Бесконечная шутка
Часть 62 из 123 Информация о книге
14 ноября Год Впитывающего Белья для Взрослых «Депенд» «Мановар Гриль» на Проспект: Мэтти сидел, сложив руки на коленях, в горячем звоне посуды португальского ресторана, глядел в пустоту. Официант принес ему суп. На фартуке официанта было то ли пятно крови, то ли супа, а на голове без какой-либо объяснимой причины – феска. Мэтти съел суп, ни разу не сербнув. В семье он ел аккуратнее всех. Мэтти Пемулис был проституткой и на сегодняшний день ему исполнилось двадцать три. «Мановар Гриль» находится на Проспект-стрит в Кембридже, его окна выходят на плотное пешеходное движение между площадями Инмана и Центральной. Пока Мэтти дожидался супа, за окном на другом конце ресторана он видел, как пожилая женщина в нескольких слоях одежды, вроде нищенки, подняла все свои юбки, обнажила тощие мослы, присела на тротуар и опорожнилась прямо на виду у прохожих и забегаловки, затем собрала все свои полиэтиленовые сумки и невозмутимо скрылась из виду. Куча после опорожнения так и осталась на тротуаре, слегка дымясь. Мэтти расслышал, как студенты за соседним столиком говорили, что не знают, то ли блевануть, то ли рукоплескать. С четырнадцати лет – большой статный паренек, с большим острым лицом, коротко стриженными волосами, улыбкой и дважды выбритым подбородком. Теперь еще чуть лысеющий с высокого чистого лба. Вечная улыбка, которую он будто пытается сдержать, но не может. Папка всегда говорил ему «хватит лыбиться». Площадь Инмана: Маленький Лиссабон. В супе плавают кусочки кальмара – когда Мэтти их жует, у него напрягается все лицо. Теперь на тротуаре за окном над головами забегаловки два бразильца в брюках клеш и высоких ботинках, – похоже, назревает уличная драка: один надвигается, второй отступает, не отрывают друг от друга глаз, ни один не наступает в остатки опорожнения, говорят на повышенных тонах на уличном португальском, приглушенном окнами и горячим гулом, но оба озираются, а потом показывают себе на грудь, типа: «Это ты мне?» Затем надвигающийся неожиданно бросается вперед, и оба исчезают за правой рамой окна. Папка Мэтти приплыл на пароходе из Лаута в Ленстер в 1989 году. Мэтти было три или четыре. Папка вкалывал в южных доках, крутил канаты, толстые, как телефонные кабели, в высокие бухты, и умер, когда Мэтти было семнадцать, после жалоб на панкреатит. Мэтти оторвался от хлеба, который макал в суп, и увидел, как за окном идут две худосочные девушки разных рас – одна ниггерша, – даже не глянув на говно, которое все обходили; а затем в паре секунд позади них – Бедного Тони Краузе, которого из-за брюк и шляпы Мэтти сперва даже не признал, пока не опустил взгляд и не поднял его опять: выглядел Бедный Тони Краузе премерзко: осунувшийся, с ввалившимися глазами, не просто больной – одной ногой в могиле, лицо зеленовато-белого цвета морской фауны глубочайшего дна, не столько живой, сколько немертвый, от бедного старого Бедного Тони остались только боа, красная кожаная куртка и узнаваемая манера, с которой он на ходу держал руку у ложбинки горла, про нее Эквус Риз всегда говорил, что она напоминает то, как спускаются по винтовым лестницам на какой-нибудь светский раут старлетки из черно-белой эры – Краузе не столько шагал, сколько бесконечное количество раз величественно входил в очередное пространство, с надменностью королевы, теперь вселяющей одновременно отвращение и уважение, учитывая чахлую наружность Краузе за окном «Гриля», глядящего сквозь или на двух тощих девушек, бредущих перед ним, следуя за ними с правой стороны окна. Папка начал трахать Мэтти в зад, когда Мэтти исполнилось десять. В гузно дрючить. Мэтти помнит все в деталях. Иногда ему попадались люди, которые во взрослом возрасте после неприятных случаев в детстве заблокировали все самое неприятное и забыли. Мэтти Пемулис не такой. Он помнит каждый сантиметр каждого раза. Отец за дверью комнатушки, где спали Мэтт и Микки, поздно ночью, кошачьим глазом полоска света из коридора в щели двери, которую приоткрывает папка, дверь на смазанных петлях открывалась с неумолимой неторопливостью встающей луны, тянулась по полу тень папки, а затем за ней проскальзывал он сам во всей плоти, пересекал залитый лунным светом пол в перештопанных носках, и несло от него, как Мэтти узнает позже, крепким пивом, но в том возрасте они с Микки, когда его чуяли, называли запах как-то еще. Мэтти лежал и притворялся, что спит; он не знал, зачем сегодня притворялся, будто не знает, что пришел отец; ему было страшно. Даже в первый раз. Микки всего пять. Каждый раз одно и то же. Папка пьян. Его слегка мотыляло на каждом шаге. Но брел украдкой. Как-то умудряясь не сломать шею на игрушечных грузовичках и машинках, разбросанных по полу, в первый раз оставленных случайно. Садился на край кровати, так что от веса менялся ее наклон. Разило табаком и чем-то еще, когда он пьян, его дыхание всегда громкое. На краю кровати. «Будил» Мэтти, тряс, пока не приходилось притвориться, что он проснулся. Спрашивал, как он, спит, да, уснул, что ль. Нежность, ласка, не очень похожие на настоящую чистокровную ирландскую отцовскую любовь, широту души человека без грин-карты, который ежедневно горбатится за кусок хлеба для семьи. Ласка, чем-то неощутимо непохожая и на это, и на другую широту души – пьяную, когда настроение непредсказуемо и никогда не знаешь, чего ждать в следующую минуту – поцелуй или подзатыльник, – нельзя объяснить, в чем или как, но просто непохоже. Но все же ласка. Нежность, ласка, низкое мягкое приторное горячее вонючее дыхание, мягкие извинения за какие-нибудь сегодняшние проявления дикости или дисциплины. Как теплая от подушки щека и подбородок ложились в ложбинку ладони, как огромный мизинец гладил ложбинку между подбородком и горлом. Мэтти сжимался: робеем, а, сына, страшно, да? Мэтти сжимался, даже когда знал: сжимающий страх – отчасти причина того, почему папка злился: а кого это мы боимся, а? Эт что это сына собсного папки боится? Будто папка, который день ото дня спину горбатит, какой-то. Что, раз папка сыну любит, он сразу и.? Будто Мэтти имеет право лежать с едой в животе, за которую вкалывал папка, под одеялом, за которое вкалывал папка, и считать его каким-то.? Что в гузно дрючить буду, чтоль, боишься. Думаешь, папка пришел поговорить с сыной, обнять на ночь, а у самого на уме токо дрючево? Будто сына – какая-то сорокадолларовая блядь из доков? Будто папка –. Вот кем ты меня считаешь. Вот, значит, кем ты меня считаешь. Мэтти вжимался в плоскую подушку, за которую вкалывал папка, пружины раскладной кровати пели от его страха; он дрожал. Ну что, тогда я те устрою ровно то, чего робеешь. Буду, кем считаешь. Мэтти быстро понял, что его страх как-то разжигает, папке только больше хочется. Он был не в силах не бояться. Он пытался, пытался, ругал себя, что трус, что заслужил, – что угодно, только не звал отца. Только много лет спустя он вдруг понял: папка дрючил бы его в гузно при любом раскладе. Что все было предрешено еще до первой щелки света у двери, и что бы Мэтти ни чувствовал и ни