Бесконечная жизнь майора Кафкина
Часть 6 из 8 Информация о книге
Августовская ночь была холодна. Зябко ежась, он смотрел с крыши на огород и размышлял об обретенной свободе. Казалось бы, там, в чулане, имел он гарантированные тепло и еду, спокойную беспроблемную старость, а вот поди ж ты – предпочел мерзнуть на крыше ради воли. И вместо писания матерных стишков получил неизвестность. Ситуация-то, если говорить откровенно и честно, прегнуснейшая! Коли не выйдет связаться с органами, придется остаться в червяках. Или? Гусеницы же куколками становятся, вспомнил он. А потом – бабочками. Интересный поворот сюжета. Если стать бабочкой, можно просто прилететь к кагэбэшникам и… А дальше что? Как общаться? Даже авторучку ухватить не удастся… Мысли эти ужасно расстроили Кафкина. С матерью не пообщался, карьера разведчика накрывается, да еще и проклятая холодрыга! Как там пел Кобзон: «Я прошу, хоть ненадолго, грусть моя, ты покинь меня…» Опять требовательно заныл кишечник. «Ну, утро вечера мудренее, – решил Кафкин. – Попитаюсь, а там видно будет». По слюнонити спустился вниз и отправился к ближайшему кочану. Новая линька и побег из узилища привнесли в Кафкина неясные пока внутренне-духовные сдвиги. Стало у него эволюционировать отношение к окружающему миру. Первоначально еще, впрочем, раздумывал о том, где достать бумагу и авторучку, как выйти на ответственных государственных людей. По инерции даже решил навестить загадочных соседей, обитающих за высочайшим забором. Но стало ему ясно все, лишь как только вскарабкался на дерево, пустившее ветви свои с соседской территории на его огород. Увидел Кафкин, какой народец с ним соседствует, какие псины шастают молчаливо по закрытой территории, и понял: нет, не стоит рисковать. Наличествовали там в огромном числе жуткие существа с гигантскими челюстями – то ли питбули, то ли Стаффорды. В породах Кафкин был не силен, однако осознал моментально, что лучше не рисковать! Что оставалось делать? Думать о будущем и питаться. Кафкин спустился с забора и продолжил заниматься основным гусеничным делом – поеданием капусты. Пищу, в силу своего измельчания, стал употреблять в совсем уж незначительных объемах, и оттого больше времени появилось для сна… Жизнь, в сущности, была беззаботной и оттого все больше начинала ему нравиться. Озирая с помидорных кустов бело-зеленые лысые головы, он с каждым днем все меньше внимания отдавал будущей нелегальной работе в Цюрихе. Уходили на второй план мечты о «кадиллаке», забывались магазины и женские бани, и даже мать-старушка вспоминалась все реже и реже. Да, конечно, он еще интересовался людской жизнью и даже предпринял пару вылазок к знакомым. Первоначально захотелось узнать, как себя чувствует былой приятель Спиридон Котенко. Малая длина и конспиративный окрас давали возможность с легкостью проводить любые диверсионные операции, поэтому он отправился на дело днем. Миновав оборвышевские насаждения с капканами, он пробрался меж заборных досок на полковничий огород, а оттуда уже продефилировал на двор перед крыльцом. Там росло несколько груш, и Кафкин вскарабкался на самую густую, соседствовавшую со скамейкой и столом. Он расположился на небольшом сучке, с которого открывался прекрасный обзор двора. Было чрезвычайно приятно лежать, вдыхать аромат созревающих груш и чувствовать, как нежный ветерок ласкает ворсинки на теле. Ближе к вечеру жара спала, и на крылечке возник из избы младший Котенко – трезвый и слабый. Небритое лицо музыкального гения воплощало одновременно элегическую грусть, скорбь и вдохновение. Матвей возлег на скамью и с тяжким вздохом закрыл очи. Кафкин понимал его: непросто быть человеком в наш