Бабий ветер
Часть 8 из 27 Информация о книге
Ну, произнесу уже, не боясь тебя шокировать: дело в том, что мой отец Яков Ефимович Резвин на очередном вираже непростой своей и тоже воздушной жизни оказался двоеженцем. Нет, это я как-то походя, легкомысленно, с издевкой; опять же, внутренне съежась. А давай расправим крылья, ведь ничего ужасного не происходило: просто мое детство протекало в обстановке высокого библейского мифа – одного из самых прекрасных библейских мифов о Рахили и Лии – или, если хочешь, в ситуации мини-гарема какого-нибудь забубенного бея. Ибо мой отец Яков Резвин (очередной праотец наш Яаков) был женат на сестрах, причем одновременно: незабвенная Роза и теть-Таня были как бы двуедины в образе жены. Сейчас я спрашиваю себя: не многовато ли женщин для однорукого инвалида? И сама себе отвечаю: ничего, управлялся, умудрялся оглаживать обе задницы практически в одну и ту же минуту… Тут самое время заметить, что это были совсем не похожие задницы. Возможно, потому, что отцы у мамы и у Тани были разными. Мама, незабвенная Роза, была маленькая очаровательная блондинка, скорее русая, скорее пепельная, с пепельно же серыми глазами. Для того чтобы разглядеть в ней эту однотонную тихую красоту, следовало некоторое время понаблюдать, как она двигается: осторожно, опасливо, как деликатная кошечка в чужом дворе. Как будто с самого рождения ее забросили в этот мир, в этот двор, не объяснив толком его законов. Она ни в чем не была уверена, ни на что не отваживалась, не сводила глаз со своего громогласного Якова, сверяя все свои действия по движению его насмешливой брови. Теть-Таня же была черноглазой, чернобровой, румяной красавицей типа Екатерины Первой. О ее выдающейся груди я уже упоминала. Но кроме этих природных щедрот в ней еще клокотало негасимое эротическое пламя, в котором библейский отец мой Яков и сгорел до срока. Извини, отвлекусь на минутку на своего… как бы точнее выразиться… сводного предка: на Таниного отца, а маминого отчима. Обе называли его «папашей», и, по всему судя, мама любила его не меньше, чем Таня, родная его дочь. Следовательно, и я отношусь с большой симпатией к его памяти. А был он, не поверишь, ямщиком, со всей вытекающей из этого занятия свирепостью. Не удивляйся. Дело происходило где-то в Забайкальском крае, куда семья бабушки Любы еще в девятнадцатом веке была выслана из Польши – после польского восстания. Бабушка, женщина работящая, умная, строгих устоев, в тридцать лет осталась вдовой с пятью детьми на руках (мама младшая) и тянула их одна, из последних, что называется, жил. Давид же Будкин – тот наоборот: нрав имел каторжный и разгульный. У него вся семья была такая – головорезы. В памяти родни остался случай, когда два брата Будкина «делили» бурятку топорами, после чего один ходил под уголовной статьей, а второго еле вытащили с того света. Так вот, зарабатывал Давид «ямщиной» – доставкой продуктов и товаров на золотые прииски. Вообрази обстановочку: зима, сорокаградусный мороз, и по занесенной снегом тайге, отбиваясь от волчьих стай, движется обоз. От зимовья к зимовью обоз должен пройти более пятисот километров. Заниматься этим могли только отчаянные отпетые люди. А дед еще любил красиво и широко пожить; парень был видный, кудрявый-румяный, пользовался неизменным успехом у женской половины Забайкальского края, и популярности добавляла ему гармонь, по которой он уважительно и очень душевно прохаживался. Так что после очередного возвращения с прииска все выливалось в неудержимый гульбан; деньги Давид спускал широкой рукою, под ослепительно заливистой дугой своей гармони. И вот, однажды ранним утром растапливая печь, увидела Люба в окошко, как от калитки к дому идет Давид: белая папаха набекрень, овчинный полушубок нараспашку, плисовые штаны заправлены в хромовые сапоги, и на плече – постоянная спутница, гармонь. Вид у него был умиротворенный – видать, знатную накануне гулянку отбацали. Вошел в дом и с порога: – Люба, выходи, однако, за меня! Она распрямилась, смерила его серьезными серыми глазами: – Господь с тобой, Додя. Я женщина солидная, вдова с пятью детьми. А ты гуляешь, пьешь, в карты играешь. Могу ли я за тебя пойти? С тем жених и был отправлен восвояси. Проходит месяц, и опять он на пороге: – Люба, сердце! Подумал я тут, однако. Пить брошу, девок брошу, карты выкину к дьяволу. Иди за меня! Я тебе детей помогу поднять, сколько тебе самой колотиться? Одно только: гармонь мне оставь… Так и стала эта