выдавал, не имело значения. Не блокировать – полезней, потом можно вдруг до чего-то дойти, со зрелой точки зрения; можно понять, что ни один сына на планете не мог заслуживать такое, никак. Став постарше, он просто лежал, когда папка его будил, и притворялся, что спит дальше, даже когда от встряски стучали зубы под блуждающей улыбкой, которая, решил Мэтти, всегда появляется на лице по-настоящему спящих людей. Чем сильнее тряс отец, тем крепче Мэтти зажмуривал глаза, сильнее улыбался и тем громче становился мультяшный храп, перемежаемый присвистом выдоха. Микки на своем топчане у окна всегда был нем как могила, на боку, спрятавшись лицом к стене. Между ними – никогда ни слова ни о чем больше, чем о шансах поцелуя/подзатыльника. Наконец папка хватал его за плечи и переворачивал на живот с возгласом отвращения и фрустрации. Мэтти думал, может, хватает одного запашка страха, чтобы это заслужить, пока (много позже) у него не появилась зрелая точка зрения. Он помнил овальный звук крышки, слетающей с банки петролатума, – этот особенный, как камень в омут, хлоп вазелиновой крышечки (без защиты от детей даже в эру крышек с защитой от детей), бормотание папки, когда он размазывал, ледяной гадкий холодный палец там, когда папка грубо мазал шоколадку, темную звезду Мэтти. Только зрелая точка зрения после многих лет и пережитого опыта позволяет Мэтти быть благодарным хоть за что-то – папка хотя бы пользовался смазкой. Загадку происхождения его явного знакомства с вазелином и ночным его применением не проясняет даже взрослая точка зрения, не помогает Мэтти дойти, даже сейчас, в двадцать три. Некоторые, услышав, скажем, про цирроз или острый панкреатит, представляют, как больной хватается за живот, будто застреленный актер из старых фильмов, и тихо испускает дух с сомкнутыми веками и умиротворенным лицом. Папка Мэтти умер, захлебываясь аспирированной кровью, настоящим фонтаном самой темной на свете крови, Мэтти, как после бурого душа, держал его за желтые запястья, а мамка металась по отделению в поисках реанимационной команды. Аспирированные частички были такие взвешенные, как почти распыленные, и висели в воздухе над койкой, пока он испускал дух с широко распахнутыми кошачье-желтыми глазами и лицом, перекошенным самой премерзкой окоченевшей ухмылкой боли, с непознаваемыми последними мыслями (если они вообще были). До сих пор первый тост Мэтти поднимал за это последнее воспоминание об отце, когда бы ни решал себя побаловать 278. 11 ноября Год Впитывающего Белья для Взрослых «Депенд» Первым делом после ужина Хэл заглядывает для порядка в комнату Штитта у вестибюля Админки, чтобы получить ЦУ по поводу того, что пошло наперекосяк в матче против Стайса. И, может, получить какуюнибудь наводку, зачем ему вообще пришлось играть на людях с Тьмой перед самым «Вотабургером». Т. е. что могла означать выставочная игра. Это все бесконечное напряжение среди эташников из-за того, как тебя видят тренеры, оценивают прогресс – падают твои акции или растут. Но в комнате один О. Делинт, углубленный в какую-то несоразмерно большую таблицу-характеристику, лежит без рубашки на голом полу, подложив руку под подбородок, с фломастером наготове, и говорит, что Штитт укатил куда-то на мотоцикле за сладостями, но присаживайся. Предположительно, не на пол. Так что Хэл подвергся нескольким минутам разбора полетов от Делинта, вкупе со статистикой из головы проректора. Спина у Делинта бледная и усеяна созвездиями красных ямок от старых прыщей, хотя его спина – ничто по сравнению со спиной Сбита или Шоу. В комнате плетеное кресло и деревянный стул. На полу рядом с Делинтом серо мерцает жидкокристаллический экран ноутбука. В комнате Штитта до боли в глазах светло и нет ни крупинки пыли, даже в самых дальних углах. Огоньки музыкального центра Штитта горят, но ничего не играет. Ни Хэл, ни Делинт не упоминают ни присутствовавшего на трибунах профайлера Орина, ни долгую и довольно подозрительную беседу этой крупной дамочки с Путринкур. В шапках огромной таблички на полу имена Стайса и Уэйна, но не Хэла. Хэл говорит, что не понимает, то ли допустил какую-то простейшую тактическую ошибку, то ли просто был не в ударе, то ли чего вообще. – Ты там просто не состоялся, пацан, – аттестует его Делинт. Затем приводит несколько регрессированных значений, чтобы подкрепить свои слова, про это несостояние. От его выбора слов у Хэла кровь стынет в жилах. После чего во время предположительно обязательного вечерного учебного часа и невзирая на три главы подготовки к госам, которые стоят в его же собственном графике подготовки, Хэл сидит один в Комнате отдыха 6, положив перед собой на диване больную ногу, рассеянно напрягает лодыжку, прижав второе колено к груди, сжимает мяч неигровой рукой, жует «Кадьяк» и сплевывает прямо в мусорку без пакета, с нейтральным выражением лица, смотрит развлекательные картриджи покойного отца. Любой бы, кто увидел его в этот вечер, сказал, что Хэл в депрессии. Он смотрит несколько картриджей подряд. Смотрит «Американский век через кирпич» и «Брачное соглашение между Раем и Адом», и потом начало «Пропал ценный купон», которое выводит из себя, потому что это целиком монолог какого-то мелкого очкастого сверстника Майлса Пенна и Хита Пирсона, такого же вездесущего в творчестве Самого, как Рит и Бэйн, но имя которого Хэл, хоть убей, вспомнить не может. Смотрит кусочки из «Смерти в Скарсдейле» и «Союза скрывающихся на публике в Линне», «Различных огоньков» и «Ликов боли». В Комнате отдыха под обоями теплоизоляция, она практически звуконепроницаема. Хэл смотрит половину «Медузы против Одалиски», но быстро выдергивает, когда зрители в зале начинают превращаться в камень. Хэл изводит себя, представляя, как смуглые типы с оскалами угрожают извести различных дорогих ему людей, если Хэл не вспомнит имя пацана из «Ценного купона», «Юриспруденции низкой температуры» и «Помаши бюрократу на прощание». На стеклянных полках КО6 два картриджа с интервью Самого на различных арт-форумах местного значения, которые Хэл смотреть не собирается. Легкое мигание света и незаметная смена давления в комнате – из-за того, что глубоко внизу в туннелях под Админкой раскочегаривают печи ЭТА. Хэл беспокойно ерзает на диване, сплевывая в мусорку. Почти неощутимый запах паленой пыли – тоже от печи. Вторичная поучительная короткометражка, которая Хэлу нравится и которую он прогоняет дважды – «Помаши бюрократу на прощание». Бюрократ из какого-то стерильного офисного комплекса с флуоресцентным освещением – фантастически эффективный работник днем, однако по утрам испытывает ужасные трудности с пробуждением и постоянно опаздывает на работу, что для бюрократии непорядочно, неприемлемо и вообще противоестественно, и мы видим, как этого бюрократа вызывают к руководителю в кабинку из рифленого стекла, и руководитель – в невероятно устаревшем костюме с лежащим поверх лацканов цвета ржавчины воротником рубашки – говорит бюрократу, что он замечательный работник и хороший человек, но его хронические неявки по утрам не лезут ни в какие ворота, и если это