век! Дела, заботы… Вспомнилось недавнее: ежедневно надо умываться, бриться, одеваться, с кем-то говорить, куда-то идти, смотреть телевизор, слушать последние известия, ругаться с женой, таскаться в магазин за мясом, посещать туалет… То ли дело теперь! Никакого бритья, никаких магазинов! Всех забот – покушать да отдохнуть. Еды – навалом, и вся – под боком, как и туалет. Как говорится, и под каждым под кустом, был готов и стол, и стул! А главное – никто мозги не пылесосит! Сам себе хозяин. Знатно быть гусеницей! Эти размышления прервались с приходом во двор отца-полковника. Старик, похоже, уже принял дозу. Его движения были резки и разбалансированны, а последующая речь – крайне агрессивна. Закрыв толчком калитку, Спиридон Гаврилович зло ткнул пальцем в сторону Матвея и возопил: – Дрыхнешь, сынуля?! И как совести хватает?! Отчего до сих пор нет спирта? Ведь уже неделю назад обещал? Смерти отца хочешь? А кто тогда кормить тебя будет?! Матвей, не раскрывая век, флегматично пробормотал: – Папа, задолбал уже. Не трогал я спирта. И мемуары твои мне – как собаке пятая нога. Я оперу сочиняю про Луку Мудищева. Товарищ стихи дал… Музыка – жизнь моя. Великого Моцарта похоронили в общей могиле, Уотерс разругался с пинкфлойдами, а ты – со своим спиртом! – Брешешь! – обрубил старший Котенко, и с неожиданной прытью просеменил к отпрыску. – Вечно брешешь! Говори, куда спрятал мои листы воспоминаний? Продал за самогон жизнь отца?! Эх, Матвей, Матвей, – ведь помру скоро! У Кафкина затекла одна из лапок, и он пожелал переменить позицию. Ворочаясь, задел мелкую засохшую прошлогоднюю грушу, и та немедленно оборвалась. И упала, как назло, с невероятной точностью на закрытое око Матвея. – Ты что творишь?! – возмутился тот, справедливо думая, что это выходка отца. Но, раскрыв глаза, узрел он прямо над собой изогнутое сине-зеленое тело. Тут же вспомнился ему недавний ночной ужас с двумя толстыми змеями, и ударил по двору совершенно немузыкальный вопль: – Анаконды! На груше! Матвей с нежданной энергией взлетел над скамьей и, сломя голову, кинулся прочь со двора. Отставной полковник вытаращил на сына подслеповатые глаза, плюнул и покрутил пальцем у виска. А Кафкин понял, что представление окончено и пора убираться восвояси. Он выпустил слюнонить, стремительно спикировал по ней на землю и скрылся в траве. В другом случае перед ним предстала во всей правде жизнь семьи Оборвышевых. Действо также вершилось во дворике. Что это было? Любовь? Страсть? Ненависть? Пожалуй, самое точное определение – единство и борьба противоположностей. Супруги спорили, причем Елена настаивала на необходимости закупки дополнительных капканов и несения ночной вахты для поимки анаконды, а Харитон толковал о космических пришельцах. – Анаконды капустой не питаются, дура, – пояснял он жене. – Их рацион – мясо. Поэтому не станут дергать капусту из почвы. А вот пришельцы – запросто! По телику показывали, как они пшеницу на поле кругами крутят. На Кубани, в Англии… Теперь вот к нам прилетели, а поскольку мы пшеницу не сеем, стали капусту вертеть. А она не крутится, а только выдергивается. Видать, едят они ее. А ты все: змея, змея… Думать надо – у тебя ж не кочан на плечах! – Вот послал бог идиота! Говорю ж тебе, бестолочь, что своими глазами видела. Здоровая, толстая, волосатая змея! И к Котенкам ночью анаконды заползали! – Во-во – у тебя все время толстое да волосатое в башке! Видать, климакс наступил. Суета сует, мирская суета, вспоминал Григорий Францевич слова библейского классика, уползая на родной огород. Вот где истинная жизнь! Он и раньше интересовался насекомыми. Теперь же, находясь постоянно на природе, чувствовал в них родственные