Бесконечная шутка
Часть 81 из 123 Информация о книге
– Я ставлю вас в известность о синтетических жаропонижающих анальгетиках, которые не выше Списка III 354 зависимости, – Гейтли представляет, как врач улыбается добела, опираясь на пастуший посох. У парня странная обрывистая напевная речь, как у тощих мужиков в набедренных повязках в горах в кино. Гейтли накладывает поверх глянцевого лица большой череп со скрещенными костями, мысленно. Он поднимает дрожащую «А» размером со страницу и грозит ею врачу, потом опускает блокнот и снова поднимает, чтобы было понятно, думая, что Грозный Фрэнсис заступится и вправит мозги этому рекламщику Болезни раз и навсегда, чтобы Гейтли не приходилось сталкиваться с этим пакистанским соблазном тогда, когда рядом, может, не будет никакой поддержки. Список III, ну конечно. Гребаный Талвин вон тоже из Списка III. – Ораморф-SR, например. Очень безопасно, очень много облегчения. Облегчение быстро. Это просто сульфат морфина с красивым торговым названьицем, знает Гейтли. Этот чурка не въезжает, с кем разговаривает, и о чем. – Теперь я должен сказать речь, что персонально я бы делал на вашем месте выбор на пользу гидрохлорида гидроморфона капельно, в этом случае, Господи, это ж Дилаудид. Синева. Гора Рока Факельмана. И резкое угасание Кайта. Смерть с музыкой. Синий Байю. Убийца Джина Факельмана, в общем и целом. А также Гейтли представляет старого доброго Нуча, высокого тощего Винни Нуччи, с пляжа в Салеме, который предпочитал Дилаудид и больше года прожил, не снимая ремня с руки, даже в потолочные окна Osco [216] лазил на веревке с затянутым ремнем и рукой наготове, Нуччи, который не ел и все тощал и тощал, пока от него не остались только две скулы на безмолвной высоте, даже белки глаз посинели, как синий Байю; и стертая карта Факельмана после безумного развода Соркина и двух диких ночей на Дилаудиде, когда Соркин… – хотя я скажу «да», это по правде препарат Списка II, и я желаю уважать все желания и беспокойства, – полунапевает врач, склонившись в талии над самыми перилами Гейтли, внимательно осматривая повязку на плече, но как будто не расположенный ее трогать, заложив руки за спину. Его задница более-менее прямо перед лицом Грозного Фрэнсиса, который так и сидит себе. Врач словно бы и не замечает трезвого вот уже 34 года Грозного Фрэнсиса. И Фрэнсис слова поперек не скажет. Гейтли вдруг приходит в голову, что «эзотерический» – еще одно слово-призрак, которым ему не по рангу бросаться, мысленно. – Ибо я мусульман, и тоже воздерживаюсь, по религиозному запрету, от приема любых вызывающих зависимость соединений, – говорит врач. – Все же если бы я страдал от травмы, или стоматолог моих зубов предложил исполнить болезненную процедуру, я как мусульман подчинюсь императиву боли и приму облегчение, зная, что Господь ни одной известной человеку религии не желает, чтобы дети Его ненужно страдали. Гейтли нарисовал на следующей странице две кривые А поменьше и выразительно тычет в страницу ручкой. Он надеется, что если врач и не заткнется, то хотя бы подвинется и Гейтли сможет кинуть Грозному Фрэнсису беспомощный взгляд «Пожалуйста-Скажи-Что-Нибудь». Наркотическая зависимость не имеет никакого отношения к известным Богам. Склонившийся над Гейтли врач покачивает головой, его лицо то ближе, то дальше. – Мы явно наблюдаем травму степени II в этой палате. Позвольте мне объяснить, что дискомфорт настоящего момента будет только усиливаться, буде начнется реанимация синовиальных нервов. Законы травмы диктуют, что боль усиливается по мере наступления восстановления организма. Я не только лишь мусульман, сэр, я также профессионал своей работы. Битартрат гидрокодона 355 – Список III. Тартрат леворфанола 356 – Список III. Гидрохлорид оксиморфона 357 – признаю, да, Список II, но более чем показанный в такой степени ненужного страдания. Гейтли слышит, как за спиной у врача снова сморкается Грозный Фрэнсис. Рот Гейтли наполняется слюной при воспоминании о приторном антисептическом привкусе гидрохлорида, который поднимается к языку после укола Демерола, привкусе, который Кайт, грабительницылесбиянки и даже Эквус («Воткну что угодно в любую часть тела») Риз терпеть не могли, зато бедный старый Нуч, Джин Факельман и Гейтли просто обожали, полюбили как теплые материнские объятья. Глаза Гейтли скачут, язык торчит из уголка блестящего рта, пока он в общих чертах рисует шприц, руку и ремень, а потом поверх этого кривоватого натюрморта пытается пририсовать череп и кости, но череп получается больше похож на самый обычный смайлик. Он все равно показывает его иностранцу. Декстральная боль такая сильная, что его вот-вот вырвет, несмотря на трубку в горле. Врач изучает дрожащий рисунок, кивая с тем же видом, с каким Гейтли кивал неподдающемуся пониманию кубинскому языку Альфонсо Парьяса-Карбо. – Соединение оксикодон-налаксона 358, у него короткий период полураспада, но при этом класс опасности всего лишь Списка III, – нет, невозможно, чтобы этот парень специально говорил таким льстивым голосом; это не человек, это Болезнь Гейтли. Паук. Гейтли представляет, как его мозг пытается вырваться из шелкового кокона. Он все вызывает в памяти ту историю про отходняк, которую Грозный Фрэнсис рассказывает на Служении, как ему дали Либриум 359, чтобы облегчить дискомфорт от Отмены, а Фрэнсис просто бросил Либриум через левое плечо, на удачу, и с тех пор удача ему всегда сопутствовала в превеликих количествах. – Подобно аналогичным образом проверенный временем лактат пентазоцина, который я могу предложить вместе с уверенностью мусульмана и профессионала по травмам лично вам, в этой палате, у вашей койки. Лактат пентазоцина – это Талвин, надежный товарищ Гейтли № 2 в те времена, когда он еще был Там, который 120 миллиграммов натощак – и как плаваешь в масле точной температуры тела, прям как Перкоцет 360, только без раздражающего зуда за глазами, который всегда обламывал ему кайф от Перкоцета. – Сложите свой отважный страх зависимости и позвольте нам делать свою профессию, молодой сэр, – подытоживает пакистанец, стоя прямо у койки, слева, скрывая профессиональным халатом Г. Ф., с руками за спиной, с тусклым блеском металлического уголка медкарты Гейтли между ног, с безупречной осанкой, бодрой улыбкой, белками глаз такими же безбожно белыми, как зубы. От воспоминания о Талвине у Гейтли исходят слюной такие части, о которых он и не знал, что они могут исходить слюной. Он знает, что будет дальше, Гейтли. И если пакистанец продолжит и снова предложит Демерол, Гейтли не будет сопротивляться. И пусть хоть одна сука что-нибудь ляпнет. С чего он должен сопротивляться? У него самая настоящая декстральная синовиальная травма какой-то там степени. Ранение из профессионально модифицированной Штуки 44-го калибра. Он после травмы, терпит чудовищную боль, и все слышали этого парня: будет только хуже, боль-то. Вот вам профи по травмам в белом халате, заверяет в оправданности ебаной дозы. Гэхани все слышал; да чего ебучие белофлаговцы от него вообще хотят? Это же совсем не то же самое, что тайком сбежать в блок № 7 со шприцом и пузырьком Визина. Это нужная мера, на краткий срок – возможно, это даже вмешательство сострадающего и неосуждающего Бога. Рецептурная капелька Демерола – да наверное, от силы два, три дня демероловой капельницы, может, даже один, если капельницу подключают к резиновой груше, чтобы он сам нажимал и впрыскивал Демерол только По Необходимости. Может, это как раз Болезнь заставляет бояться, что медицински необходимая капля снова запустит старые триггеры, загонит его обратно в клетку. Гейтли представляет, как пытается замкнуть магнитно-контактную противовзломную сигнализацию с крюком вместо руки. Но, уж конечно, если бы Грозный Фрэнсис считал медицински показанную кратковременную каплю подозрительной, хоть чуть, старый хитрожопый засранец что-нибудь да сказал бы, делал бы свою гребаную работу как Крокодил и как наставник, а не рассиживался, играясь с собственной далеко не инвазивной трубкой в ноздре. – Слушай, друг ситный, пойду я, что ли, ты тут разберись, а я попозжей загляну, – доносится голос Фрэнсиса, сдержанный и нейтральный, ничего не обозначающий, и затем шорох ножек стула и система оханья, которая всегда сопровождает подъем Г. Ф. со стула. Его белый ежик медленной луной