повторится, бюрократу придется искать другой офисный комплекс с флуоресцентным освещением. Неслучайно увольнение в бюрократии называется «прекращением деятельности» – с онтологическим оттенком, и бюрократ покидает кабинку руководителя должным образом потрясенным. Этой ночью они с женой обходят весь свой кондоминиум в стиле баухаус и собирают все будильники, какие у них только есть, каждый из которых – электронный, цифровой и точный до секунды, и набивают ими спальню, так что там стоит не меньше дюжины часов с цифровым сигналом на 06:15. Но в эту ночь происходит сбой питания, и все часы или сбиваются на час, или просто бесконечно мигают 00:00, и бюрократ на следующе утро все равно просыпает. Встает поздно, лежит и какое-то время таращится на мигающие 00:00. Вопит, хватается за голову, накидывает неглаженую одежду, шнурки завязывает в лифте, бреется в машине, пролетая на красный свет до самой станции электрички. Электричка в 08:16 в Сити подъезжает к нижнему перрону станции как раз тогда, когда машина мчащего во весь дух бюрократа визжит шинами на парковке станции, так что бюрократ видит крышу ждущего поезда через парковку. Это самый последний темпорально-доступный поезд: если бюрократ его пропустит, он опять опоздает, и прекратит деятельность. Он влетает на паркоместо для инвалидов и бросает машину как попало, перескакивает через турникет и бежит по лестнице на седьмую платформу как раз ко времени, с выпученными глазами и весь в мыле. Люди кричат и бросаются с дороги в стороны. Пока он несется сломя голову по длинной лестнице, не спускает глаз с открытых дверей электрички в 08:16, мысленно умоляя их подождать еще чуть-чуть. Наконец, в мороженом слоу-мо, бюрократ прыгает с седьмой снизу ступеньки и скачет в открытые двери электрички, и в полете врезается на полном ходу прямо в мальчишку с серьезным лицом, очками с толстыми линзами, галстуком-бабочкой и такими типичными ботанскими школьными шортиками, который семенил вдоль перрона с высокой башней коробок в аккуратной бандероли. Бдыщ, столкновение. И бюрократ, и мальчишка отшатываются от удара. Пакеты мальчишки разлетаются по всей платформе. Мальчишка восстанавливает равновесие и стоит огорошенный, с перекошенными очками и бабочкой 279. Бюрократ панически переводит взгляд с мальчишки на разбросанные пакеты, на мальчишку, на двери поезда, которые еще открыты. Электричка лязгает. Внутри она залита флуоресцентным светом и заполнена спешащими на работу онтологически защищенными бюрократами. Слышно, как жестяной и булькающий голос объявляет что-то об отправлении. Бюрократа, ошарашенного мальчишку и разбросанные пакеты окружает поток пассажиров. Однажды Огилви целый академчас читал лекцию о персонаже мальчишки как примере разницы между антагонистом и девтерагонистом в моральной драме; без конца называл актера в роли мальчишки по имени. Хэл пробует несколько раз треснуть себя ровно над правым глазом, чтобы выбить имя. Выпученные глаза бюрократа из фильма все бегают между открытыми дверями электрички и мальчишкой, который не сводит с него взгляда, почти изучает, – его глаза под очками большие и водянистые. Кто играл бюрократа, Хэл тоже не помнит, но бесит именно имя мальчишки. Бюрократ отклоняется, тянется к дверям электрички, словно его туда влечет на клеточном уровне. Но смотрит на мальчишку, подарки, мучается. Это очевидный внутренний конфликт – один из очень немногих в фильмах Самого. Глаза бюрократа вдруг возвращаются в нормальное положение в глазницах. Он отворачивается от флуоресцентных дверей, наклоняется к мальчику и спрашивает, все ли хорошо, и говорит, что все будет хорошо. Протирает очки мальчишки карманным платком, собирает его пакеты. Во время сбора над головой объявляют что-то финальное, и двери электрички с шипением смыкаются. Бюрократ аккуратно снова загружает мальчишку пакетами, подравнивает. Электричка трогается. Бюрократ без выражения смотрит, как трогается электричка. О чем он думает, каждый решает сам для себя. Он поправляет бабочку мальчишки, преклонив колено, как все взрослые, когда оказывают помощь детям, и говорит, что извиняется за столкновение и что все хорошо. Отворачивается, чтобы уйти. Перрон практически пустой. Теперь странный момент. Мальчишка выглядывает из-за пакетов и смотрит на мужчину, когда тот начинает уходить: – Мистер? – спрашивает мальчишка. – Вы Иисус? – Если бы, – отвечает через плечо экс-бюрократ, удаляясь, и мальчишка сдвигает пакеты, освобождает одну руку и машет на прощание в спину мужчине, пока камера – оказывается, установленная на последнем вагоне электрички в 08:16,– отъезжает от платформы и набирает скорость. «Помаши бюрократу на прощание» – бессменный любимчик Марио среди всех развлечений их покойного отца, возможно, из-за какой-то несовременной искренности. Хотя Марио он всегда доказывал, что это, по сути, сопли, втайне он нравится и Хэлу, картридж, как нравится и представлять себя на месте персонажа экс-бюрократа, который неторопливо едет домой, навстречу онтологической гибели. В качестве странного самобичевания Хэл также планирует обречь себя на ужасные «Зубастый юмор» и «Детские фотографии знаменитых диктаторов», а для контрольного выстрела – на один из посмертных хитов Самого, картридж под названием «Кровавая сестричка: Крутая монашка», тот всегда казался ему необоснованно кровавым и перегруженным, но Хэл не имеет ни малейшего представления, что фильм родился из краткого и неприятного опыта Джеймса О. Инканденцы в бостонских АА, в середине 90-х до э. с., где Сам продержался два с половиной месяца и в конце концов постепенно откололся, спугнутый упрощенческими задвигами про Бога и догматичной подоплекой. Без Боба Хоупа Хэл сплевывает куда выше нормы, а еще предпочитает держать мусорку поближе на случай, если его стошнит. Сегодня днем у него как отрезало кинестезию, играл практически по приборам: не чувствовал мяча на палке. Тошнота никоим образом не связана с просмотром картриджей отца. Весь последний год его рука была продолжением разума, а палка – продолжением руки, чувствительная к малейшим дуновениям. Каждый картридж – прилежно надписанная черная дискета; для удобства все они перечислены на планшете у стеклянного яйцевидного шкафа и помещены в слоты, только и ждут загрузки и цифровой расшифровки. 