души и все больше проникался своей новой ипостасью. Особенно привлекали гусеницы, бывшие хоть и значительно меньшей в сравнении с ним длины, но ведущие такой же несуетный и благородный образ жизни. Вот где видны были настоящие достоинство и культура, не то что у людей! Они потребляли овощи без суеты, без дурацких разборок с криками и потасовками… Настоящая аристократия грядок! Кафкин обнаружил, что эти его маленькие безобидные родственницы не лишены проблем. Иной раз доводилось видеть, как на гусеницу налетает злобная оса да со всего маху вкалывает в несчастную трубчатое жало. А потом через него закладывает в обездвиженную гусеницу яйца. Подобную операцию проворачивали и другие крылатые твари, внешне сходные с мухами и комарами одновременно. Увы, и здесь были свои халявщики и халявщицы, норовившие въехать в рай на чужом горбу! Следовало постоянно быть начеку. Осторожность требовалась в сто крат большая, чем Штирлицу с пастором Шлагом! Птицы, пауки, осы, мыши… Впрочем, от одной опасности он точно избавился: Жердь с журналюгой перестали его искать и появлялись на огороде крайне редко – лишь затем, чтобы сорвать какой-нибудь овощ. А потом пришла пора новой линьки и уменьшения длины. Кафкин сократился до размеров половины цветного шнурка от детской кроссовки. Соответственно, пищевая потребность опять уменьшилась, а дополнительным плюсом нового облика стала возможность заползать и укрываться на ночь или в непогоду под листьями кочанов. Теперь для Кафкина практически наступил ожидаемый им когда-то коммунизм. От каждого – по способности, каждому – по потребностям! Или: лопай, пока не лопнешь! И Кафкин лопал. Он ощущал, что в этом и заключен смысл его нынешней жизни, так как приближается Событие. Что это такое, Григорий Францевич не знал, но интуиция продолжала нашептывать: ешь, усиливайся, копи энергию! Затем случилась еще одна линька, вплотную приблизившая его размер к физическим параметрам сестер-гусениц. Они уже не боялись его, а просто не обращали внимания. Бывший советский майор успешно входил в общину и жил теперь, подобно своеобразному репатрианту, уже общими заботами огородно-гусеничной кибуцы. И однажды это началось! Переполненный запасами органики Кафкин нестерпимо возжелал заползти на какую-нибудь стену, забор, столб или дерево, чтобы приступить к выполнению Миссии. После недолгих поисков на чердаке нашлось укромное сухое местечко под балкой; там он с нежданным проворством сплел из слюнонити небольшой шелковистый гамак-подушку, который прикрепил к балке. А потом обвязался, уткнулся в него да и замер, погрузившись в нирвану. Мысли умчались куда-то, а сознание, утратившее связь с реальным огородно-деревенским миром, растворилось в Потустороннем и Непознанном. Время остановилось для Кафкина. Через сутки отвердевшая гусеничная кожица бывшего политрука лопнула, а сам он стал куколкой. Глава 8 Я – бабочка! Что это было? Когда? С кем? Григорий Францевич медленно приходил в себя, возвращаясь оттуда… Откуда? Может, это была другая Вселенная? Кафкин очнулся. Кто он? Почему темно и тесно? Шевельнуть нельзя ни рукой, ни ногой. Кто ж так запеленал? Неужто Верка измывается? Не девочка уже – тридцать восемь лет, скоро помирать будет, а все выкобенивается, дура, шутки шутит нелепые. Да и он – не мальчик, чтобы такие подначки ему устраивать: сорок лет вот-вот исполнится. Юбилей будет, мясо шашлычное пора мариновать… «Юбилей». Тут в мозгу его щелкнул выключатель, и яркими буквами зажглось это словцо, а дальше начали являться также иные картины. Да ведь юбилей-то уже отметили! и шашлык жрали. Крупские из солнечного Магадана заявились с рогами. За здоровье его чокались, Верка хвалебные