гармонь свидетельницей их долгой счастливой жизни и рождения еще одной дочки – Тани, которая унаследовала от отца широкий костяк, румяные щеки и веселый нрав. …Когда отец мой Яков сошелся со свояченицей? Почему кроткая мама, не сводя глаз с очевидного, продолжала относиться к сестре с преданной сестринской любовью? Каким образом так слаженно плыл этот троякий семейный кораблик по волнам жизни и почему никто из них троих не произносил ни слова, когда утром обе жены кормили падишаха завтраком, а он то мимолетно оглаживал полное теть-Танино плечо, то нежно прикасался к Розочкиной ручке, намазывающей для него масло на булку?.. Сейчас затрудняюсь ответить. Думаю, все началось после переезда в отдельную квартиру. * * * Я уже писала, что в середине семидесятых у нас стали расселять коммуналки. Самыми престижными новостройками были в то время Русановка и Березняки, ближнее Левобережье. Вся советская знать, писатели, киношники, работники советской торговли, накопив или украв первый взнос, приобретали квартиры в «киевской Венеции» – в Русановке. Этот район искусственно намывали, создали остров, прорыли каналы… Жить на Русановке по тем временам было круто: рядом Днепр, одна остановка на метро до пляжа Гидропарк, из окон – вид на старый Киев. А напротив, южнее, построили чуть менее, но тоже престижный район Березняки. От Березняков через мост им. Патона до центра Киева минут десять. И Русановка, и Березняки застроены девяти-шестнадцатиэтажными домами – тогда они казались гигантами. А дальше, еще левобережней, тянулась совсем не престижная трудовая Дарница со своими старыми пятиэтажками – их строили пленные немцы, не очень красиво, зато основательно. В промышленной Дарнице было много химических предприятий, и когда летом оттуда задувал ветер, все закрывали окна, говорили: «Дарница дымит». А еще левобережней, вокруг Быковнянского леса, построили новый жилой массив. Он так и называется – Лесной. Вот туда в 75-м году мы и въехали, на пятый этаж девятиэтажного дома. Квартира казалась роскошной, огро-о-омной – аж 28 кв. м! – две раздельные комнаты (благодаря благословенной папиной инвалидности), да еще кухня целых 7 метров, да ванная и туалет раздельные, да балкончик, с которого виден лес. А бордовый линолеум – если б ты знала, как мне нравилось это дерьмо! А лифт и мусоропровод! От мусоропровода разбегался тараканий марафон по всем квартирам… И все равно – счастье, счастье, счастье!!! Главное: горячая вода!!! Вспомни: никакой оргазм не сравнится с моментом погружения в горячую мыльную пену. Наша улица носила имя Милютенко, великого украинского актера, заодно и великого антисемита по душевной склонности. Может, для равновесия, к ней примыкала улица имени еврейского писателя Шолом-Алейхема. И – так удачно расселили наш старый дом: как раз на Шолом-Алейхема получил квартиру папин приятель Сема Ткач. Подвыпив, папа всегда говорил ему: «Завидую тебе только в одном пункте: название улицы». …И вот посреди этого счастья у мамы нашли опухоль и ампутировали правую грудь. Теть-Таня переехала к нам «выхаживать бедную сестренку», возможно, подсознательно пытаясь возместить щедрыми своими грудями некую семейную потерю. Выхаживая маму после первой операции, они с отцом менялись: один ночевал в комнате больной, другой в это время отдыхал в столовой, где вообще-то и я спала до маминой болезни. Но меня переселили в кухню на раскладушку, чтоб не крутилась под ногами. В конце концов, однажды ночью, шлепая босиком в туалет, я наткнулась на этих двоих. Они бурно отдыхали на довольно узком диване: в темноте колыхались голубовато-белые паруса теть-Таниных грудей, под которыми бился и захлебывался однорукий матрос, идущий ко дну… Впрочем, на фига тебе все эти мои семейные шутки-нанайки! Я не об этом. Я о парашютах, под которыми прошла моя юность… * * * …Впервые с парашютом я сиганула на нашем старом аэродроме «Чайка», что при школе ДОСААФ. Это на подъезде к Житомирской трассе. Добирались туда маршрутками, потом еще шли через лес. Там два аэродрома было, две стартовые площадки – «Бузовая» и «Чайка». Прыгали с таких старых самолетов, что мне и посейчас страшно. Давно это было, но в память врезалось чеканно. В то время, в конце семидесятых, ознакомительный прыжок совершали с парашютом Д-1–5у, уложенным в варианте «стягивание чехла с основного купола вытяжным фалом». Сравнительно простой надежный парашют, раскрывается довольно быстро и мягко. На этих куполах прыгают до сих пор даже в армии