14 ноября Год Впитывающего Белья для Взрослых «Депенд» Б. Т. Краузе: Сев. Кембридж: это пресловутое коварное ощущение хорошего самочувствия после припадка. Это разбитое, легкомысленное ощущение, как будто повернулось колесо Фортуны после нейроэлектрического события. Бедный Тони Краузе очнулся в скорой помощи, без рептильей кожи и недержания и вроде бы здоровый как бык. Лежал и флиртовал со склонившимся над ним небритым санитаром – фонтанировал похабными каламбурами по поводу «признаков жизни» и «реакций», пока санитар не вызвал по рации приемный покой Кембриджской городской, чтобы отменить носилки. Манипулировал щуплыми ручонками в пародии на минимальное мамбо. Отмахнулся от предупреждения санитара, что ощущения хорошего самочувствия после припадка печально известны коварностью и скоротечностью. И потом еще малоизвестное преимущество статуса нуждающегося и обладания просроченным медполисом, который даже не на твое имя: в больницах тебе оказывают какое-то неожиданное уважение; в местах вроде Кембриджской городской больницы снимают шляпы перед твоим нежеланием оставаться; вдруг доверяются твоему субъективному диагнозу собственного состояния, которое после приступа, как тебе кажется, идет только на улучшение: снимают шляпы перед твоим донкихотским настроем: к сожалению, больница не бесплатная, зато страна – свободная: здесь уважают твои желания, делают комплименты твоему мамбо и отпускают с богом. Но кстати, хорошо, что не видишь, как при этом выглядишь. И какое прозорливое местоположение у Кембриджской городской больницы: всего восемь кварталов прогулочным шагом по Кембриджстрит и потом на юг по Проспект, на ментоловом осеннем воздухе, через площадь Инмана и до самого «Антитуа Интертейнмент» – наверное, последнему месту, где обновленного молодого человека с гендерной дисфорией на диагностической белой полосе после приступа, хотя и малость нетвердо стоящего на ногах, встретят хоть с какими-то теплом, фармакологическим кредитом, после происшествий с Во, библиотекой Копли и сердцем. Большой кирпичный пирог больницы позади Краузе – в сиреневых сумерках. Звонкий цокот его каблуков по тротуару, боа полуформально наброшено на плечи и сбегает по рукам, ладонь придерживает красный кожаный воротник у горла, голова держится высоко и сама по себе, твердый взгляд встречает с пресыщенным чувством собственного достоинства глаза прохожих. Достоинство человека, восставшего из пепла Отмены и теперь, на белой полосе, оптимистично глядящего в будущее, где ждут потенциально заботливые канадцы. Очаровательное и потенциально в не столь отдаленном будущем привлекательное существо с обновленным мировоззрением встречает глаза пешеходов на пл. Инмана, резко сворачивающих в сторону от остаточных запахов кабинки мужской уборной и рвоты из подземки – пепла, из которого его спасли и он снова восстал, здоровый как славный теленок. Над четырьмя шпилями церкви перекосилась корка луны. А возникающие звезды, как кажется после припадка, – йо-йо: Бедному Тони кажется, что он может их отбросить и снова привлечь по мановению руки. Вот как Бедный Тони Краузе, Сеструха Лола и Сьюзан Т. Крыса стали наемными симпатизантами того, что угрюмый Бертран Антитуа предложил называть «Front-Contre-ONANisme»: за пухлую пачку на шестерых Сеструха Лола, Сьюзан Т. Крыса, Б. Т. Краузе, Пилотка Бриджет, Эквус Риз и покойный Стокли («Темная Звезда») Макнейр надели идентичные красные кожаные куртки, огненно-рыжие парики и шпильки и торчали в лобби отеля «Шератон Коммандер» на Гарвардской площади с шестью мужиковатыми женщинами в таких же париках и куртках, когда во вращающиеся люцитовые двери «Коммандера» вошел андрогинный квебекский инсургент, которому его/ее красная кожаная куртка шла так, что Пилотка Бриджет от зеленой зависти впился ногтями в ладони, уверенно ворвался в заполненный бальный зал «Эполет» и плеснул вонючими полужидкими фиолетовыми отходами из миниатюрного сувенирного контейнера для перемещения мусора в лицо канадского министра внутрионанской торговли, тот выступал перед американской прессой с ростры в форме кленового листа. Затем участники отвлекающего маневра истерически носились по лобби, все двенадцать, а потом бросились во вращающиеся двери и врассыпную по дюжине разных векторов, пока из бального зала и лобби с людьми в белых костюмах, с наушниками и полуавтоматическими «Кобрей M-11» на хвосте ретировался андрогинный квебекский метатель отходов, чтобы охранники видели, как в разных направлениях уносятся идентичные двуполые фигуры на шпильках, и запутались, кого преследовать. Сьюзан Т. Крыса и Бедный Тони познакомились с братьями Антитуа – из которых только один мог или хотел говорить и которые руководили диверсионными аспектами операции в «Шератон Коммандер» и, очевидно, подчинялись другим квебекцам с более высоким IQ – Краузе и С. Т. К. познакомились с ними в таверне «У Райла» на площади Инмана, где каждую вторую среду проходил Вечер гендерной дисфории, куда стягивался миловидный и не специализирующийся на садо-мазо народ, и которую (таверну «У Райла») Бедный Тони только что прошел, сразу после «Мановар Гриля», теперь уже всего в квартале или около того от лавки со стеклом и безделушками – ширмы Антитуа, чувствуя себя уже не столько снова хворым, сколько сильно уставшим, всего после пяти с чем-то кварталов, – такая послелихорадочная слабость на клеточном уровне, с которой как будто можно продрыхнуть неделю, – и рассуждая про себя, стоит ли вырвать сумочки у двух молодых и непримечательных женщин в паре шагов перед ним: сумочки висят на опущенных плечах всего-то на смешных ремешках толщиной с бретельки вечерних платьев, сам дуэт межрасовый – это в метрополии Бостона диковинка и повод насторожиться, – черная девушка болтает с пулеметной скоростью, а белая не отвечает, своими вялым шарканьем и отсутствующим видом так и напрашиваясь на кражу, – да обе излучали какую-то рутинную виктимизацию, деморализованную апатию, которая, по мнению Тони, всегда гарантирует минимум протеста или погони, хотя у белой на ногах под тартановой юбкой внушительные кроссовки. Бедный Тони Краузе так увлекся логистикой и последствиями возможной кражи сумочек, поданных как на блюдечке с голубой каемочкой, – навестить Антитуа с ликвидными вкладами, с просьбой транзакции – совсем другое дело, чем просить о милосердии, скорее дружественный визит, чем презренные мольбы о сострадании в состоянии Отмены, – так увлекся, обходя впечатляющую кучу собачьего дерьма и минуя широкие окна «Мановара», что даже не заметил бывшего коллегу Бешеного Мэтти Пемулиса – верный источник сострадания, а тот смотрит, опускает взгляд и опять смотрит и не верит собственным глазам при виде того, во что превратился Бедный Тони в конце своего коридора. Джоффри Дэй подмечал, что у большинства жильцов-мужчин Эннет-Хауса есть особые когномены для своих гениталий. Напр., «Бруно», «Джейк», «Клык» (Минти), «Одноглазый монах», «Фрици», «Рассел, Мускул Любви». Он предполагает, что это классовый обычай: ни у него, ни у Юэлла, ни у Кена Эрдеди нет имен для своих Блоков. Как и Юэлл, Дэй заносит в свой дневник данные по компаративистике классов. Дуни Глинн назвал свой пенис «Бедный Ричард»; Чандлер Фосс признался, что его прозвище – «Бам-Бам». Ленц нарек собственный Блок «Страшным Кабаном». Дэй скорее умрет, чем признается, что скучает по Ленцу или его монологам о Кабане, довольно частым. Данный пенис, любопытно, был на два-три оттенка темнее остального Ленца, как иногда бывает с пенисами людей. Ленц потрясал им перед соседями всякий раз, когда нужно было подчеркнуть мысль. Он был короткий, толстый и тупорылый, и Ленц говорил о Кабане как о натуральном образце так называемого польского проклятья, а именно невыдающейся длины, но отрезвляющего диаметра: «Дно не пробьет, а вот бока порвет, братиша». Так он описывал «польское проклятье». Удивительное количество