вирши гнала, Оборвышевы ругались. И были еще двое – молодой очкарик с лысым хреном в оранжевых простынях. Лысый что-то подарил… Точно, бутылек с настоем трав! И Кафкин вспомнил все. Этот оранжевый колдун снадобьем своим его в гусеницу обратил. Сколько кочанов с тех пор переедено! Швабра со шпионом журналюгой в чулане дрессировали, куплеты матерные заставляли писать! Котенко, подлец, энциклопедию выкрал! Сын его спину до самых кишок продавил! У соседей собаки-монстры во дворе бегают. У Оборвышевых – капканы в огороде. Так, где он теперь? На чердаке! Сам же сюда залез и гамак-подушку сплел. Для чего? Чтобы Миссию осуществить. Теперь, когда очнулся, пора приниматься за дело! Он стал дрыгаться и вибрировать всем телом. Постепенно теснота проходила, пелены ослабевали, и даже стало возможно чуть приоткрыть глаза. Еще чуть-чуть поддать! Где-то рядом треснуло, ко лбу притек свежий воздух, зазудело в спине… Он завертелся, освобождаясь от органических лоскутьев, и руками-ногами стал упираться в нечто, что пленяло пока еще тело. Руки? Ноги? Какое там: лапки, как и прежде. Вот только стало их теперь гораздо меньше. «Любопытно, – подумал Кафкин. – Видно, свершилось! Кто ж я теперь? Куколка в коконе? Да ведь у куколок рук-ног нет. Стало быть?» Еще энергичнее задвигался, голова освободилась, и увидел Кафкин, как распрямляются у него элегантные тонкие усики с шишечками на концах. Скосив глаза, обнаружил под ними присутствие длинного раздвоенного отростка, сходного слегка с комариным клювом. Половинки клюва-отростка соединялись маленькими крючками и ворсинками. Это не понравилось отставному политруку, и он вынужден был энергичной мимикой лица скрутить раздвоенную пару в нормальный цельный нос-хоботок. Тот, впрочем, вызывающе-неприлично торчал и совершенно не гармонировал. «Надо бы закрутить, – подумал Кафкин, – чтобы не перепутали меня со слоном или комаром». Напряг образованное торчалово, и оно, послушное воле владельца, тотчас скрутилось подобно пружине в наручных часах. Вот теперь все пучком, удовлетворился Кафкин. Он сообразил, что эта штука – для удобства питания. А под ней обнаружились маленькие щупальца. Их назначение тоже было ясно: для распознавания пищи от несъедобной дряни. Дальнейшей тряской и вибрацией Кафкин сумел себя полностью освободить. Новые лапки были полны силы и цепкости. А на спине-то… Кажись, крылья там?! Григорий Францевич на миг задохнулся от восторга. Вот тебе и на! Значит, бабочкой стал! Сморщенные и влажные крылья нужно было просушить. Кафкин принялся интенсивно вдыхать чердачный воздух и надуваться; он, как автомобильный насос, погнал по венам внутреннюю жидкость, таким образом способствуя развертыванию крыльев. Когда они полностью расправились, некоторое время побыл в неподвижном состоянии; крылья слегка подрагивали, а он косил на них глаза да любовался узорами. Красотища: белый общий фон, на передних крылышках проходит почти до середины опояска из темной канвы, и имеются черные пятна, а на задних – просто неброские черные вкрапления посредине. Как парадка офицера-моряка, которым когда-то мечтал стать. При распределении не повезло – сунули в стройбат, а вот нынче пришло его время! Форма – морская; хоть без кортика, да зато летать будет! Оставалось последнее: избавиться от остатков прошлой гусенично-куколковской жизни, отделиться от лишней, переработанной в спячке органики. Кафкин счистил мусор, выполз осторожно через щель на крышу и, наконец, – взлетел! Ах ты! Какая благодать! Да ради этого уже надо было благодарить оранжевого колдуна! Несказанная легкость и невесомость полета живо напомнили Григорию Францевичу давние детские сны, когда он парил над полями, над