пятидесяти метрах над землей я повисаю на вполне рабочем куполе, даже успеваю зарулить поближе к площадке приземления.