записей в Реабилитационном дневнике Дэя посвящено цитатам Р. Ленца. Благодаря выселению Ленца в трехместную спальню к Дэю перевели налогового поверенного Крошку Юэлла. Юэлл – единственный человек, способный поддерживать беседу, которую можно было не побояться назвать глубокой, и Дэй пришел в замешательство, когда после пары ночей обнаружил, что почти скучает по Ленцу, его одержимости временем, его болтовне, его манере стоять на руках у стены в одних трусах или потрясаниям Кабаном. И что касается жилицы Эннет-Хауса Кейт Гомперт и проблемы депрессии: Некоторые психиатрические пациенты – плюс определенный процент людей, которые в поисках хорошего самочувствия становятся настолько зависимы от препаратов, что, когда от препаратов приходится отказаться, переживают травму утраты, задевающую самые базовые системы души, – эти люди не понаслышке знают: у так называемой депрессии много видов. Один из них слабый, иногда называется ангедонией 280 или попросту меланхолией. Это некий духовный ступор, при котором человек теряет способность чувствовать удовольствие или привязанность к тому, что когда-то казалось важным. Заправский боулер уходит из лиги и сидит дома, тупо пялясь по вечерам в картриджи про кикбоксинг. Гурман забывает про еду. Сладострастник обнаруживает, что его возлюбленный Блок внезапно стал бесчувственным придатком, болтающимся без толку. Любящая жена и мать обнаруживает, что мысль о семье внезапно трогает не больше теоремы Евклида. Такой эмоциональный новокаин, эта депрессия, и хотя она не особенно болезненная, из-за ее омертвения теряешься и. ну, депрессуешь. Кейт Гомперт всегда представляла подобное состоянии ангедонии как радикальное абстрагирование от всего, выхолащивание вещей, некогда имевших эмоциональное содержание. Понятия, которыми бросаются и принимают за должное люди без депрессии, – счастье, жизнерадостность, вкус, любовь, – освежевываются до самых костей и редуцируются до абстрактных идей. У них, так сказать, есть денотация, но нет коннотации. Ангедоники еще могут говорить о счастье, смысле и проч., но они потеряли способность что-то в них чувствовать, понимать их, надеяться на них или верить, будто те существуют в какой-либо форме, кроме концептуальной. Все вокруг становится собственным очертанием. Предметы становятся схемами. Мир – картой мира. Ангедоники могут передвигаться, но не имеют привязки к местности. Т. е. ангедоники становятся, согласно жаргону бостонских АА, Неспособными к Идентификации. Стоит отметить, что стандартная точка зрения юных эташников на самоубийство доктора Дж. О. Инканденцы объясняет смерть через микроволновку как раз подобной ангедонией. Наверное, потому что ангедония часто ассоциируется с кризисами, которые переживают крайне целеустремленные люди, к определенному возрасту достигшие всего, о чем они мечтали, или даже больше. Кризис типа «какой-во-всем-этомсмысл» американцев среднего возраста. На самом деле вовсе не это на самом деле сгубило Инканденцу. На самом деле предположение, что он достиг всех целей и обнаружил, будто достижение не привнесло в бытие смысла или удовольствия, больше говорит о самих студентах ЭТА, чем об отце Орина и Хэла: все еще под большим впечатлением от делинтоподобных философий морковки перед носом тренеров из родных городов, чем от парадоксальной школы Штитта/Инканденцы/Лайла, юные спортсмены, которые не могут не измерять всю свою ценность положением в рейтинге, воспринимают идею, что по достижении целей попрежнему обнаруживаешь гложущее чувство никчемности, как такую психологическую буку, ей еще можно оправдать, почему по дороге на утренние тренировки они останавливаются понюхать цветы вдоль дорожек ЭТА. Идея, что достижение не дает автоматически внутренней ценности, для них, в их возрасте, все еще абстракция, примерно как перспектива собственной смерти – «Кай смертен» и т. д. В глубине души Граалем они по-прежнему представляют соревновательную морковку. Если они говорят об ангедонии, то скорее по традиции. Ну не забывайте, они все же по большей части дети. Только послушайте любые разговоры до-16 в душевой или в очереди в столовой: «Привет, ты как?» – «На этой неделе восьмой, вот как». Так и поклоняются морковке. За возможным исключением измученного Ламонта Чу, все они еще живут иллюзией, что второй четырнадцатилетний в континентальном рейтинге чувствует себя ровно вдвое ценней, чем 4-й по континенту. Иллюзия – не иллюзия, а живется так неплохо. Пусть даже недолго. Вполне возможно, что маленькие дети в ЭТА с низким рейтингом пропорционально счастливей детей с высоким рейтингом, ведь мы-то (в основном уже не дети) знаем: похоже, человека куда более заряжает хотеть что-либо. А может, это только инверсия все той же иллюзии. Хэл Инканденца, хоть он пока даже приблизительного представления не имеет, зачем его отец на самом деле засунул голову в специально подготовленную микроволновку в Год Шоколадного Батончика «Дав», в целом уверен, что не из-за стандартной американской ангедонии. Сам Хэл не переживал каких-либо полноценных эмоций уровня «буря во внутреннем мире» с самого детства; «жизнерадостность» и «ценность» для него не более чем некоторые параметры в отвлеченных уравнениях, он умеет ими манипулировать, умеет убедить всех – кроме себя, – что он правда там, внутри своей оболочки, и правда человек, – а на самом деле он еще более робот, чем Джон Уэйн. В чем ему среди прочего трудно с Маман – Аврил Инканденца уверена, будто знает его как человека изнутри и снаружи, причем с богатым внутренним миром, а на самом деле, как знает Хэл, внутри него и нет ничего. Его Маман Аврил слышит внутри него собственное эхо, вот и думает, что слышит его самого, отчего Хэл в последнее время чувствует то единственное, что действительно чувствует максимально: он одинок. Может быть любопытно, что популярное искусство США нового тысячелетия воспринимает ангедонию и внутреннюю пустоту как что-то крутое и модное. Может, это рудименты романтической глорификации Weltschmerz'а, что означает «мировая усталость» или «модный сплин». Может, дело в том, что над искусством здесь работают умудренные люди старшего поколения с мировой усталостью, а потребляют его уже люди молодые, которые не только потребляют, но и ищут подсказки, как быть крутым, модным, – и держите в уме: для детей и молодежи быть модным и крутым – то же самое, что быть любимым, принятым, своим и таким Неодиноким. Какое там социальное давление. Это же скорее социальный голод. Нет? Мы входим в духовный пубертатный период, когда вдруг осознаем, какой это великий трансцендентальный ужас – одиночество, исключенное заточение в самом себе. Стоило нам дорасти до этого возраста, как мы были готовы отдать или принять все, надеть любую маску, чтобы влиться, стать своими, не Одинокими, – мы, молодые. Искусство США – наш путеводитель по вливанию. Руководство для чайников. Нам показывают, как создавать маски сплина и черствой иронии с самого нежного возраста, когда лицо еще податливое, чтобы принять форму любой маски. А потом он так и остается – скучающий цинизм, что спасает нас