лесами, над облаками… Открывшийся простор и расстилающиеся пейзажи пьянили. Кажется, недавно прошел дождь, или гроза. Земля, деревья, строения – все было мокро, а кусок неба на востоке еще был утяжелен черными тучами; зато другой кусок, с сияющим ослепительным солнцем, был лазурно-чистейшим. Черные облака, уходящие к горизонту, исторгали временами молнии, и на их фоне Кафкин узрел дрожащую и переливающуюся исполинскую радугу. Мир праздновал возрождение новой бессмертной души! Полет не составлял ни малейшего труда, но Григорий Францевич подспудно понимал, что нужно помнить о безопасности. За все платим, думал он. Человек не может летать, зато почти никого не боится – кроме, разумеется, американцев, начальства и жены. А стал бабочкой – порхай хоть до второго пришествия, но, увы, любая галка может тебя клюнуть. У Оборвышевых увидел живописную клумбу. Пора и нектарчику засосать. Опускаясь на аппетитный желтый цветок, с легкостью выполнил несколько «бочек» и «петель Нестерова». Затем Кафкин распрямил нос-хоботок и сунул в цветочную чашечку. Райский напиток! И как можно было раньше глотать яблочный самогон?! В новую жизнь Григорий Францевич вступил в сентябре, когда народец на огородах принялся за сбор картофеля. Световой день сократился, тепло стало сменяться холодом ночей, а солнце все чаще заслоняли облака. Периодически накрапывал дождь. Кафкин мгновенно освоился в качестве бабочки и при этом отлично осознавал, сколь он теперь стал нежным и ранимым. Сильные порывы ветра, крупные дождевые капли были опасны для крыльев. От докторов помощи ждать не приходилось, поэтому оставалось рассчитывать лишь на самого себя: забираться при непогоде в первые попавшиеся укрытия. При этом нужда заставляла использовать даже злачные места типа оборвышевской уборной, куда пришлось скрыться однажды при внезапно налетевшем шквале. Очень донимал холод. Низкие температуры сковывали Григория Францевича, его тело коченело, мышцы не могли двигать крылья. Холодными днями он складывал крылья так, что они отражали солнечный свет на грудь. А в солнечную погоду ему нравилось расправить их и застыть в неподвижности на горячем шифере крыши своей избушки. Пользительны для здоровья были также теплые куски глиняных кирпичей, но красный фон их не способствовал конспирации. Когда бывало совсем жарко, Григорий Францевич предпочитал развернуться бочком к солнцу и свернуть крылья, подставив светилу лишь их кромки. Ночью же вынужден был залезать под крышу дома своего, где его караулили хищные осы, пауки и муравьи. Сидя днем на солнцепеке, Кафкин философствовал о бренности бытия и смысле жизни. «Действительно, – размышлял он, – на кой черт нас сотворила мать-природа? Был я человеком, поступил в политучилище, изучал там марксизьм-ленинизьм, потом – замполитствовал, воинам мозги пудрил, Жердь замуж взял, на пенсию вышел, огородничал… А зачем? Чтобы напоследок помереть? Да ведь не один я такой! У всех – та же картина. Родился, женился, помер. Некоторые еще спиногрызов рождают по глупости. Кто-то президентом становится. Ради чего? Даже оранжевый ни черта со своим киртаном не объяснил. Спел он „Харе Кришна! “ – и что? Потом столько шашлыка сожрал, что – мама моя! А я? Переродился в гусеницу, теперь вот бабочкой стал. Отлично! Порхай да любуйся природой. Но опять: жрать, жрать и жрать. А дальше? Эх-ма, как там пел Лев Лещенко когда-то: „А мне всегда чего-то не хватает, зимою – лета, осенью – весны“! И – несправедливость кругом. Никому не вредишь, никого не трогаешь, а тебя все норовят умять. Даже от людей добра не жди. Например, соседка Елена: посадила вонючий укроп и ромашки, от которых одна сплошная аллергия! Прав был ее