Бабий ветер
Часть 7 из 27 Информация о книге
И лишь остатняя любовь мужчины и женщины все еще барахтается, тщетно пытаясь выплыть и выстоять в этом загаженном и, в сущности, пропащем мире… * * * …Извини, что отвлеклась. Ты же спросила про Мэри. Понимаю, что тебя могло заинтересовать в этом парне: тут старичок Фрейд загорает на крыше психоанализом кверху… Так вот, после того как в первый день знакомства я его разрисовала, Мэри стал у нас появляться. Не регулярно, время от времени. То целый месяц его не видно, а то каждые три дня нос его этаким парусом возникает на моем горизонте. Иногда звонил и звал меня к телефону, чтобы обсудить какой-то фильм – российский или про Россию. Это во время работы! В общем, делал вид, что мы подружки. Я же предпочитала держать наши отношения на уровне «мастер – клиент», чтобы он не вообразил какую-то особую доверительность. Понимаешь, как личность он меня совершенно не интересовал, я же, в конце концов, не психоаналитик, мне плевать, что за тараканы у клиента в башке или, там, в штанах бегают. Как мужик он вызывал одну лишь брезгливость, а клоунады в своей жизни я и так насмотрелась достаточно. Но он, видимо, считал иначе. В конце концов – смешно! – я даже как-то стала привыкать к нему. Иногда он специально записывался последним, и после работы я его раскрашивала, как бабу, а однажды – такой вот, измазюканный, как шлюха, вышедшая в тираж, – он увязался за мной до станции сабвея – якобы интересный разговор закончить. Представь мой брезгливый ужас… Хорошо, что в Нью-Йорке этого добра навалом, тут не знаю уж, как надо одеться и накраситься, чтобы прохожие на тебе задержали взгляд. Кстати, говорил он в тот раз о Тарковском, и довольно интересно, не банально так рассуждал. Не банально для американца – обычно они мало что смыслят в России. Тут черт меня дернул обронить, что в Союзе я закончила факультет журналистики и какое-то время работала в газете. Он просто взвился от восторга: видишь ли, он чувствовал, знал, что мы – родственные души! Теперь все свои рецензии будет сверять по мне… А я шла и думала: ну что, в твоей жизни появился очередной калека? Вот чего ты добилась своей безмозглой мягкотелостью… 4 …Вообще-то, главным калекой в моем детстве был папа. С ним-то все ясно: Второй Украинский фронт, неудачный прыжок с парашютом, полевой госпиталь, анестезии ни хрена… Я столько раз слышала историю потери главной руки и столько раз пересказывала ее во дворе и в школе, что она уже укоренилась во мне таким сказочным запевом – пойди туда, не знаю куда, и принеси одной рукой то, что и двумя не всегда удержишь. У папы рука была чертовски ловкой, удерживал он в ней много чего, частенько я видела, как, хорошо поддав, он той рукой подщипывал за задницы сразу двух женщин – тех, что подворачивались. Причем ни одна, что интересно, никогда по физиономии ему не съездила. А помнишь, сколько послевоенных «самоваров» разъезжали на тележках по переулкам нашего детства? По переулкам, баням, вокзалам, поездам… Не счесть их, как листьев осенних, говаривала теть-Таня про что угодно: про мужиков, про помидоры на рынке, про мух, про болезни, про долги… про стихи поэта Асадова. Потом великая наша страна свезла всех калек своей великой войны на Валаам, чтоб глаза не мозолили… Шарикоподшипник – вот был двигатель «самовара». Я бы в каждом городе нашей родины установила братский памятник – огромный шарикоподшипник на гранитном постаменте. У нас во дворе был такой «самовар»: Федя-Нервный. Он всюду с собственной пивной кружкой разъезжал, она у него была самым ценным имуществом. Подкатывал к киоску или бочке и протягивал – чтоб никакого беспокойства, – и мужики ему туда плескали на пару глотков. Пиджак потрепанный, на лацкане медаль «За взятие Праги». Всего имущества – пивная кружка. Он, когда трезвый бывал – нечасто, само собой, – подъезжал к Любаше, соседке нашей из восьмой квартиры. Та работала нянечкой в детском садике и в хорошем настроении пускала Федю по нужде в ихнюю детскую уборную. Помнишь ряд низеньких унитазов? Это было вершиной ее сострадания. А Феде куда сподручней там было управляться. «Даже и не говори… Праздник!» – восклицал Федя, выкатываясь из уборной… А еще персонаж был: старикан Сидор Матвеич, весь в орденах, как иконостас. Сам не воевал, но они с женой семерых сыновей на войну проводили, и ни один не вернулся. Ни один из семерых, вдумайся в это число! Вот их орденами он и бренчал. Тоже, считаю, калека, а кто ж еще… Был дружок у меня во дворе, дядя Коля Располовиненный. Он сидел в конторе при жилуправлении и, вот не помню, то ли бухгалтером был, то ли еще что-то такое, конторско-интеллектуальное – в смысле, не метлой шуровал, не гаечным ключом, работа была на облегчении. У дяди Коли не хватало пол-лица. Снесло, говорил, когда на крышах в войну дежурил, чего-то там гасил. Одна бровь, один глаз и нос штопаный-перештопаный, а все остальное – застывшая розовая каша. На него все, кроме меня, боялись смотреть. Соседка Наташка, беременная, прежде чем выйти во двор, гоняла меня вниз глянуть, нет ли там Располовиненного. И прошмыгивала по двору, как крыса. Дура, боялась, что ребеночек таким же родится. А я просто захаживала к дяде Коле в контору, и мы пили чай. Он ловко так рафинад колол на мелкие-мелкие кусочки леденцовые. И протягивал на красивой своей сильной теплой ладони – клюй, Галчонок! Теть-Таня, когда я с улицы притаскивала к нам поиграть Кирюшу-дауна или его почти глухую сестричку, говорила, что у меня, видать, душа просит надорваться. Ты что, кричала, тебе нормальных детей во дворе не хватает?! Или сама хочешь сдуреть? Смотри, кричала, от них отвалится, да на тебя свалится! Ну, про калечных животин и птиц даже и не упомню, скольких подобрала и выкормила. А самой веселой, самой отчаянной калекой была в моей жизни Ирка Дронова. Работала в «Вечерней Одессе», куда я попала на практику после третьего курса. Была она старше меня лет на 15. Странно подумать – сколько ей сейчас, да и жива ли. А в те годы она была вполне себе хорошенькая: мордочка лисья, волосы рыжевато-русые мелким бесом вьются. Глаза почти черные, без зрачков, совершенно круглые и блестящие. Вертела башкой во все стороны: все примечала, всех сканировала. При этом была очень добрая в плане помочь и очень злая на язык. Меня подобрала, когда я явилась в редакцию. Сказала: пошли ко мне жить, салага, в общежитии голодно, а я тебе водочки налью, душу подогреть. Мужика пригласим для тебя злоядрючего… Взглянула на мое лицо и расхохоталась: «Не боись, это шутка-нанайка!» Была у нее такая присказка: «шутка-нанайка». Почему и как одноножкой стала – не припомню, она не распространялась, а я с детства не люблю в душу лезть, у меня у самой детство было раскудрявое. В редакцию ходила с протезом, который обнаруживался только в сидячем положении: правой ноги не было выше колена, а протез не сгибался. Так и торчал из-под рабочего стола шлагбаум в джинсе и в аккуратном таком мальчиковом ботиночке осеннего сезона. Ну а дома она шастала с костылем и в халатике, культю свою не прятала. Когда стояла у плиты, опиралась голой культей на перекладину костыля и шустро крошила капусту и все, что надо, в суп или в борщ. Она в разговоре слегка подрыкивала: Ирра Дрронова. Муж – Сиррожа, дочка – Варря. Приходящего друга не помню, как звали, но тоже нечто рокочущее, как волна. Муж Сиррожа плавал – кажется, был старпом, уходил в море на месяцы. Тогда друг к ней переселялся. Муж, думаю, все знал. Но он не только был помешан на Тёпе (так дочку звал), но и Ирку сильно любил, это было