от сопливых сантиментов и неумудренной наивности. На этом континенте сентиментальность равна наивности (по крайней мере, с Реконфигурации). Умудренным зрителям всегда нравился в «Американском веке через кирпич» Дж. О. Инканденцы неприкрытый тезис, что наивность – последний смертный грех в теологии Америки рубежа тысячелетий. А раз грех – такая штука, о которой можно говорить только фигурально, вполне естественно, что короткий мрачный картридж Самого был в основном о мифе, а именно том странно неотвязном американском мифе, что цинизм и наивность – вещи взаимоисключающие. Хэл, пусть и пустой внутри, но не тупой, про себя рассуждает: то, что считается крутой и циничной трансцендентальностью над сентиментальностью, – на самом деле какой-то страх быть человеком по-настоящему, ведь быть человеком по-настоящему (по крайней мере, как он это представляет) – это, наверное, неизбежно значит быть сентиментальным, и наивным, и склонным к соплям, и вообще жалким, быть в каком-то основном внутреннем плане инфантильным, быть каким-то странным на вид дитем, которое анакликтически ползает по карте мира с большими глазами на мокром месте и мягкотелой конституцией, огромным черепом, фонтаном соплей. Что среди прочего в Хэле, наверное, действительно американское – это как он презирает то, без чего на самом деле одинок: вот это отвратительное внутреннее «Я» с недержанием сантиментов и потребностей, что скулит и корчится под крутой пустой маской, ангедонией 281. Главный и знаменитый образ «Американского века через кирпич» – струна пианино, которая вибрирует – кажется, на высокой «ре» – вибрирует и издает очень нежное неприукрашенное, понятно, соло, а потом в кадре появляется большой палец – короткий, мокрый, бледный и при этом грязный пальчик, с неопрятной грязью под уголками ногтя, маленький и без морщин, очевидно, детский, – и когда он касается струны, нежный высокий звук тут же угасает. А за ним следует мучительная тишина. Чуть позже, после язвительной и дидактичной панорамной истории кирпича, мы снова встречаем струну, и пальца нет, и высокая нежная нота возвращается, исключительно чистая и соло – и все же теперь отчего-то, с усилением звука, какая-то как будто прогнившая изнутри, что-то в этой высокой «ре» приторное, перезрелое, потенциально гниющее, а звук все усиливается и усиливается, становится чище, громче и дисфоричней, пока после на удивление немногих секунд мы не оказываемся во власти чистейшего несмягченного звука, тоскуя и, может, даже уже всем сердцем желая, чтобы детский большой палец вернулся и прекратил его. Хэл еще мал и не знает: эта онемелая пустота – еще не худший вид депрессии. Что пустоглазая ангедония – всего лишь прилипала на брюхе настоящего хищника, великой белой акулы боли. В авторитетных кругах это состояние называют клинической депрессией, или инволюционной депрессией, или униполярной дисфорией. Вместо просто неспособности чувствовать, вместо омертвения души депрессия хищнического уровня, как всегда кажется Кейт Гомперт в течение Отмены тайной марихуаны, сама по себе – чувство. Оно известно под многими именами – тоска, отчаяние, мука, или см. меланхолию Бертона или психотическую депрессию более авторитетного Евтушенко, – но Кейт Гомперт, которая с ним живет, вернее, выживает, называет его просто Оно. Это уровень психической боли, совершенно несовместимый с человеческой жизнью в известном нам виде. Это ощущение, что радикальное и бескомпромиссное зло не просто одно из качеств, но самая суть сознательной жизни. Это ощущение отравления, пронизывающее «Я» на самых элементарных уровнях «Я». Это тошнота клеток и души. Это неонемелое понимание, что мир – роскошный, живой, непохожий на карту, – от начала до конца мучительный, злой и антагонистически настроенный к «Я», а вокруг депрессивного «Я» колышется, сгущается Оно, обволакивает своими черными складками и поглощает, так что достигается практически мистическое единство с окружающим миром, каждый компонент которого несет боль и вред «Я». Его эмоциональные характеристики – этого чувства, которое Гомперт называет Оно, – наверное, в основном неописуемы, разве что, например, в виде дилеммы, когда любые/все альтернативы, связанные с человечностью, – сидеть или стоять, трудиться или отдыхать, говорить или молчать, жить или умереть – не просто неприятны, а буквально ужасны. И еще одиночество, на уровне, который невозможно передать. Кейт Гомперт не смогла бы даже начать объяснять, что такое клиническая депрессия, даже другому человеку с клинической депрессией, ведь человек в таком состоянии в принципе не способен на эмпатию к другому живому существу. Ангедонная Неспособность к Идентификации – тоже важная составляющая этого Оно. Если человеку с физической болью трудно обратить внимание на что-то кроме, собственно, боли 282, человек в клинической депрессии не может даже представить другого человека или вещь отдельными от вселенской боли, которая пожирает его клетка за клеткой. Буквально все вокруг становится частью проблемы, а решения нет. Это ад на одного. От термина авторитетных кругов «психотическая депрессия» Кейт Гомперт особенно одиноко. А конкретно из-за слова «психотический». Вот представьте. Два человека кричат от боли. Одного пытают электрическим током. Второго нет. Кричащий, которого пытают электрическим током, не психопат: его крики обусловлены обстоятельствами и уместны. Тот же, кого не пытают, психопат, поскольку внешние наблюдатели, ставящие диагноз, не наблюдают электродов или измеримого тока. Один из самых неприятных моментов пребывания в палате с пациентами в психотической депрессии, будучи человеком в психотической депрессии, – понимание, что никто из них не настоящий психопат, что их крики обусловлены определенными обстоятельствами, чья важная фишка – недоступность внешнему наблюдателю. Отсюда и одиночество: это замкнутый круг: и бьет, и ощущается ток изнутри. Человек с так называемой психотической депрессией, который пытается покончить с собой, делает это не из «безнадежности» или любой абстрактной мысли, что дебет и кредит его жизни не сходятся. И уж конечно не потому, что смерть ему вдруг кажется привлекательной. Человек, чья невидимая агония достигает определенного невыносимого уровня, убивает себя по той же причине, почему в конце концов спрыгивают из окна горящей высотки. Не заблуждайся насчет тех, кто прыгает из горящих окон. Страх падения с большой высоты по-прежнему не меньше, чем для тебя или меня у того же самого окна, пока мы просто любуемся красивым видом; т. е. страх падений остается константой. А переменная здесь – другой страх, пожара: когда пламя подбирается близко, разбиться насмерть кажется наименее ужасным из двух страхов. Это не желание спрыгнуть; это страх перед пламенем. И все же никто внизу на тротуаре, кто задрал голову и кричит «Не надо!» и «Держись!», не понимает прыжка. До конца – нет. Нужно самому оказаться в ловушке и почувствовать пламя, чтобы по-настоящему осознать страх куда больший, чем перед падением. Но и, в общем, попросту абсурдна идея, что человека, пребывающего в