поднимается над плечом пакистанца, единственная реакция которого на Фрэнсиса – чуть склонить подбородок к плечу, словно скрипач, впервые обратившись к наставнику Гейтли: – Тогда, возможно, вы будете любезны, любезный мистер Гейтлистарший, пожалуйста, помочь нам помочь вашему мятущемуся и храброму мальчику, но мальчику, рыцарский настрой которого, мне кажется, недооценивает уровень будущего дискомфорта, который совсем прискорбно необязателен, если он позволит нам помочь ему, сэр, – напевает пакистанец через плечо Грозному Фрэнсису, словно они единственные взрослые в палате. Он решил, что Грозный Фрэнсис – органический папа Гейтли. Гейтли знает, что Крокодил не любит поправлять, если кто-то ошибся. Он на полпути к двери, шагает, как обычно, с нервирующей медлительностью, словно по льду, весь перекошенный и хромая как будто сразу на обе ноги, и со спины – душераздирающе без задницы в своих вечных мешковатых засаленных стариковских вельветовых брюках, с красной шеей, изборожденной сзади сложным узором морщин, поднимая на ходу руку в знак того, что он слышал, но ему неинтересно: – Это не мое дело. Малой волен сам решить, что ему нужно. Это ему больно, а не мне. И только ему решать, – у открытой двери он то ли замирает, то ли идет еще медленней, оглядывается на Гейтли, но не смотрит в его широко открытые глаза. – Не вешай нос, малой, ёк-макарёк, и я попозжей приведу еще засранцев в гости. Еще он бормочет: «Пока решаешь, не забывай Попросить хоть чуток Помощи». Это доносится уже из белого коридора, когда глянцевая голова пакистанца возвращается к Гейтли с натянутой нетерпеливой улыбочкой, и Гейтли уже слышит, как он вдыхает, чтобы сказать, что, само по себе разумеется, при травмах степени II такого уровня опасности предпочтительно показание лечения препаратами Списка II, которые вызывающие зависимость, но непревзойденные эффективностью, под строгим контролем употребления в дозировке одной 50-мг таблетки в капельнице с физраствором в течение 3–4 час. Гейтли обдирает костяшки здоровой левой руки о прутья кроватных перил, дотягивается до промежности под халатом врача, хватает за яйца и рвет вниз. Пакистанский фармаколог визжит как женщина. Это не столько из-за ярости или желания сделать больно, сколько из-за неимения других идей, как запретить сволочи предложить Гейтли то, от чего в настоящий момент он бессилен отказаться. Внезапное усилие накрывает Гейтли сине-зеленой пеленой боли, от которой у него закатываются глаза, пока он сжимает яйца, все-таки стараясь не раздавить. Пакистанец делает глубокий книксен и подается вперед, съеживается вокруг руки Гейтли, обнажая все 112 зубов, и визжит все выше и выше, пока не берет самую высокую рваную ноту, как толстая оперная дива в шлеме викинга, такую оглушительную, что вибрируют перила койки и оконные стекла и Дон Гейтли резко просыпается, с левой рукой между прутьями, вывернутой из-за попытки вскочить, так что из-за боли он берет почти такую же высокую ноту, как врач-иностранец во сне. Небо за окном было роскошное, цвета Дилаудида; палату нешуточно заливал утренний свет; на окне ни снежинки. Потолок слегка пульсировал, но не дышал. Единственный стул для посетителей стоял у стены. Он опустил взгляд. Или он сбросил стенографический блокнот и ручку с постели во сне, или они тоже приснились. Соседняя койка все еще была пуста и аккуратно заправлена. До него вдруг дошло, откуда взялось название «больничные уголки». Но перила, которые опустила Джоэль ван Д., чтобы сесть на край койки в трениках этого поганца Эрдеди, так и были опущены, а с другой стороны – подняты. Значит, хоть что-то было реально, она действительно приходила, показывала фотографии. Гейтли осторожно вынул ободранную руку из перил и ощупал рот, чтобы убедиться, что у него действительно здоровая инвазивная трубка, – трубка на месте. Он смог закатить глаза и увидел, что его кардиомонитор беззвучно сходит с ума. Он весь истекал потом, и впервые за все время в отделении травматологии он почувствовал, что ему хочется посрать, и при этом понятия не имел, какие тут порядки, чтобы посрать, но подозревал, что не самые привлекательные. Секунда. Секунда. Он пытался Терпеть. Не бывает отдельной секунды, которую нельзя выдержать. Интерком издавал тройной звон. До него действительно доносились звуки ТП из соседних палат, и катящейся по коридору металлической тележки, и металлический запах еды для удобоваримых пациентов. Тень шляпы в коридоре он больше не видел, но, может, это из-за солнца. Сон был обязан четкостью или жару, или Болезни, но в любом случае серьезно его шуганул. Он слышал напевный голос, который сулил усиление дискомфорта. Плечо билось, как большое сердце, и боль была тошнотней обычного. Отдельных невыносимых секунд не бывает. В голове взбаламутились воспоминания о старом добром Демероле, призывая ими Тешиться. В бостонских АА учат жить с мимолетной тягой, внезапными мыслями о Веществе; говорят, что внезапная тяга к Веществу в разуме истинного наркомана неизбежно всплывает на поверхность, как пузыри в ванной карапуза. Это пожизненная Болезнь: мысли удержать невозможно. Но главное, чему учат АА, – Отпускать их, мысли. Впускать, когда им вздумается, но не Тешить. Главное – не приглашать мысль или воспоминание о Веществе, не предлагать выпить и устроиться в твоем любимом кресле, не болтать о старых добрых временах. Главным в Демероле был не просто утробно-теплый кайф серьезного наркотика. Скорее, как сказать-то, эстетика кайфа. Гейтли всегда считал Демерол с Талвинчиком вдогон очень гладким и грамотным кайфом. Кайфом каким-то аппетитно симметричным: разум легко дрейфует в самом центре мозга, который дрейфует в теплом черепе, который, в свою очередь, лежит идеально ровно на подушке нежного воздуха на небольшом бесшеем расстоянии от плеч, а внутри царит только убаюкивающий гул. Грудь поднимается и опускается сама по себе, где-то далеко. Легкий скрип крови в голове – как матрасные пружины в дружелюбной дали. Само солнце, кажется, улыбается. А если закемаришь – спишь как восковая фигура, и просыпаешься ровно в той же позе, в которой уснул. А всяческая боль становится только теорией, новостным сюжетом из далеких холодных широт куда ниже теплого воздуха, в котором ты гудишь, и если что-то и чувствуешь, то в основном благодарность за абстрагирующую дистанцию от всего, что находится вне расходящихся от тебя концентрических кругов и любви к тому, что происходит. Гейтли пользуется тем, что его взгляд уже устремлен в потолок, чтобы серьезно Просить о Помощи со своей одержимостью. Он изо всех сил старается думать о чем угодно, кроме веществ. Походы вместе со старым добрым Гэри Карти в предрассветную вонь отлива Беверли за ловушками для омаров. Военный полицейский и мухи. Спящая с открытым ртом мать на ситцевом диване. Чистка самого мерзкого угла в Шаттакской ночлежке. Волна на вуали Джоэль. Прутья клетей ловушек крестнакрест, стебельки глаз омаров, всегда торчащие наружу из квадратов, глядя на открытое море. Или наклейки на бампер на старом «Форде» полицейского – ПО-О-ОКА-А-А! и НЕ ПРИСТРАИВАЙСЯ СЗАДИ, А ТО БРОШУ КОЗЯВКУ НА ЛОБОВУХУ! и ГЕРОИ ВОЙНЬ1;(Зд£ытЫ) и У МЕНЯ ТАК ДАВНО НЕ БЫЛО СЕКСА, ЧТО Я ЗАБЫЛ, КОГО НАДО СВЯЗЫВАТЬ В ПРОЦЕССЕ!. Рыба спрашивает, что еще за вода. Остроносая круглощекая медсестра с мертвым взглядом и странным вроде как немецким акцентом, которая толкала Гейтли маленькие бутыльки-пробники сиропа Демерола от «Санофи-Уинтроп», 80 мг/бутылек, с гнусным банановым ароматизатором, а потом равнодушно лежала на спине с тем же мертвым взглядом, пока Гейтли, задыхаясь, иксил ее в душной квартире в Ипсвиче, залитой из-за странных коричневых штор цветом слабого чая. То ли Эгед, то ли Эгетт, в конце концов она начала говорить Гейтли, что не может кончить, если не прижигать ее сигаретами, что ознаменовало первую серьезную попытку Гейтли бросить курить. Теперь в палату вваливается черная медсестра Св. Е. с комплекцией внешнего полузащитника, проверяет капельницу, что-то пишет в его медкарте, нацеливает на него артиллерию грудей и спрашивает, как он себя чувствует, и зовет его «Малыш», что из уст огромных черных медсестер вполне нормально. Гейтли показывает на низ живота, в область толстой кишки, и пытается изобразить взрыв всего одной рукой, хотя бы не ощущая всего того стыда, какой