и в различном спецназе. А я уже не могла дождаться Великого дня. Подготовка и тренировки на земле занимали в те годы львиную долю времени: нужно было учиться укладывать в тяжелый тюк бесконечные тряпки, сто раз подниматься на вышку… Короче, первый настоящий прыжок маячил в мечтах этаким глотком свободы и от «бывалых» инструкторов, и от всей ангарной нудятины. И вот он настал, этот день. Не первой свежести громила-инструктор по кличке Малый, порыгивая вчерашними излишествами, давал нам строгие указания: как отделяться из самолета, как выдернуть «рыжую» – вытяжной такой шнурок ярко-оранжевого цвета, – когда основной купол штатно открылся; как оценить направление движения, как приземляться, наконец… В деталях инструктаж его не помню, мы и так знали всё наизусть, а изъяснялся он с армейской прямотой, с наигранной такой беспечностью и, как ему казалось, с юмором: явно глумился над компанией перворазников-салаг. Но мне тогда все было по барабану, у меня дыхание перехватывало от предвкушения – сейчас прыгну! Вот наконец-то сейчас я и прыгну! И выпрыгнуть, едва мы забрались в этот старый трясучий саркофаг, захотелось немедленно. Трудно представить пофигизм человека, который каждый день поднимал эту рухлядь в небо. Спустя несколько лет я случайно услышала от кого-то бывалого, что драндулеты, поднимающие в воздух парашютистов, сначала налетывают свой срок пассажирскими перевозчиками, потом как грузовой транспорт, и лишь затем их сдают в утиль «этим чиканутым». Тогда, за минуты до первого прыжка, я не знала всех подробностей, но – тяжелый мешок за спиной и на груди, где запаска; дурацкий давящий шлем на голове – и неожиданный стыдный животный страх: организм сопротивляется переходу в противоестественное состояние… И все же, помню, считала минуты до выброски, лишь бы поскорее покинуть эту летающую гробину. И никакой тебе намечтанной киношной тишины пустого голубого неба: гул моторов и скрежет металла, вонь керосина и изнурительная тряска на жестких алюминиевых скамьях вдоль стен… Наконец, пилот крикнул «На выход!» и зажглась красная лампочка над дверным проемом. Один за другим, под вопль выпускающего «Пошел!!!» и под крепкий хлопок по ранцу ребята вылетали навстречу ревущей бездне и проваливались вниз. Мой желудок делал кульбиты вместе с ними, от ужаса подташнивало… Отделение – свое – отлично помню: «Пошел!!!» – и тычок в спину, и ошеломительный рывок в неизвестность, и потеря чувства реальности происходящего. Земля так далеко, что масштаб теряется: высоты никакой нет, просто прыгаешь в голубую пустоту. А через мгновение рвануло меня вкось, и подо мной раскинулись карты: далекие, холодные и твердые на вид участки коричневой земли и зеленых лесов. Тебя наклоняет вперед, и вот уже нет никакого страха, он остался в самолете. Вдруг – хлопок! – меня вздернуло, ремни резко сдавили под грудью, я охнула – это принудительно открылся парашют, – вдохнула наконец и, закинув голову, принялась панически разглядывать раскинувшееся надо мной грязно-белое небо: господи, да правильно ли я делаю?! – стараясь определить, все ли соответствует описанию инструктора. Дернула «рыжую», отключая страхующий прибор, – и наконец-то услышала тишину, ту самую, пронизанную тонким ветром-свистком. Огляделась, увидела внизу ледяной прут реки, сверкающий под солнцем, буро-зеленые заплатки полей, пронзительную желтизну подсолнухов, и над всей этой немыслимой красотой – свои жалкие висящие ножки… Мне почудилось, что весь мир сходится к стропам парашюта и к моим рукам… Это был такой сладкий страх, смешанный с возбуждением, от которого дух захватывает и улыбка до ушей, от которого все сжимается внутри и вырывается через частое тяжелое дыхание. Наверное, я тогда еще и кричала что-то, уже не помню. Надо было что-то еще определять и оценивать – лечу ли я против ветра или по ветру, – но я была ни к чему не пригодна, просто отдалась этому куполу, ветру, миру, сходящемуся к моим рукам, – и ждала земли. Грохнулась в поле, как мешок с удобрением, слегка прибило меня, конечно, но ничего, поднялась – сначала на карачки, потом и на ноги. С трудом, через силу подобрала разбросанные тряпки моего купола… Собирал нас по полю полуразвалившийся грузовичок, похожий на тот самолет, из которого несколько минут назад я выпрыгнула. Вот, пожалуй, и все. «И это – все?» – думала я по дороге домой и ощущала только дрожащее опустелое нутро. Все оказалось и гораздо прозаичнее, и страннее, и пронзительней моих ожиданий