Его хватке, удержит «контракт на предотвращение суицида», заключенный по настоянию какого-нибудь благожелательного «дома на полпути» для злоупотребляющих Веществами. Потому что такой контракт будет удерживать подобного человека только до того момента, пока не проявятся в полной мере психические обстоятельства, невидимые и неописуемые, которые, собственно, и обусловили контракт. А от того, что доброжелательные сотрудники «дома на полпути» не понимают захлестывающий страх, который вызывает Оно, жильцу в депрессии только еще более одиноко. Один из товарищей по психотически депрессивному несчастью, с которым Кейт Гомперт познакомилась в больнице Ньютон-Уэлсли в Ньютоне два года назад, был человеком пятидесяти лет. Инженер-строитель, который увлекался коллекционированием моделей поездов – вроде «Лайонел Трейнс Инк.» и т. д., – для которых он застроил всю комнату отдыха в своем подвале невероятно запутанными системами путей и стрелок. Жена приносила ему в закрытую палату фотографии поездов и хитросплетений опор и рельс, чтобы он не забывал. Мужчина говорил, что страдает от психотической депрессии уже семнадцать лет кряду, и у Кейт Гомперт не было причин ему не верить. Он был приземистым, смуглым человеком с редеющими волосами, а когда садился, то совершенно неподвижно держал руки на коленях. Двадцать лет назад он поскользнулся на лужице масла «3 в 1» для путей моделей поездов и ушибся головой о цементный пол в подвале в Уэлсли-Хиллс, а очнулся в приемном покое больницы уже с депрессией выше всяких человеческих сил, с тех пор так и жил. Он ни разу не пробовал покончить с собой, хотя и признавался, что жаждет беспамятства всем сердцем. Жена его была очень преданная и любящая. Каждый день посещала католическую службу. Была очень набожная. Мужчина с психотической депрессией тоже посещал службу ежедневно, если не лежал в больницах. Молился об облегчении. Он по-прежнему работал и занимался своим хобби. Регулярно ходил на работу, брал больничные, только когда невидимые мучения становились слишком сильными и он себе уже не доверял, или когда психиатры предлагали попробовать какое-нибудь новое революционное лекарство. Они уже перепробовали трициклики, ингибиторы МАО, инсулиновые комы, селективные ингибиторы обратного захвата серотонина 283, новые квадрациклики без побочных эффектов. Сканировали доли мозга и эмоциональные матрицы на повреждения и шрамы. Ничего не помогало. Даже мощная ЭСТ не принесла облегчения. Бывает. Некоторым случаям депрессии человек помочь не в силах. История этого мужчины вызывала у Кейт Гомперт нервный озноб. Представить, как он изо дня в день ходит на работу, службу, строит миниатюрные ж/д пути, чувствуя себя при этом хотя бы вполовину так же, как Кейт Гомперт в той палате, было попросту выше ее сил. Рацио-духовно она понимала, что мужчина и его жена, должно быть, обладают какой-то смелостью за пределами всех известных уровней смелости. Но в глубине своей протравленной души Кейт Гомперт чувствовала только парализующий ужас при мысли о том, как приземистый мужчина с мертвым взглядом медленно и аккуратно выкладывал игрушечные рельсы в тишине обшитой деревянными панелями комнаты отдыха, тишине абсолютной, не считая звуков смазки, сборки и укладки рельс, пока в его голове кишат отрава и черви, а каждая клеточка тела кричит в пламени, которое никто не может облегчить или даже почувствовать. Мужчину с перманентной психотической депрессией наконец перевели куда-то на Лонг-Айленд, чтобы подготовить к новому революционному виду психохирургии, когда, предположительно, залезают в голову и вырывают с корнем всю лимбическую систему – это та часть мозга, которая отвечает за настроения и чувства. Голубой мечтой мужчины была ангедония – полное психическое омертвление. Т. е. смерть при жизни. Радужная перспектива революционной психохирургии была той самой морковкой, что, думала Кейт, еще поддерживала жизнь в мужчине, потому он и дальше цеплялся за подоконник ногтями, уже наверняка черными и скорчившимися от пламени. Это – и еще жена: кажется, он искренне любил жену, как и она его. Каждый вечер он ложился в постель, обнимал ее, плакал, чтобы все скорее закончилось, пока она молилась или делала эту свою набожную штуку с четками. Пара записала адрес матери Кейт Гомперт и последние два года присылала Кейт открытки на Рождество, от м-ра и м-с Эрнест Фистер из Уэлсли-Хиллс, Массачусетс, сообщая, что они молятся о ней и желают ей всевозможного счастья. Кейт Гомперт так и не знала, выдернули уже мистеру Эрнесту Фистеру лимбическую систему или нет. Достиг ли он ангедонии. На рождественских открытках были душераздирающие маленькие акварельные локомотивы. Она и вспоминала-то о паре с трудом, даже в лучшие времена, а уж данный момент таким никак не назовешь. 14 ноября Год Впитывающего Белья для Взрослых «Депенд» Первый день мисс Рут ван Клив после обязательного для новеньких жильцов трехдневного Домашнего ареста. Теперь можно ходить на собрания вне Энфилда в сопровождении старших жильцов, которых сотрудники считают достойными доверия. Рут ван Клив идет на шпильках с Кейт Гомперт в психотической депрессии по Проспект сразу к югу от площади Инмана, Кембридж, где-то чуть за 22:00, и трещит без умолку. Для Кейт Гомперт все мучительней находиться рядом с Рут ван Клив. Рут ван Клив родом из Брейнтри на Южном побережье, весит гораздо ниже нормы, с помадой латунного цвета на губах и с распушенными в моде на большие прически давно минувших дней сухими волосами. Ее насекомоподобное лицо с длинной челюстью и ввалившимися глазами типично для зависимых от Льда 284. Ее волосы – сухое спутанное облако, из-под которого виднеются крошечные глазки, скулы и торчащий клюв. Джоэль в. Д. говорила, что у Рут ван Клив волосы словно отрастили голову, а не наоборот. Волосы Кейт Гомперт подрублены коротко и хотя бы узнаваемого цвета. Кейт Гомперт не спала четыре ночи, и ее сгорбленная шаркающая походка по тротуару Проспект похожа на ленивый дрейф неторопливой яхты. В правое ухо без умолку талдычит Рут ван Клив. Сейчас суббота, около 22:00, и с заикающимся жужжаньем отключаются и снова включаются натриевые фонари – где-то в них отходит контакт. Пешеходное движение плотное, а края тротуара облепили нежить и синяки, обитающие на улицах вокруг площади Инмана, и если Кейт Г. смотрит в отражение пешеходов в затемненных витринах магазинов, они кажутся (пешеходы и нежить-чистильщики) всего лишь головами, которые отдельно плывут в каждой витрине словно сами по себе. Отдельные от тел летающие головы. В дверях магазинов сидят в колясках инвалиды с креативными приспособлениями вместо недостающих конечностей и с написанными от руки просьбами помочь им материально. Начинает проясняться устный нарратив. Мисс Рут в. К. отправили в Эннет-Хаус ДСС и суд по семейным делам, когда ее новорожденного младенца обнаружили в переулке в Брейнтри, запеленатого в рекламные циркуляры «Уолмарта», срок осенних скидочных купонов в которых истек 01.11, в воскресенье. Рут ван Клив недальновидно оставила на запястье брошенного ребенка больничный