бы чувствовал при белой сестре человеческих размеров. Демерол Гейтли открыл в двадцать три, когда интраокулярный зуд наконец вынудил отказаться от Перкоцета и исследовать новые перспективы. Демерол дороже за миллиграмм, чем большинство синтетических наркотиков, но зато его проще достать, т. к. он – основное средство от умопомрачительной постоперационной боли. Гейтли, хоть убей, не помнит, с кем или хотя бы где в Салеме приобщился к тому, что пацаны на Северном побережье называли Галькой и Бам-бамами, 50и 100-мг таблетками Демерола, очень маленькими и маленькими соответственно, мелового цвета шероховатыми дисками со значком |D/35 на одной стороне и вскоре полюбившимся логотипом компании «Санофи-Уинтроп Ко.», чем-то вроде 3Z1, на другой, и эта лиха я ь/ просто-таки расширила горизонты жизни с зудящими глазами на Северном побережье. И вспоминать даже 1Р/35 – уже как Тешить одержимость. Он помнит, что это случилось вскоре после похорон Нуча, потому что он был один и без банды, когда кто-то там дал ему две 50 мг крохотульных таблеточки для его большепалых лапищ, вместо какой-то другой дури, которую он просил, рассмеявшись, когда Гейтли сказал: «Это что за херня?» и «Какой-то муравьиный Бафферин, бля», и ответив: «Просто поверь». Наверно, это было его двадцать третье лето Там, потому что он помнит, что был без рубашки, когда ехал по 93-му и у него кончились все запасы, и он заехал на парковку у библиотеки имени Кеннеди, чтобы затариться ими – такими маленькими и безвкусными, что пришлось проверять с открытым ртом в зеркале заднего вида, как он их проглотил. А то, что он был без рубашки, он помнит потому, что пришлось очень долго изучать свою широкую голую безволосую грудь. И с того сонного полудня на парковке библиотеки он стал преданным служителем храма богини Демерола, до самого конца. Гейтли помнит, как работал в банде – большую часть как эры Перкоцета, так и эры Демерола – с двумя другими наркоманами с Северного побережья, с одним из которых он вырос, а с другим из которых ломал пальцы для Бледного Соркина, букмекера с мигренью. Они не были грабителями, эти ребята – Факельман и Кайт. Факельман в прошлом рисовал чеки, плюс имел доступ к оборудованию для фальшивых ксив, а Кайт в прошлом был компьютерным задротом в Салемском государственном, пока не получил Пинка за то, что он перевел телефонные счета кое-каких задолжавших ребят за более чем 900 секс-линий на аккаунт администрации СГУ, – и они стали не разлей вода, Ф. и К., и мутили собственную неамбициозную, но элегантную аферу, в которой Гейтли участвовал только по касательной. Вот что делали Факельман и Кайт: варганили документы и кредитную историю, чтобы снять роскошно меблированные люксовые апартаменты, затем брали напрокат кучу дорогих бытовых приборов во всяких Rent-A-Center или Rent 2 Own в Бостоне, затем сбывали люксовые приборы и мебель одному из парочки знакомых надежных барыг, затем завозили в апартаменты собственные воздушные матрасы, спальные мешки, брезентовые шезлонги, маленький честно купленный ТП, экран и колонки и бивачили в пустых люксовых апартаментах, упарываясь в хлам на прибыли с арендованного барахла, пока не получали второе уведомление о просрочке аренды; затем варганили новые документы, переезжали и повторяли все по новой. Гейтли в свою очередь мылся, брился, приходил по рекламе о сдаче люксовых апартаментов в прокатном костюме яппи, встречался с риэлторами, сносил всех из их «Банфи» видом ксивы и кредитного рейтинга и вписывал фальшивое имя в договор об аренде; и обычно он ночевал и упарывался в апартаментах с Факельманом и Кайтом, хотя у него, у Гейтли, была собственная, сперва пальцеломная, затем грабительская карьера, и собственные барыги, и он все чаще покупал собственные вытирки и собственный Перкоцет и позже Демерол. Лежа в койке, работая над Терпением и не-Тешением, Гейтли вспоминает, как старый добрый обреченный Джин Факельман – у которого для наркомана было поистине бешеное либидо – водил, типа, в те апартаменты, которые они на данный момент обирали, разных девочек, и как Факс открывал дверь, озирался в притворном изумлении в пустых и безковровых люксовых апартаментах и кричал: «Вот же ж блядь, нас ограбили!» Факельман и Кайт считали, что Гейтли крутой и (для наркозависимого, а это накладывает некоторые ограничения на рациональное доверие) свой в стельку мужик, и свирепо хороший друг и напарник, но, хоть убей, не понимали, почему Гейтли выбрал наркотики, почему предпочитал именно такие Вещества, ведь по трезвяку он был крутым и жизнерадостным, своим в стельку и веселым мужиком, а стоило всадиться Галькой или еще чем, как он становился совершенно замкнутым и омертвевшим бирюком, всегда говорили они, как будто совершенно другим Гейтли, который часами сидел в своем брезентовом шезлонге – практически лежал в этом шезлонге, на котором проседал брезент и гнулись ножки, – и почти ничего не говорил, а если и говорил, то самые необходимейшие одно-два слова, и то будто даже не открывая рта. Хочешь почувствовать себя одиноким – заторчи с Гейтли. Он прям вот реально уходил в себя. Памела Хоффман-Джип говорила, что он «внутренаправленный». А если он ширялся, было еще хуже. Подбородок от груди приходилось отрывать просто-таки домкратом. Кайт говорил, что Гейтли будто цементом ширялся, а не наркотиками. В районе 11:00 заглянули Макдэйд и Диль по дороге от Дуни Глинна где-то в отд. гастроэнтерологии и для прикола попытались дать Гейтли архаичные немодные пять левой рукой, и сказали, что кишкоправы подключили Глинна к мегакапельнице с противодивертикулитным соединением Левсин 361-кодеина, и Дун, похоже, пережил благодаря соединению что-то вроде духовного опыта, и с энтузиргазмом давал им пять и говорил, что кишкоправы говорили, будто есть шанс, что его состояние неоперабельное и хроническое, и что Д. Г. придется всю жизнь жить на этом соединении, с резиновой грушей для Самостоятельного Введения, и ранее не поднимавшийся с кровати Дун теперь сидел в позе лотоса и правда казался на седьмом небе от счастья. Гейтли с трубкой во рту издает жалкие звуки, пока Макдэйд и Диль, перебивая друг друга, извиняются, что, кажется, не смогут дать юридические показания в пользу Гейтли, хотя так-то они это легко, как два пальца, если бы не различные нависшие над ними дерьмокловыми мечами юридические обстоятельства, из-за которых, по словам их ГэЗэ и УДОта соответственно, добровольно войти в здание Норфолкского окружного суда в Энфилде для них разнозначит судебно-пенитенциарное самоубийство, так им сказали. Диль смотрит на Макдэйда и говорит, что еще есть плачевные новости насчет Штуки 44 калибра, что по реконструкции жильцами событий той ночи более чем вероятно, что это Ленц прикарманил Штуку с газона, когда делал ноги из комплекса ЭВМГ перед самым приездом Органов. Потому что она напрочь исчезла, и никто ее не закрысил, зная, что на коне стоит жизнь старого доброго Джи. Гейтли издает какой-то совсем новый звук. Макдэйд говорит, более позитивные новости – что Ленца, возможно, засекли, что Кен Э. и Берт Ф. Смит, возвращаясь с откатывания Берта Ф. С. на собрание на площади Кенмор, видели кого-то очень похожего или на Р. Ленца, или на С. Ромеро после тяжелой болезни, видели по большей части со спины, в черном смокинге с фалдами и сомбреро с шариками, и, судя по всему, в официальном рецидиве, снова Там, бухого в дрова, с такими заплетающимися ногами, по их словам, что шел старой алкашеской походкой «против урагана», прокладывая путь от паркомата к паркомату и хватаясь за каждый. Уэйд Макдэйд решает, что сейчас подходящий момент упомянуть о подтвержденной сплетне, что ЭВМГ готовится сдать блок № 3 в аренду агентству психического здоровья для долгосрочного ухода за людьми с агорафобией высокой степени, и что в Хаусе только и разговоров, в какое людное и буйное местечко превратится блок, тем более под такую страшную, по прогнозам, зиму. Диль говорит, что его носовые пазухи всегда чуют снег, и сейчас пазухи прогнозируют как минимум снегопад даже не позже, наверное, сегодняшней ночи. Они так и не додумались сказать Гейтли, какой сегодня день. От того, что Гейтли не может задавать даже такие простейшие вопросы, ему хочется кричать. Макдэйд, то ли как между друзьями, то ли чтобы поднасрать в душу сотруднику, который не в