видно. И видно было, что он хороший и надежный человек. Не знаю, была ли Ирка счастлива, но – Господи, прости! – второй ноги ей явно недоставало. Она часто выпивала, а выпимши, становилась очень веселой и громкой. Тогда вокруг по любому поводу порхали ее шутки-нанайки, и сильным, слегка надтреснутым, с картавинкой, голосом она запевала какую-нибудь известную песню, вполне невинную во первых строках: Ты сегодня мне прринес Не букет из алых рроз… …далее по каноническому тексту, а вот припев был свой, не заемный: Заберремся в камыши, На…бемся от души, На х…я нам эти лан-ды-ши! В разгар застолья надолго отлучалась в туалет, и тогда Тёпа безмятежно замечала: «Мама делает блюшеньки…» Затем наступал следующий круг веселья, после чего либо муж, либо друг уносили ее в койку – и кто ее осудит? Ее просто сжигала бешеная энергия. Муж Сиррожа денег получал достаточно, ну, и купил ей «Жигули», потому что к одежде Ирка была равнодушна. На этом «жигуленке» с ручником она гоняла как смертник-каскадер, второй раз кататься с ней без амортизаторов я отказалась. Работала она в промышленном отделе и была, по-моему, толковым журналистом. Антисоветчица, естественно. Но серьезных разговоров не любила. Может, со мной такие разговоры не заводила, потому что считала маленькой: видела, как я цепенею от смены мужиков в доме и немедленно уволакиваю четырехлетнюю Тёпу в ее комнату – играть там в дочки-матери. Впрочем, я и сейчас не умею делать нужного лица в нужной ситуации. Почему вдруг Ирку вспомнила? Бог ее знает. Так, шутка-нанайка. И раз уж я все равно заваливаю тебя барахлом своих воспоминаний, вот тебе еще картинка относительно калек всевозможных-прекрасных. Был у меня и страшный случай. Ты права, я люблю наделять все эти нелепости высокими смыслами – натура такая, отцова закваска, ну и воздушная биография. Я, когда обосновалась в Бруклине, купила абонемент в бассейн недалеко от дома. Был он такой, попроще, для старичья, для бедных. Привозили туда субсидированные группы, как раз вот из стариковых садиков. А я любила заскочить до работы, поплавать, полежать на воде, раскинув руки, подумать о том о сем, мысленно с Саньком покалякать. Или просто вздремнуть. Теть-Таня говорила: тебя хлебом не корми, дай только застыть, ворон пересчитывать. Что там у тебя в башке мозги делают – плавают? Ага, у меня в воде мысли плавали, особенно утром, после какого-нибудь тревожного сна. Я пускала их по воде, как хлебы… и это так успокаивало. И вот прихожу однажды, натягиваю купальник, спускаюсь по ступенькам в воду и лежу на спине, мечтаю: немного похоже на свободное парение с парашютом… А вокруг тишь, рань, плеск, далекое шарканье… Я даже задремала, поверишь? Мысли потекли о жизни, о наших ребятах покалеченных, об инвалидах, что как ангелы некомплектные сопровождают меня по всей моей жизни… И так ясно вижу: лечу с парашютом, как давным-давно не летала, а вокруг меня облачка, да такой причудливой формы. И вдруг понимаю: не облачка, нет, то ангелы снуют, и каждый без руки или без ноги, а один даже без головы! И вот об этом бедолаге я волнуюсь больше всего: как же достучаться до него, самого-самого разнесчастного? Никогда отсутствие руки или ноги не мешало мне влюбиться в человека, общаться с ним, забыв про его увечье. Но в данном случае: как же в глаза ему заглянуть, если головы нет? И башкой верчу во все стороны – у кого бы спросить? Смотрю: вау! рядом со мной Господь летит во всем нашем прикиде, как полагается: комбинезон белый облегающий, шлем такой арбузный и парашют новейшей модели, очень классный… И он в облике киноактера Джеймса Стюарта, знаешь, с этой его ироничной, чуть застенчивой улыбкой – такой симпатяга! Летит он и вроде как извиняется, что маленько напортачил с тем конкретным