браслет с датой рождения, именем и номером медполиса. Ребенок, оказывается, теперь в больничном инкубаторе на Южном побережье, подключен к машинам и слезает с Клонидина 285, который ему прописали из-за врожденной наркозависимости от веществ, о которых Кейт Гомперт имеет весьма расплывчатое представление 286. Отец ребенка Рут ван Клив, сообщает она, под защитой и заботой коррекционного органа округа Норфолк, ожидает приговора за то, что Рут ван Клив неоднократно называет «управлением фармацевтической компанией без лицензии». Самое примечательное для Кейт Гомперт то, что она как будто способна двигаться вперед без всякого сознательного напряжения движенческой воли. Она ставит левую ногу перед правой, а потом правую перед левой, и движется вперед, вся целиком, хотя не способна сосредоточиться ни на чем, кроме сперва одной ноги, потом другой. В темных витринах парят головы. Некоторые латиноамериканцы в округе, когда они проходят мимо, как бы заценивают их в сексуальном плане – даже несмотря на то, что Рут ван Клив костлявая хабалка с сухими волосами, ее поведение, платье и большая прическа транслируют, что она вся – сексуальность и секс. В выборе для реабилитации АН по сравнению с АА есть два недостатка – доступность и местоположение собраний. Иными словами, собраний АН меньше. Если в субботу вечером встать на крыше Эннет-Хауса в Энфилде, то непросто найти, куда плюнуть, не задев при этом какоенибудь помещение АА. Тогда как ближайшее субботнее вечернее собрание АН – сев. – кембриджская «Чистая и Ясная Группа», печально известная сварами и швырянием стульями, и Собрание для новичков там идет с 20:00 до 21:00, а обычное – с 21:00 до 22:00, нарочно так поздно, чтобы обломать многих наркоманов, которым каждую субботу вечером опять неймется: суббота – особая мифическая ночь отрыва даже для тех, кто в принципе давно разучился делать что угодно, кроме как отрываться 24/7/365. Но прогулка от площади Инмана обратно в Эннет-Хаус получается жуткая – шкандыбать по Проспект до Центральной пл., там на красную ветку до самой остановки «Парк-стрит», а потом целую вечность на поезде «Б» по зеленой ветке на запад вдоль Содружки, – а уже 22:15, т. е. Кейт Гомперт осталось 75 минут, чтобы дотащить себя и эту отвратительную, порождающую отчаяние, развратную и не затыкающуюся новенькую до Отбоя. Кейт Гомперт впервые слышит такую не нуждающуюся в слушателе трескотню с тех пор, как Рэнди Ленцу предложили употреблять Вещества и жестоко обращаться с животными гденибудь в другом месте, и он ушел, а это было уже кто знает сколько дней или недель назад. Пара двигается от конуса к конусу припадочного света мигающих уличных фонарей. Кейт Гомперт с трудом подавляет дрожь, когда Рут ван Клив спрашивает, знает ли она, где поблизости можно по дешевке купить зубную щетку. Духовная энергия и внимание Кейт Гомперт целиком сосредоточены сперва на левой ноге, потом на правой. Одна из голов, которую она не замечает и которая плывет в витринах позади ее собственной неузнаваемой головы и пушистого облака волос Рут ван Клив, – исхудавшая голова Бедного Тони Краузе с запавшими глазами, что следует за ними по пятам и пошагово повторяет их слегка зигзагообразную траекторию, прицеливаясь на сумочки, где, воображает он, найдется что-то поинтересней мелочи на проезд и брелоков новичков АН. Испаритель пыхтит, шипит и как будто доводит окна комнаты до слез, пока Джим Трельч вставляет картридж с про-рестлингом в маленький ТП, накидывает самую безвкусную спортивную куртку и зачесывает волосы мокрой расческой назад до парикообразного вида, и откидывается на кровати, окруженный бутыльками с Селданом и двуслойными салфетками для лица, готовый комментировать бой. Его соседи уже давно поняли, к чему все идет, и свалили. Стоя на цыпочках в изгибающемся коридоре общежития Б, с помощью рукоятки перевернутой теннисной ракетки, чехол которой можно рассеянно расстегивать и застегивать, пока он шерудит рукояткой, Майкл Пемулис мягко приподнимает одну из панелей потолка и поворачивает углами на алюминиевые балки, панель, меняя ее форму с квадратной на ромбовидную, осторожно, чтобы не упала. Лайл, скрестив ноги, завис в паре миллиметров над крышкой диспенсера полотенец в темной качалке – глаза закатились, губы едва двигаются и не издают ни звука. Тренер Штитт и Марио гонят вниз по холму на Зап. Содружества на старом BMW Штитта, направляясь в «Сладости низких температур Евангелины» в «Ньютон-центре», прямо у подножия холма, который в народе зовут Холмом разбитых сердец, Штитт – с напряженным лицом и выгнувшись вперед, как лыжник, его белый шарф хлещет на ветру и по лицу Марио в коляске, потому что Марио в полете тоже выгнулся далеко вперед, готовясь взвизгнуть от восторга, когда они соскочат с холма. Миссис Аврил Инканденца, как будто одновременно с тремя или четырьмя сигаретами во рту, узнает у Справочной телефон и и-мейл делового адреса журналистки на б-ре Выжженной Воронки в Восточном Тусоне, Аризона, затем начинает набирать, тыкая в кнопки консоли кончиком синего фломастера. – АИ-И-И! – кричит человек, бросаясь на монашку с электроинструментом наперевес. Крутая на вид монашка вопит «АИ-И-И!» в ответ и мастерски бьет его с ноги, вокруг сложным узором взметается подол рясы. Комбатанты осторожно кружат друг напротив друга на заброшенном складе, рычат. Апостольник монашки сбит на бок и перепачкан; на обратной стороне ладони, режуще выставленной в стойке боевых искусств, видна поблекшая татуировка – какая-то хищная птица с острыми когтями. Так начинается картридж, в жестоком medias res [180], затем застывает во время удара ногой в полете монашки, и на кадр накладывается название – «Кровавая Сестричка: Крутая монашка», – и проливает ярко-кровавый свет на титры, которые бегут справа-налево в нижней части экрана. К Хэлу в КО6 без приглашения вошли и присоединились Бриджет Бун и Фрэнсис Л. Анвин, и свернулись у подлокотников второго дивана в комнате, соприкасаясь пятками, Бун – отправляя в рот ложки неразрешенного мороженого йогурта из цилиндрической упаковки. Хэл выкрутил диммер потемнее, и титры и название фильма подсвечивают их лица алым. Бриджет Бун призывно протягивает стаканчик с угощением в сторону Хэла, и, отказываясь, Хэл указывает на бугорок «Кадьяка» за щекой и изображает, как нагибается сплюнуть. Кажется, он очень внимательно изучает бегущие титры. – Ну и что это такое? – спрашивает Фрэн Анвин. Хэл очень медленно поворачивается к ней, затем еще медленней поднимает правую руку с теннисным мячом и показывает на экран, где 50-пунктное название все еще истекает алым поверх титров и застывшего кадра. Бриджет Бун смеряет его взглядом. – Какая конкретно вожжа попала тебе под хвост? – Я изолируюсь. Я пришел сюда побыть наедине с собой. Она – что очень бесит Хэла – ест, сперва выкапывая шоколадный йогурт ложкой, а потом переворачивая ложку йогуртом вниз, чтобы та всегда попадала в рот вверх дном и язык входил в контакт со сладостью немедленно, без посредства холодной ложки, и отчего-то это всегда действует Хэлу на нервы. – Ну и закрыл бы дверь.