неба… * * * …Ты потерпишь еще мое небо? Мое небо, в котором я спасалась от многого в жизни… Понимаю, что тебе важны совсем другие детали по совсем другой теме, но успокаиваю себя, что ты вольна пропустить мои излияния и попросту вымести их из почты. Да, так я начала прыгать. Так уж вышло: с родными в то время я была далека и не знала, какие еще ходынки себе придумать, чтобы не появляться дома. Что-то случилось со мной после маминой смерти; не пожелала принять замену, пусть и любимую тетку, не могла простить, дурында стоеросовая, жизни не могла простить, обычной человеческой жизни, которая споткнулась о мою больную маму и после похорон побежала дальше. Вместо мамы осталась пустота, и казалось, даже папина единственная рука бессознательно шарит в воздухе, пытаясь нащупать привычные и милые душе и телу очертания родной фигуры… Так что в студенческие каникулы и в те выходные, что выдавались летом между прыжковыми днями, я и еще несколько таких же начинающих щенков оставались на аэродроме под присмотром руководства. Вот тогда-то между делом я и научилась водить наш полувоенный грузовичок, который в будние летные дни возил нам парашюты, – все ж какая-никакая польза. На пятнадцатом прыжке сама себе казалась бывалым парашютистом. А на двадцатом могла распрощаться с жизнью… Прыжок этот буду помнить до последнего своего часа. Понимаешь, схватила парашют, который уложил кто-то из молодых наших спортсменов. Делать это категорически запрещалось, полагалось укладывать свой парашют лично, но мы все этим грешили: хотелось за день сделать побольше прыжков, а утро яркое, солнце наяривает, радость жизни, как мотор в брюхе, – аж подскакиваешь. Да еще я в первый взлет попала, во как повезло! Уверенно и бодро прошла стартовый осмотр, забралась со всеми в самолет, спокойно подошла к дверному проему и по команде выпускающего «Пошел!!!» ринулась вниз… Дальше все было очень быстро и очень медленно, как в кино или во сне. Отделение, вытяжное кольцо, уже привычный вздергивающий рывок при выбрасывании купола из ранца и – стоп машина: дальше купол почему-то не выходит, не наполняется воздухом, а всей этой своей длинной косой-колбасой с переплетенными стропами начинает вальсировать вместе со мной в хаотическом воздушном кружении. Опыта у меня – кот наплакал, чувства опасности – еще того меньше, а тут время летит вместе со мной, скорость растет, беспорядочное кружение, как в центрифуге, закручивает бедную голову, в которой беспомощно бьется одна-единственная мысль про особые случаи из «Инструктажа»: важно совершить отцепку до того, как на высоте 300 метров на запасном парашюте автоматически сработает страхующий прибор… И, неумолимо приближаясь к этой отметке высоты под действием тяжести тела, я медлю, медлю… медлю… К тому моменту, когда решила отцепляться, мне уже было трудно дотянуться до подушки отцепки. Центробежная сила сделала руки пудовыми, и только ужас, только острый животный страх заставил меня дотянуться до груди и уже на критической высоте дернуть кольцо запаски. И – открылся, тряханув меня, запасной купол! Шелковые стропы обожгли ладони, кожа содрана, ногти обломаны, руки в крови, но я уже в безопасности и – живая, живая! – плавно двигаюсь вниз к земле… По идее, меня должны были выгнать из парашютного звена. Выгоняли и за менее серьезные провинности. Так навсегда исчезали из поля зрения те, кто самовольничал, выпендривался, не вписывался в коллектив… короче, нарушал аэродромный режим. Меня точно должны были отчислить. «Разбор полетов» проходил глубоким вечером за закрытыми дверьми, так что мне оставалось одно: забраться на свой панцирный ярус в нашем девчоночьем шиферном домике и попытаться уснуть. К слову сказать, выключилась я мгновенно, хотя перевязанные руки болели, а душу выедала грызучая тоска – но отключилась мгновенно, и снилось мне все то же безжалостное и благословенное небо, и звенящая тишина, и ветер, забивающий рот… …А потом над ухом гаркнули: «Подъем!» – и весь наш домик вмиг ожил, радостно засуетился, девчонки выпорхнули на улицу: умываться, чистить зубы, проверять парашюты… Все поглядывали на меня сочувственно, но помалкивали, в душу не лезли. А я понимала: жизнь кончилась, не успев начаться. Вот уеду сейчас на попутке в Киев, и никогда-никогда не увижу больше этих людей, и не почувствую больше сладкого страха высоты и тех считаных, но незабываемых минут блаженного обладания миром, сходящимся к твоим ногам… Повернулась к стене, вжалась лицом в подушку…