безголовым… И, оправдываясь, говорит мне в пронзительной плескучей тишине, чтоб не особо я огорчалась: мол, ангелы в его иерархии стоят ниже человека, потому как у них нет своей воли. Они – посланцы, вот и все. Типа почтовых голубей. Просто посыльные. И тут же во сне я вспоминаю, как теть-Таня каждый месяц принимала почтальона с пенсией. «Так зайдите же, – говорила, – сэрцэ мое, снимите свой баск, присядьте на минуту, хлебните компоту…» И тогда я говорю ему, Джеймсу Стюарту, в смысле, Господу Богу: да я все понимаю, Господи! Но – голова… это же так важно: улыбка, голос, взгляд! Как же мне с ним по душам-то поговорить? И спохватываюсь от мгновенного стыда: ведь и с человеком может всяко случиться: он может быть и глухонемым, и слепым… Лихорадочно думаю: тогда, конечно, тоже можно к нему пробиться – берешь его за руку и на ладони рисуешь буквы… Надо посоветоваться с Оливией, соображаю прямо во сне (это наша с Лидкой подруга, к которой мы на Кейп-Код приезжаем), она ж как раз специалист по работе вот с такими детьми, слепоглухонемыми. С такими вот ангелами. Так я летела на спине, сквозь дрему слыша какой-то ровный говор, шарканье, хохоток… Потом наступила тишина, и я проснулась. Переворачиваюсь в воде, еще смурная после странного сна, плыву к лесенке, поднимаюсь – и чуть не валюсь с бортика назад, в воду. Обморочная дурнота подкатывает к сердцу: возле каждого кресла или топчана лежит или стоит прислоненная рука или нога. В первые мгновения у меня мелькнуло, что сон мой все длится, просто перешел на следующую стадию, мол, ага, вот уже кто-то там из ответственных инстанций на небесах прислал недостающую комплектацию для стаи моих ангелов… Потом поняла: нет, не сплю, и тогда решила, что спятила наконец от всей своей распрекрасной жизни. В этот момент открылась дверь мужской душевой, и оттуда потянулись инвалидные коляски. В каждой сидел парень – молодой еще, крепкий, великолепные грудные мышцы, могучие плечи, да и лица все такие симпатичные… Один поворачивается к другому: «…Ну я ей и выдал: Кэти, говорю, какая дура станет прятать свое главное достоинство? Другие еще приплатят за такие сиськи!» И все стало на свои места: это инвалидов армии привезли из их клуба на процедуры, понимаешь? Поплавать, массаж, то, се… Имеют полное право, и здесь с этим полный порядок… * * * Ну, полагаю, ты про меня уже много чего поняла: если в какой-то период жизни поблизости не оказывалось очередного калеки, мне словно чего-то и не хватало. Я приостанавливалась, осматривалась, мысленно обшаривала пространство: что там делается с людьми вокруг меня, все ли целы… 5 …Вообще-то, я и сама в юности имела все возможности сломать себе шею. И всякое бывало, уверяю тебя. Когда теть-Таня просекла, куда я исчезаю по выходным, она организовала дома добротный, жирный-наваристый скандал. – Яков! – кричала она отцу. – Шо ты смотришь спокойно, как она камнем падает с неба?! Ты уже летал, ты уже имеешь жизнь одной рукой! Тебе мало было потерять незабвенную Розу, тебе неймется ухаживать за двумя могилами?! Да, мама: незабвенная Роза… У нее и на памятнике выбито: «Незабвенная Роза…» – отец настоял, ему никогда не были чужды перлы высокого стиля, а мне только тринадцать исполнилось, и го́лоса в деле редактуры эпитафий я еще не имела, да и не до того мне было. Зато сейчас, время от времени думая о них или посылая «полезному человечку» деньги на уход за их могилами, я в полной мере наслаждаюсь памятью, вернее, духом моей нелепой, забавной и трагической – одним словом, незабвенной семьи. Смешно, что буквально до последнего времени я скрывала от всех телесную многогрудость моего детства. Сейчас все вспоминаю куда спокойнее: да, вот такой домашний декамерон сопровождал мое взросление; да, и такое случалось в буднях советских строек…