состоянии блюсти правила, признается, что они с Эмилем Минти договорились с Парьясом-Карбо – который работает у одного из выпускников Эннет-Хауса в «Четкой печати» рядом со школой Джексона-Манна – напечатать формальные как бы вытисненные приглашения для агорафобных ребят из блока № 3 запросто приходить в Эннет-Хаус на шумную людную уличную вечеринку в духе «Добро пожаловать на район ЭВМГ». И теперь Гейтли знает наверняка, что это Макдэйд с Минти повесили табличку «Требуется помощь» под окном пожилой женщины в блоке № 4, которая зовет на помощь. Общая температура ситуации в палате растет. Гэвин Диль прочищает горло и говорит, что все в Хаусе говорили сказать Гейтли, как дико за него скучают, и сказали сказать «Че как?», и что все надеются, что Джи уже скоро вернется надирать всем жилищные задницы; и Макдэйд извлекает из кармана неподписанную открытку «Поправляйся» и аккуратно просовывает между прутьями перил, где она рядом с рукой Гейтли начинает сама по себе открываться из-за того, как долго пролежала сложенной в кармане. Очевидно, что открытка краденая. Наверное, это все жалкая неподписанная сложенная ворованная открытка, но на Гейтли внезапно накатывают жаркие волны жалости к себе и обиды не только из-за открытки, но и что два этих клоуна-соплежуя не хотят выступить свидетелями по его se offendendo, хотя он всего лишь выполнял свои трезвые обязанности ради одного из них, а в награду лежит с таким уровнем усиливающегося декстрального дискомфорта, что эти левые придурки и представить не могут, даже если очень постараются, и он готовится говорить «нет» лыбящимся пакистанцам на предложение его любимого наркотика, с инвазивной трубкой в глотке и без блокнота, хотя он так просил, и хочет срать и знать, какой сегодня день, а здоровой черной сестры, как назло, не видать, и он не может пошевелиться – и мысль о том, что все эти события – доказательство защиты и заботы Высшей силы, вдруг кажется ужасно простодушной: как-то сложно понять, на фига это так называемому Любящему Богу пропускать его через мясорубку выздоровления к трезвости только ради того, чтобы теперь он лежал в тотальном дискомфорте, говорил «нет» рекомендованным врачами Веществам и готовился к тюрьме только изза того, что у Пэт М. не хватает наглости заставить эту эгоистичную безмозглую шпану хоть раз в жизни взять и поступить правильно. От обиды и страха на фиолетовой шее Гейтли вздыбились связки и он кажется свирепым, но при этом вовсе не веселым – А что, если Бог правда жестокий и злопамятный фигурант, как бы бостонские АА не божились в обратном, и Он дарует тебе трезвость только для того, чтобы ты хорошенько прочувствовал каждый край и угол особых наказаний, которые Он заготовил специально для тебя? – А с хрена ли вообще говорить «нет» целой резиновой груше убаюкивающего кайфа Демерола, если это и есть так называемая награда за трезвость и бешеную активность на износ в АА? Обида, страх и жалость к себе пьянят не хуже наркотиков. Гораздо сильнее всего, что он чувствовал с тех пор, как его били и стреляли незадачливые канадцы. Его застигла именно та внезапная тотальная горькая бессильная иовоподобная ярость, от которой любой завязавший наркоман вдруг проваливается вглубь себя, как пар в дымоходе. Диль и Макдэйд пятились от койки. И вот правильно, бля. Большой голове Гейтли то жарко, то холодно, а линия пульса на мониторе над головой начинает напоминать Скалистые горы. Жильцы между Гейтли и дверью, с широко раскрытыми глазами, вдруг расступаются у кого-то на пути. Сперва Гейтли видит между ними только пластмассовое почкообразное судно и цилиндрическую штуковину вроде помеси бутылки из-под кетчупа и спринцовки с надписью «Флит» на боку веселенькими зелеными буквами. Назначение такого снаряжения дошло через секунду. Затем он увидел сестру, которая надвигалась прямо на него, и исступленное сердце с грохотом ушло в пятки. Диль и Макдэйд издали звуки душевного прощания и скрылись за дверью с расплывающейся в глазах скоростью матерых наркоманов. Сестра не была ни пингвинихой с поджатыми губами, ни громогласной негритянкой. Эта выглядела как модель из каталога пикантного медсестринского белья, как человек, которому приходится закладывать широкие крюки вокруг строек во время перерывов на обед. Развернулась и тут же дошла до абсурда воображаемая картина союза Гейтли с этой роскошной медсестрой: он, лежа на качелях веранды и отклячив зад, она, беловолосая, ангелоподобная и уносящая что-то в почкообразном судне к высящейся куче за домиком его закатных лет. Всяческая злость тут же испарилась, и он приготовился просто сдохнуть на хрен от стыда. Сестра остановилась, крутнула судно на пальце и пару раз сдавила длинный цилиндр «Флит», выпустив струйку прозрачной жидкости, зависшей в свете из окна, – как ковбой, который небрежно вращает шестизарядник, – и одной своей улыбкой просто-таки переломила Гейтли хребет. Он начал мысленно твердить молитву о душевном покое. Стоило ему пошевелиться, как он чувствовал запах собственного немытого тела. И даже не будем о том, как долго и больно пришлось переворачиваться на левый бок, обнажить зад и одной рукой подтягивать колени к груди – «Как у нас говорится, обними коленки, словно это твоя любимая», – сказала она, положив ужасно нежную холодную ладонь на задницу Гейтли, – так, чтобы не замять ни катетер с капельницей, ни толстую приклеенную трубку, которая уходила бог знает в какие недра. Я собирался вернуться и посмотреть дефенестрацию Стайса, проведать Марио и сменить носки, и изучить отражение в зеркале на предмет непреднамеренного восторга, послушать сообщения Орина на автоответчике и потом раз или два – арию оттянутой смерти из «Тоски». Лучше «Тоски» для беспричинной печали еще ничего не придумали. Я шел по влажному коридору, когда и началось. Не знаю, с чего. Какой-то вариант паники телескопического самоосознания, столь катастрофической во время матча. Вне корта я раньше не чувствовал ничего подобного. Не сказал бы, что это целиком неприятное ощущение. Необъяснимая паника обостряет чувства почти до невыносимости. Этому нас научил Лайл. Начинаешь очень ярко воспринимать окружение. Лайл советовал обратить восприятие и внимание против самого страха, но учил это делать только в игре, на корте. У всего вокруг стало слишком много кадров в секунду. У всего стало слишком много нюансов. Но это не сбивало с толку. Яркостью можно было управлять. Просто надо привыкнуть к яркости и резкости. Не похоже на ощущения под кайфом, но все равно все вокруг стало очень – ясным. Мир внезапно показался почти съедобным, удобоваримым. Тонкая кожица света на лаке плинтуса. Сливки акустической плитки потолка. Лосино-бурые продольные узоры темной древесины дверей комнат. Тусклый латунный блеск ручек. Но все без абстрагированного, когнитивного ощущения Боба или Звезды. Сигнально-красный цвет подсвеченного знака «Выход» над лестницей. Из ванной вышел Сонный ТиПи Питерсон в ошарашивающем клетчатом халате, с лицом и ногами сомонового цвета после горячей воды, и исчез в своей комнате напротив, даже не заметив, как я пошатываюсь, привалившись к прохладной мятной стене коридора. Но была и паника, эндокринная, парализующая, и с элементом перекогнитивности, бэд-трипа, который я не помнил по очень нутряным приступам страха на корте. Яркость и ясность мира обрамляла какая-то тень. Ее как-то усиливала концентрация внимания. Все, что не казалось свежим и непривычным, внезапно стало древним как мир. И всего за несколько секунд. Привычность рутины академии приобрела сокрушительный, кумулятивный аспект. Сколько всего раз я шлепал по ступенькам лестницы из грубого цемента, видел свое слабое алое отражение в краске двери пожарного выхода, проходил 56 шагов по коридору к нашей комнате, открывал дверь и аккуратно прикрывал без щелчка, чтобы не разбудить Марио. Я заново пережил общее число шагов, движений, вдохов и выдохов и ударов сердца за годы. Затем сколько всего раз мне придется повторить те же процессы, день за днем, во всех видах света, пока не получу диплом и не уеду, и тогда начну тот же самый изматывающий процесс входа и выхода в каком-нибудь общежитии в каком-нибудь университете с теннисом. Наверное, самым ужасным из осознаний было невероятное количество пищи, которое мне предстоит потребить до конца своей жизни. Завтрак, обед