муж: типичная дура! И капканы ставит…» Иногда Кафкина тянуло попить воды из луж, при этом он зачем-то еще и взмучивал воду взмахами крыльев. Со дна всплывали грязные частицы, и он засасывал их хоботком, удивляясь собственной деградации. А ведь раньше таким аккуратистом был и жене замечания делал, если она в скатерть или занавеску сморкалась! Духовные поиски подтолкнули Григория Францевича к большим контактам с нынешними соплеменницами. Бабочки, как и люди, существа общественные, решил однажды Кафкин. Прав, тысячу раз был прав вождь, когда писал, что жить в обществе и быть от него свободным – нельзя. Пришло время влиться в коллектив! Некоторые сестры сбивались в небольшие стайки. Как видно, вместе-то сподручнее. Вместе весело летать по просторам! Кафкин робко подлетел к одной из стаек и стал копировать движения сестер. Удалось! Кажется, они посчитали его своим. Замечательно! Этак, дай бог, может, со временем получится у них выдвинуться на какую-нибудь должность! С таким умом, образованием, знанием марксизьма-ленинизьма и опытом работы с личным составом! А?! До заместителя командира стаи по политработе вырасти можно будет! А? Учение о классовой борьбе пока никто не отменил. Или тут уже – коммунизьм? Полетав в стае, он уяснил, что в новом мире Марксовы теории не работают: крылатое население не интересуется прибавочной стоимостью и думает лишь о порхании, насыщении да половом распутстве. Постоянно образовывались влюбленные парочки, которые вначале лишь кружили друг вокруг друга, а затем, спустя малое время, уже и уединялись на капустных листах, цветках, теплых досках или кусках шифера да и начинали свальный грех. А потом наступил и его черед! Кафкин установил, что рядом кружит подозрительное энергичное существо, сильно и приятно пахнущее геранью. Бабочка эта была большего размера и явно хотела ласки. Ее виражи вокруг Григория Францевича сокращались, а гераньевый дух ощущался все сильнее. Бывший замполит от этого возбудился против собственной воли и впал постепенно в состояние, сходное с испытанным в первую брачную ночь. Он принялся неосознанно копировать движения крылатой прелестницы, и вышло, что воздушный вальс постепенно отдалил их от стаи. Лишь только они приземлились на теплый кусок рубероида, Кафкин пришел в неистовство: задрожал мелко и быстро, закрыл глаза. А потом, плюнув на мораль и осторожность, распутнейшим манером приставил конец своего брюшка к чужому. И, как сказал бы тесть, понеслась блоха по кочкам! Сколько времени они предавались страсти, он не знал. Минуты остановились, мысли улетели, и Кафкин замер монументально, как пирамида египетская. Когда он, тяжело переводя дыхание, вернулся в реальность, полового партнера уже рядом не было. На востоке алело закатное небо, и становилась прохладно. Пора было искать место для ночлега, и он полетел к ближайшей капустной голове, тяжело перебирая крыльями. Живот бурлил. Что там творится? Кафкин заполз под капустный лист и насторожился. Понос? С чего бы? Похоже, организм готовился выкинуть какой-то необычный фортель! Какой? А вот какой! Григорий Францевич, ведомый незримой силой, перебрался на оборотную сторону листа, приложил к нему конец живота, и – ядрена вошь! – через пару секунд выдавил яичко диаметром не больше миллиметра. «Бог ты мой, – ахнул он, – что же происходит? Рожаю? Как меня угораздило? И так быстро?» Форма и окраска яичка напоминали миниатюрный лимон с коркой, покрытой рядами ребрышек. «Вот это да, – дивился Кафкин, – я что ж, подобно курице яйца несу? Да ведь если Верка узнает, то от смеха лопнет! Однако какой тут смех?!» Из брюшка полезли новые «лимоны», и, когда число их превысило сотню, Кафкин смирился.