и ужин, плюс перекусы. День за днем, день за днем. Осознание всей еды одновременно. Мысль об одном только мясе. Один мегаграмм? Два мегаграмма? Передо мной предстал, ярко, образ просторной холодной освещенной комнаты, от пола до потолка набитой одним только куриным филе в легкой панировке, которое мне предстоит потребить в следующие шестьдесят лет. Число птиц, зарезанных на мясо для одной жизни. Количество соляной кислоты, билирубина, глюкозы, глюкогена и глоконола, выработанных, усвоенных и снова выработанных в моем теле. И другая комната, темнее, наполненная растущей кучей моих экскрементов, комната со стальной дверью на двойном замке, что постепенно выгибается наружу из-за давления. Пришлось опереться рукой на стену и постоять, согнувшись, пока худшее не минуло. Я смотрел, как высыхает пол. Его тусклое сияние светлело у меня за спиной в снежном свете из восточного окна. Светло-голубая стена была филигранно украшена кочками и каплями краски. У угла косяка двери КО5 виднелся нестертый плевок Кенкля, слегка дрожащий с дребезжанием двери. Сверху доносились шаги и чирки ног. Снег попрежнему валил как черт знает что. Я лежал на спине на ковре Комнаты отдыха 5, все еще на втором этаже, боролся с ощущением, что я либо никогда здесь не был, либо провел только здесь целую вечность. Вся комната была отделана холодным желтым переливающимся материалом под названием кевлон. Экран занимал половину южной стены и был выключенный и серо-зеленый. Зеленый цвет ковра почти такого же оттенка. Обучающие и мотивационные картриджи хранились в большом стеклянном шкафу, средние полки которого были длинные, а верхние и нижние постепенно почти сходили на нет. Форму шкафа точнее всего описывает слово «овоид». На моей груди балансировал стакан НАСА с зубной щеткой. Он поднимался, когда я вдыхал. Стакан НАСА у меня с самого детства, картинка на нем – люди в белых шлемах уверенно машут из иллюминаторов шаттловского прототипа – поблекла и стерлась. Через какое-то время в дверном проеме показалась причесанная мокрая голова Сонного ТиПи Питерсона и сказала, что Ламонт Чу интересуется, можно ли то, что происходит на улице, технически считать метелью. Ушел он только через минуту моего молчания. Панели на потолке были до нелепости детальны. Они словно налетали, как какой-нибудь агрессивный меценат ЭТА, который припирает тебя к стенке на празднике. Из-за низкого давления пурги глухо пульсировала лодыжка. Я расслабил горло, чтобы лишняя слюна просто стекала по носоглотке. Мать Маман была этнической квебечкой, ее отец – англо-канадцем. В «Йельском журнале исследований алкоголя» таких людей характеризовали термином «запойный пьяница». Все мои дедушки и бабушки умерли. Среднее имя Самого – Орин, имя отца его отца. Развлекательные картриджи в КО расставлены на полках из полупрозрачного полиэтилена, занимающих всю стену. Коробки картриджей или из прозрачной пластмассы, или из черной. Мое полное имя – Гарольд Джеймс Инканденца, и мой рост – 183.6 см без обуви. Сам лично спроектировал непрямое освещение в академии, гениальное и близкое к свету полного спектра. В КО5 есть длинный диван, четыре мягких кресла, лежак среднего размера, шесть зеленых вельветовых подушек для очевидения, сложенных в углу, три журнальных столика и один кофейный – последний из майлара и с деревянными инкрустированными бирдекелями. Верхнее освещение в каждой комнате ЭТА обеспечивает небольшая углеграфитовая лампа, направленная вверх, на сложнолегированную отражающую панель на потолке. Реостат не нужен; контролировать яркость можно с помощью небольшого джойстика, изменяя угол падения света на панель. Фильмы Самого стояли на третьей полке шкафа с развлечениями. Полное имя Маман – Аврил Мондрагон Тэвис Инканденца, доктор педагогических и философских наук. Ее рост – 197 см без каблуков, и все равно Самому, если он не горбился и стоял прямо, она доставала только до уха. Почти целый месяц Лайл в качалке говорил, что высший уровень випассаны, или медитации «прозрения», заключается в том, чтобы в состоянии полного просветления размышлять о собственной смерти. В КО5 в течение всего сентября я проводил свечки Старшего товарища. В детстве у Маман не было среднего имени. Этимология английского слова «метель» – «blizzard» – практически неизвестна. Полноспектральная система освещения была подарком Самого для Маман, которая согласилась уйти из Брандейса и возглавить учебное отделение академии и у которой был какой-то этнический канадский страх перед флуоресцентным освещением; но ко времени, когда систему установили и отрегулировали, гештальт люмифобии Маман распространился вообще на весь верхний свет, и она так ни разу и не воспользовалась лампой и пластиной у себя в кабинете. В дверь сунул большую косматую голову Петрополис Кан и спросил, что за суетень творится наверху, грохот и крики какие-то. Спросил, иду ли я на завтрак. Ходят слухи, что на завтрак заменители сосисок и апельсиновый сочок с нямотной мякотью, сказал он. Я закрыл глаза и вспомнил, что знаю Петрополиса Кана уже три года и три месяца. Кан ушел. Я чувствовал, как его голова удалилась из дверного проема: едва ощутимое движение воздуха в комнате. Хотелось пукнуть, но пока я не пукал. Атомный вес углерода – 12.01 с мелочью. Маленькую игру в Эсхатон под строгим присмотром, намеченную на утро, гейм-мастером на которой (если верить слухам) собирался быть сам Пемулис, явно отменят из-за снега. До меня стало доходить, по дороге из Натика во вторник, что, если бы мне пришлось выбирать между игрой в профессиональный теннис и возможностью накуриваться, выбрать было бы почти невозможно. Отстраненность, с которой эта мысль меня ужаснула, сама меня ужаснула. Основал Туннельный клуб для до-14 Хит Пирсон в раннем детстве. Слух, что для следующего Эсхатона кепочку гейм-мастера наденет Пемулис собственной персоной, пришел от Кента Блотта; Пемулис избегал меня с тех пор, как я вернулся из Натика во вторник, – как будто что-то почувствовал. Кассирша на заправке «Шелл» отпрянула, когда я подошел предъявить карточку перед заправкой, как будто тоже увидела на моем лице что-то такое, о чем я не знал. Североамериканский Академический Словарь утверждал, что любая «сильная» снежная буря с «крепким ветром» называется «blizzard». Самому, за два года до смерти, стало казаться, что я не издаю ни звука, когда разговариваю: я был уверен, что говорю, а он был уверен, что я не говорю. Марио утверждал, что его Сам никогда не обвинял в том, что он не говорит. Я пытался вспомнить, обсуждал ли когда-нибудь этот вопрос с Маман. Маман изо всех сил старалась помочь с любыми вопросами, кроме Самого и того, что происходило между ней и Самим по мере того, как он все больше и больше замыкался в себе. Она никогда не запрещала спрашивать; просто ее лицо тут же становилось таким измученным и смутным, что ты чувствовал себя злодеем, что вообще спрашивал. Я раздумывал, можно ли считать прекращение занятий математикой с Пемулисом каким-то косвенным одобрением, в духе «Теперь ты готов». Пемулис часто общался какими-то эзотерическими шифрами. Но действительно, со вторника я по большей части держался сам по себе в своей комнате. Сокращенный Оксфордский Словарь с редкой расплывчатой витиеватостью формулировки определяет «blizzard» как «яростные порывы ледяного ветра и слепящего снега, в которых часто гибнет все живое», утверждая, что слово либо неологизм, либо искажение французского «blesser», впервые введенное в обиход репортером айовской газеты «Норзерн Виндикейтор» в 1864 году до э. с. В ГГСТ Орин заявлял, что, когда брал по утрам машину Маман, иногда замечал на внутренней стороне лобового стекла смазанные отпечатки голых человеческих ступней. Решетка отопительной вентиляции КО5 издавала стерильное шипение. По всему коридору слышались звуки пробуждения академии: омовения на скорость, освобождение от нервозности и жалобы на возможную пургу за окном – желание играть. В коридоре на третьем этаже надо мной началось оживленное движение. Орин переживал период, когда его привлекали только молодые мамочки с маленькими детьми. Поза четверенек: она на четвереньках; ты на четвереньках. Джон Уэйн, оказывается, пережил жуткую аллергическую реакцию на противоотечное и во вторник захватил микрофон РЭТА и публично опозорился во вторничном эфире Трельча, и был госпитализирован в больницу Святой Елизаветы для наблюдения, но за ночь быстро пришел в себя и вернулся в академию, и уже в среду во время кондиционного бега обогнал даже Стайса. Я все пропустил и по возвращении из Натика в курс дела меня ввел Марио: оказывается, Уэйн неприязненно отзывался о некоторых членах тренерского состава и администрации ЭТА, что никто из знавших Уэйна и его мировоззрение не принял близко к сердцу. В рассказах очевидцев происшествия превалировало облегчение от того, что с ним все в порядке; оказывается, Маман лично допоздна засиделась у постели Уэйна в Святой Е., что Бубу счел достойным уважения и просто классической Маман. Только представить, сколько всего раз моя грудь поднимется и опустится и поднимется и опустится. Если нужна прескриптивная точность, вам по адресу к педантам: Словарь энвироники Ситни и Шнивинда требует 12 см/ч непрерывного снегопада, ветер минимум от 60 м/с и видимость менее 500 метров; и если эти условия соблюдаются на протяжении более трех часов, тогда и только тогда это «blizzard»; если же менее трех часов – это «шквал со снегом класса IV». Можно устать от одной мысли о преданности делу и долговременных усилиях, необходимых для истинных проницательности и эрудиции. В последнее время мне кажется каким-то черным чудом, что люди действительно могут быть преданы какому-либо делу или идее, и умудряются сохранять эту преданность на протяжении многих лет до самого конца. Посвящать чему-то всю свою жизнь. Это как будто достойно одновременно и уважения, и жалости. Наверное, мы все просто умираем как хотим отдать за что-нибудь наши жизни. За Бога или Дьявола, политику или грамматику, топологию или филателию – сам предмет кажется вторичным по отношению к этой готовности отдать всего себя, в высшей степени. За игры или иглы, за кого-нибудь другого. Есть в этом чтото жалкое. Побег-от в форме прыжка-в. Но побег от чего конкретно? От молчаливых комнат, наполненных экскрементами и мясом? И ради чего? Вот почему нас здесь обучают с младых ногтей: чтобы мы успели отдать всех себя до того возраста, когда у вопросов «зачем?» и «ради чего?» прорезаются острые коренные зубы. В каком-то смысле это даже милосердно. Современный немецкий лучше приспособлен для того, чтобы комбинировать герундии и предлоги, чем его двоюродный брат – полукровка. Изначальное значение слова «зависимость» – быть связанным обязательствами, посвятить себя чему-либо, юридически или духовно. Отдать жизнь, прыгнуть с головой. Я изучил этот вопрос. Стайс спрашивал, верю ли я в привидений. Мне всегда казалось несколько несообразным, что Гамлет, при своем парализующем сомнении во всем подряд, ни разу не сомневался в реальности привидения. Ни разу не задавался вопросом, что, если его безумие лишь притворно. Стайс обещал показать что-то поразительное. В том смысле, а что, если Гамлет лишь притворяется, что притворяется. Я думал о последнем монологе профессора по исследованиям кино и картриджей из неоконченных «Приятных людей в небольших удобных комнатах, где каждый сантиметр доступного пространства используется с поразительной эффективностью» Самого, едкой пародии на академическую среду, которую Маман восприняла как странный выпад в свой адрес. Я все думал, что правда надо пойти и проведать Тьму. Сама мысль о том, как сесть, встать, выйти из КО5, проделать неопределенное количество шагов в зависимости от длины шага до двери на лестницу, и т. д., разветвлялась бесконечно, и от одной мысли подняться я порадовался, что лежу на полу. Я находился на полу. Чувствовал тыльной стороной каждой ладони зеленый, как Нил, ковер. Я был в горизонтальном положении. Лежал в удобной позе, совершенно неподвижно, и смотрел в потолок. Наслаждался своей горизонтальностью в комнате, наполненной горизонтальностью. Чарльз Тэвис, скорее всего, не является кровным родственником Маман. Ее невероятно высокая мать – франко-канадка умерла, когда Маман было восемь. Пару месяцев спустя ее отец ушел с картофельной фермы «по делам» и пропал на несколько недель. Он повторял это с изрядной частотой. Запойный пьяница. В конце концов в доме раздавался звонок из какой-нибудь отдаленной провинции или американского штата, и один из работников фермы выезжал платить за него залог. Впрочем, после этого исчезновения он вернулся с новой невестой, о которой Маман ничего не знала, американской вдовой по имени Элизабет Тэвис, та, судя по неестественной фотографии свадьбы в Вермонте, практически наверняка была карлицей: огромная квадратная голова, относительная длина туловища по сравнению с ногами, вдавленная переносица и глаза навыкате, чахлые фокомелические руки, обнимающие правое бедро местного помещика Мондрагона, щека цвета хаки нежно прижалась к пряжке его ремня. С собой в новый союз она привела маленького сына Ч. Т. – его недотепа-отец погиб в нелепом несчастном случае во время турнира по дартсу в таверне в Браттлборо как раз тогда, когда врачи регулировали акушерские стремена для ахондропластических родов миссис Тэвис. На свадебной фотографии она улыбается гомодонтовой улыбкой. Впрочем, если верить Орину, Ч. Т. и Маман заявляли, что миссис Т. не была настоящим гомодонтом в том смысле, в каком – к примеру – Марио настоящий гомодонт. Все до единого зубы Марио – второй премоляр. В общем, история довольно туманная. Информацию об исчезновении, инциденте с дартсом и зубной загадке рассказал Орин, который якобы вычленил все это из одностороннего разговора со смятенным Ч. Т. в комнате ожидания акушерского отделения женской больницы Бригхэма, пока мама производила на свет недоношенного Марио. Орину было семь; Сам находился в родильной палате с Маман, где, судя по всему, роды Марио проходили на волоске от катастрофы. Тот факт, что нашим единственным источником информации был Орин, насколько мне видится, только добавлял неопределенности. Ювелирная точность никогда не была сильной стороной Орина. Свадебный снимок, разумеется, вполне доступен для изучения и подтверждал большую голову и низкий рост миссис Тэвис. Ни я, ни Марио никогда не поднимали эту тему с Маман, возможно, из страха вскрыть психические травмы детства, которое, по рассказам, всегда казалось несчастливым. Если я что-то и знал наверняка – так это что никогда не спрашивал ее об этом. Что же касается Маман и Ч. Т., они никогда не позиционировали себя никем иным, кроме как неродными, но крайне близкими людьми. Паническая атака и последняя судорога профилактической концентрации чуть не захлестнули яркой горизонтальностью окружавших меня в Комнате отдыха предметов: потолка, пола, ковра, крышек столиков, сидений и полок на спинках кресел. И это еще не все – переливающиеся горизонтальные линии в кевлоновых стенных панелях, очень длинная верхняя грань экрана, верх и низ двери, подушки для очевидения, нижняя грань экрана, верхняя и нижняя панели приземистого черного картриджного проигрывателя и маленькие кнопки, торчащие из него как маленькие языки. Словно бы бесконечная горизонтальность сидений дивана, кресел и лежака, каждая линия стенки, разноразмерные горизонтальные полки овоидного шкафа, две из четырех сторон каждой коробки картриджей, и т. д. и т. п. Я лежал в своем маленьком тесном саркофаге пространства. Вокруг громоздилась горизонтальность. Я был мясом в бутерброде комнаты. Я словно прозрел относительно простейшего измерения, которым пренебрегал все эти годы вертикального положения, стоя, бегая, останавливаясь, прыгая, бесконечно передвигаясь из одного угла корта в другой. Все эти годы я понимал себя вертикальным – странным раздвоенным стеблем из материи и крови. Теперь я чувствовал себя плотнее; став горизонтальным, я почувствовал себя основательней. Меня было невозможно сбить с ног. Пока Гейтли рос и переходил из класса в класс общественной школы, его прозвищем было Бим, или Бимми, или Бимулятор, и т. д., от акронима Б. И. М. – «Бронированный Исполинский Мудила». Это на Северном побережье Бостона, в основном в Беверли и Салеме. Голова у него была огромная даже в детстве. Когда он достиг полового созревания в двенадцать, голова казалась чуть ли не полметра в обхвате. Стандартный футбольный шлем на нем смотрелся как шапочка. Тренерам приходилось заказывать особые шлемы. Но Гейтли того стоил. После шестого класса каждый тренер говорил ему, что место в первом дивизионе команды вуза у него в кармане, если он поднажмет и сосредоточится на победе. Воспоминания о полудюжине разных перекачанных, бритых машинкой и предынфарктных тренерах сгущаются вокруг хриплого ударения на поднажатии и предсказаниях безграничного будущего Дону Г., Бимми Г., пока его не выгнали из школы в предпоследнем классе. Гейтли пробовал разные позиции – и фуллбэком в нападении, и внешним лайнбэкером в защите. Он был подходящего размера для линии защиты, но там уходила бы впустую его скорость. Будучи за 230 фунтов [217] весом и тягая от груди уже побольше того, в седьмом классе Гейтли пробегал 40 ярдов за 4,4 секунды, и легенда гласит, что тренер средней школы Беверли побил даже это время, когда бегал в раздевалку подрочить на секундомер. А самым большим его преимуществом была нестандартная голова. Гейтливская. Голова была бронированная. Когда им не хватало ярдов, они строились так, чтобы перед Гейтли оставался только один защитник, и бросали ему мяч, и он опускал голову и бросался, не спуская глаз с покрытия поля. Верхушка его специального шлема была как прущий на тебя метельник поезда. Защитники, наплечники, шлемы и бутсы так и отлетали от головы, часто в разных направлениях. И голова не имела страха. В ней будто не было нервных окончаний, или рецепторов боли, или чего там. Гейтли развлекал товарищей, разрешая закрывать об голову двери лифта. Разрешал о нее что-нибудь ломать – коробки для ланча, подносы из столовки, футляры для скрипок очкастых задротов, клюшки для лакросса. К тринадцати ему больше не приходилось самому покупать себе пиво: просто спорил с кем-нибудь на упаковку из шести банок, что выдержит удар тем или иным предметом по голове. Из-за игр с дверями лифта его левое ухо навсегда осталось как бы пожеванным, и Гейтли предпочитает длинную по бокам прическу паж под горшок, чтобы скрывать изуродованное ухо. На одной скуле до сих пор вдавленная лиловая черта с 10-го класса, когда на вечеринке пацан из Северного Ридинга поспорил с ним на упаковку из дюжины банок, что вырубит его носком с мелочью, а потом врезал не по черепу, а под глаз. Вся линия нападения Беверли с трудом оттащила Гейтли от того, что осталось от пацана. В юности Гейтли славился как очень веселый, смирный и покладистый до определенного момента, но если ты этого момента достиг – уж лучше бы тебе бежать 40 ярдов быстрее 4.4 секунды. Тусовался он всегда только с пацанами. Его веселая свирепость пугала девчонок. Да он и понятия не имел, как общаться с девчонками, кроме как пытаться их впечатлить, разрешая посмотреть, как кто-нибудь делает что-нибудь с его головой. Его сложно было назвать ловеласом. На вечеринках он всегда был в гуще той компании, которая пьет, а не танцует. Наверное, удивительно, учитывая его габариты и домашнюю обстановку, что Гейтли не был хулиганом. Не был он и добряком, или героем, или защитником слабых; не то что бы он героически заступался за задротов и аутсайдеров перед ребятами, которые хулиганами были. Ему просто было неинтересно измываться над слабыми. Он так до сих пор и не понял, к его это чести или нет. Все могло сложиться иначе, если бы военный полицейский хоть раз поднял руку на Гейтли, а не уделял все внимание стремительно слабеющей миссис Г. Свой первый дюбуа он выкурил в девять лет – маленькая тонюсенькая самокрутка, купленная у ниггеров-старшеклассников и раскуренная с тремя другими футболистами из началки в свободном летнем коттедже, ключ от которого был у одного из них, под репортажи по эфирному телевидению, как ниггеры буйствуют в горящем Лос-Анджелесе, Калифорния, после того как Органы засняли за суровым избиением ниггера. Спустя несколько месяцев он впервые реально напился, когда они с друзьями-футболистами закорешились с мужиком из «Оркина», который любил спаивать детей «отвертками» до отупения, в свободное от работы время ходил в коричневой рубашке и берцах и читал им лекции про ZOG и «Дневники Тернера» [218], пока они хлестали купленный им апельсиновый сок с водкой, равнодушно пялились в ответ и переглядывались, закатывая глаза. Очень скоро все интересы футболистов, с которыми общался Гейтли, сводились к тому, чтобы накуриться, играть на воображаемой гитаре, ссать на дальность и теоретически рассуждать об Иксе с девчонками с пышными прическами с Северного побережья, ну и придумывать, чего бы еще такого разбить о голову Гейтли. У них тоже всех были, типа, домашние обстановки. И среди них только Гейтли оставался по-настоящему предан футболу, и то, наверно, только потому, что ему раз за разом твердили про настоящий талант и безграничное будущее. Его с началки считали учеником с Синдромом дефицита внимания и нуждающимся в Спецобучении, с особенным Дефицитом в языковых дисциплинах, но это отчасти потому, что миссис Г. сама почти не умела читать, а Гейтли не хотелось, чтобы ей было стыдно. И но зато он не жаловался на Дефициты с мячом, или холодным пивком, или «отвертками», или дюбуасами из высококачественной травы, или особенно в прикладной фармакологии – ни разу с тех пор, как он впервые закинулся Кваалюдом 362 в тринадцать. Как только вся память Гейтли об истоках «отверток» и синсемилльи начинает телескопически складываться в одно воспоминание о том, как он ссыт апельсиновым соком в Атлантику (он и туповатые жестокие хулиганы и футболисты из Беверли, с которыми он тусовался и залпом выпивал по кварте обжигающего апельсинового сока, стоя по щиколотку в песке на побережье Северного побережья лицом на восток, запускали длинные струи мочи цвета американских юридических блокнотов в набегающие буруны, пенящиеся у ног, с пеной теплой и желтоватой от их мочи – это как плеваться против ветра: Гейтли за кафедрой уже начинал говорить, что оказалось, он с самого начала ссал против ветра, буквально, в случае с алкоголем), точно так же схлопывается двухлетний период до того, как он открыл для себя оральные наркотики, весь период с 13 до 15, когда он сидел на Кваалюдах и пиве марки «Хефенриффер», и ужимается под названием, которое сам Гейтли до сих пор помнит как «Нападение тротуаров-убийц». Кваалюды и «Хефенриффер» также обозначили вступление Гейтли в новую, более дурную и менее спортивную школьную компанию БСШ, одним из членов которой был Трент Кайт 363, записной ботан с ноутбуком под мышкой, без подбородка и с носом как у тапира, и, пожалуй, последний фанатичный фанат «Грейтфул Дэд» младше сорока на Восточном побережье США, который заслужил почетное место в дурной наркокомпании средней школы Беверли исключительно за свой дар трансформировать кухню в любом доме с отпускующими родителями в рудиментарную фармацевтическую лабораторию, где бутылки из-под соуса барбекю служили колбами Эрленмейера, микроволновки циклизировали ОН и углерод в трехкольцевые структуры, синтезируя метилендиокси-психоделики 364 из мускатных орехов и сассафрасового масла, эфир – из древесного угля, дизайнерский мет – из Триптофана и L-гистидина, иногда с помощью только обычной газовой плиты и родительской посуды Farberware, даже в силах извлечь в достаточном количестве тетрагидрофуран из жидкости для чистки ПВХ-труб – а то так-то флаг в руки и барабан на шею в заказах тетрагидрофурана у любого производителя бытовой химии в 48 нижних штатах / 6 провинциях на выбор без последующего немедленного визита парней из ОБН в костюмах-тройках и отражающих очках, в те годы, – и затем превратить самый обычный Соминекс с помощью тетрагидрофурана, этанола и любого катализатора для связывания белка в без одной Н3С-молекулы старый добрый двухфазный метаквалон, он же бесстрашный Кваалюд. Кайт прозвал свои кваалюд-изотопы «Кво-Вадисами» [219], и они были любимчиками 13–15-летнего Бимми Г. и его дурной компании лодырей с ирокезами, с которыми он закидывался Людами и Кво-Вадисами, запивая «Хефенриффером», что и привело к некоему мнемоническому затемнению, отчего весь этот двухлетний интервал – тот же интервал, когда бывший военный полицейский нашел себе другую – разведенку из Ньюберипорта, которая, видать, лучше держала удар, чем миссис Г., – и отчалил в обклеенном стикерами «Форде» с моряцким вещмешком и бушлатом, – весь этот период закрепился в трезвой памяти Гейтли только как смутная эра «Нападения тротуаров-убийц». Подсев на Кваалюд и поллитрушки «Хефенриффера», Гейтли и его новые други внезапно узнали о тайном, недремлющем злом умысле обычно таких невинных общественных тротуаров. Не надо быть мозговитым Трентом Кайтом, чтобы врубиться в уравнение (Кваалюд) + (даже не так уж много пива) = привет в лобешник от ближайшего тротуара: то есть прогуливаешься себе по тротуару, никого не трогаешь, и тут тротуар как бросится на тебя и: ХРЕНАК. И это, блять, тенденция. Так банда стала презирать пешие прогулки под Кво-Вадисами и мечтать о водительских правах, и уже из этого рассуждения можно сделать кое-какие выводы о суммарном IQ, брошенном на проблему Нападений. Крошечная перманентная черточка у левого глаза и на вид безобидная ямочка на подбородке – наследие Гейтли после периода до Перкоцета, а одним из преимуществ углубления в лес оральных наркотиков стало то, что Перкоцет + «Хефенриффер» вообще не допускали той вертикальной мобильности, в которой ты уязвим относительно недремлющего злого умысла тротуаров. Поразительно, но все это почти никак не повлияло на способности Гейтли к футболу, – но, в конце концов, он был предан футболу не меньше, чем оральным ЦНС-депрессантам. Хоть какое-то время. Тогда у него еще были дисциплина и строгие личные правила. Он употреблял Вещества только по ночам, после тренировок. Между 09:00 и 18:00 в течение сезона игр и тренировок – даже пивка ни капли, а перед самими играми в четверг вечером он позволял себе не больше одного дюбуа. В течение футбольного сезона он держал себя в ежовых рукавицах до самого заката, а потом уже отдавался на милость тротуаров и убаюкивающего гула. REM – фазу наверстывал на уроках. К первому году средней школы он вошел в команду «Минитмены» школы Беверли-Салем и оказался на академическом испытательном сроке. Большую часть дурной компании, с которой он корешился, отчислили на второй год средней школы за прогулы, оборот или что еще похуже. Гейтли держался до семнадцати. Но Кваалюд, Кво-Вадисы и Перкоцет смертельны в плане домашки, особенно если залакировать «Хефенриффером» и экстра-особенно – если ты равнодушен к учебе, с диагнозом СДВ и уже тратишь всю самодисциплину на то, чтобы защитить от Веществ футбол. И – к несчастью – средняя школа и близко не высокие ступени образования в смысле влияния спортивных тренеров на учителей по вопросу спортсменов-и-оценок. Кайт помог Гейтли прорваться через математику и спецкласс по химии, а училку французского ради Гейтли и полуслабоумного тайт-энда пялил до потери пульса и закатывающихся косых глаз загорелый бабник – координатор нападения из «Минитменов». Но вот на английском Гейтли все-таки срезался к хренам. Все четыре учителя английского, к которым спортивное отделение сплавляло Гейтли, взяли в голову какую-то зиг-хайль-идею, что ставить проходной балл ребенку, который просто не понимает предмет, почему-то жестоко. И доводы спортивного отделения об особенно непростой домашней ситуации Гейтли и о том, что, завалив Гейтли и тем самым лишив возможности играть, его лишат единственной причины вообще учиться в школе, – все было, типа, тщербно. С английским был пан или пропал – или, как говорил Гейтли, «мой Ватер Лу». Четвертные сочинения еще можно было более-менее проскочить; у тренера по футболу имелись свои ботаны на подхвате. Но вот сочинения и тесты в классе добили Гейтли, у которого после заката просто не оставалось силы воли, чтобы выбрать феерически скучного «Итына Фрома» вместо Кво-Вадисов и «Хефенриффера». Плюс в любом случае к тому времени дирекция уже целых трех школ убедила его в том, что он попросту тупой. Но в основном это все Вещества. Один конкретный ботан, которого спортивное отделение Б.-С. С. Ш. приставило к Гейтли репетитором по английскому, по вечерам целый март провел в компании Гейтли, и к Пасхе весил уже 95 фунтов [220], вставил кольцо в нос, заработал тремор рук и был помещен запаниковавшими благополучными родителями в реабилитационный центр для малолетних наркоманов, где всю первую неделю Отмены провел в углу, громко зачитывая «Вопль» на чосеровском английском. В итоге в мае второго года обучения Гейтли завалил экз по литературе, не набрал проходной балл на осень и на год ушел из школы, чтобы остаться в сезоне на предпоследний год учебы. И но вот тогда, лишившись одной из двух вещей, которым он был предан, Гейтли слетел с психических экстренных тормозов, и его шестнадцатый год до сих пор по большей части один серый пробел, не считая маминого нового красного ситцевого дивана для просмотра ТВ, а также знакомства со сговорчивым помощником фармацевта из Rite-Aid, страдающим от обезображивающей экземы и серьезных карточных долгов. Плюс воспоминания о чудовищном заглазном зуде и о рационе из бомж-пакетов из круглосуточных плюс овощей из маминой рюмки водки, пока она спала. Когда Гейтли наконец вернулся на второй год учебы и третий футбольный сезон в семнадцать лет и при 284 фунтах [221] веса, он был изнуренным, дряблым, чуть ли не нарколептиком, и на таком негибком графике потребностей, что ему каждые три часа нужно было 15 мг старого доброго гидрохлорида оксикодона из карманного бутылька «Тайленола», чтобы не трясло. На поле он вел себя как огромный заплутавший котенок – тренер отправлял его на ПЭТ-сканирование, опасаясь рассеянного склероза или Лу Герига [222],– и даже версия «Итына Фрома» из «Классических комиксов» теперь была ему не под силу; а к этому последнему сентябрю неспонсированного времени его покинул и старый добрый Кайт, поступивший в Салемский государственный университет на фулл-райд на информационные технологии, так что Гейтли теперь остался один на один и с математикой и химией для отстающих. В нападении Гейтли уже в третьей игре уступил место в стартовом составе большому ясноглазому первогоднику, который, по словам тренера, демонстрировал почти безграничный потенциал. Затем в конце октября случились циррозное кровоизлияние и кровоизлияние в мозгах у миссис Гейтли, как раз перед четвертными контрольными, которые Гейтли готовился запороть. Мужики в белых халатах со скучающим видом выдували синие пузыри, уложили ее в неторопливую скорую и отвезли без сирен сперва в больницу, затем в УДУ 365 «Медикейда» за пляжем Йиррел в Пойнт-Ширли. Задние стороны глаз Гейтли так чесались, что он не смог даже выйти на красные выщербленные ступеньки крыльца, чтобы сказать адьос. В тот день он выкурил свою первую сигу, 100-мм из маминой дешевой недобитой пачки, которую она оставила. Он даже не вернулся в Б.-С. С. Ш. забрать вещи из шкафчика. Он больше никогда не играл в официальный футбол. Возможно, я дремал. В дверном проеме появлялись, ждали ответа и исчезали новые головы. Возможно, я задремал. Мне вдруг пришло в голову, что если я не голоден, то есть необязательно. Мысль предстала почти настоящим откровением. Мне уже больше недели не хотелось есть. Я помнил время, когда хотел есть всегда, постоянно. Затем в какой-то момент в дверях появилась голова Пемулиса – его странный утренний раздвоенный вихор на голове закачался, когда он оглянулся в коридор через каждое плечо. Правый глаз у него то ли дергался, то ли опух со сна; что-то с ним было не так. – М-мяулло, – сказал он. Я притворился, что прикрываю глаза от света. – Доброе утречко, незнакомец. Не в натуре Пемулиса извиняться, или объясняться, или переживать, что ты можешь подумать о нем что-то плохое. Этим он напоминал мне Марио. Непонятно, как это его почти царственное отсутствие неуверенности в себе сочетается с парализующей неврастенией на корте. – Чо делаешь? – спросил он, продолжая стоять в дверном проеме. Я видел, как мой вопрос о том, где он пропадал всю неделю, приведет к такому количеству возможных ответов и дальнейших вопросов, что сама перспектива была почти головокружительной, такой изнуряющей, что я с трудом выдавил, что просто лежу на полу. – Лежу просто, – ответил я. – Мне так и сказали, – ответил он, – Петропулятор упомянул истерику. Когда лежишь на спине на толстом ковре, пожать плечами почти невозможно. – Сам посмотри, – сказал я. Пемулис вошел целиком. Он стал единственным предметом в комнате, полностью осознающим себя вертикальным. Выглядел он не очень; цвет лица был так себе. Он не побрился, из мячика подбородка торчала дюжина маленьких черных щетинок. Казалось, что он жует жвачку, хотя жвачку он не жевал. – Задумался? – спросил он. – Напротив. Профилактика мышления.