Божий дар
Часть 22 из 28 Информация о книге
Я вышла из дому в начале восьмого и поехала на Тверской бульвар. По бульвару мы с бабушкой любили гулять. Почти каждые выходные она водила нас с Наткой в кинотеатр «Россия» (ныне «Пушкинский») на какой-нибудь фильм, а потом мы шли к памятнику кормить голубей и есть мороженое. Сидели на скамейке, обсуждали кино, болтали обо всем на свете. Летом бабушка покупала у лоточницы около входа в метро букетик васильков или фиалок и непременно клала его у постамента памятника Пушкину. Она была пылкой пушкинисткой, и, когда, лет через десять после смерти деда, завотделением Первой градской, где бабушка работала, сделал ей предложение, отшутилась: «Извините, милый мой, не могу ваше предложение принять. Я, видите ли, другому отдана и буду век ему верна. Мое сердце принадлежит Александру Сергеевичу». После того как родителей не стало, бабушка всю себя отдавала нам с Наткой (ну, может, самая малость доставалась еще и Александру Сергеевичу). Теперь ее нет, а я даже не могу выкроить полдня для поездки на кладбище. Все, что я могу, — это в ее день рождения заехать перед утренними заседаниями на Тверскую, посидеть на скамейке, вспомнить бабушку и положить к памятнику букетик альпийских фиалок. Не для Пушкина, при всем к нему уважении. Для бабушки. Потому что сегодня ее день рождения. Хотя бабушке бы это понравилось, наверное. Она любила прогулки и не любила кладбища. Терпеть не могла всю эту суету вокруг умерших, как она это называла. «Просто какие-то языческие камлания, — говорила она. — Скачут вокруг несчастного покойника, кричат, воют, а потом на поминках напьются, подерутся и орут песни. Жуть! А покойник — он ведь потому так и называется, что ему нужен покой». У бабушки вообще был очень своеобразный взгляд на вещи. Она, например, в Бога не верила. Бабушка верила в технический прогресс, симпатизировала теориям Вернадского, а про Бога говорила, что Бог — это мы сами, когда радуемся и делаем добро — себе и другим. При этом на Пасху непременно пекла куличи (запах я помню до сих пор) и ходила их святить. А на Троицу ставила в храме свечи за упокой души моих родителей и дедушки. Я как-то спросила, почему заупокойных свечек всегда четыре. Оказалась — четвертая за Пушкина. У бабушки на книжке лежали похоронные деньги, и за несколько дней до смерти она взяла с меня обещание не тратить их на пышные похороны и поминки. — Дай слово, что не будет никаких гробов с бахромой, никакого застолья, оркестра и прочих безобразий, — сказала она тихо, но твердо. — Не хочу, чтобы ты эти деньги спустила на ерунду. Лучше возьми Сашку и поезжайте в Ленинград хоть на несколько дней. Покажи ребенку Царское Село, своди в Эрмитаж, а потом пойдите в «Европейскую» и хорошенько поешьте пирожных за упокой моей души. Мне будет приятно. А если мои коллеги захотят выпить водки на поминках — пусть сами этим озаботятся. Поминки все равно были. И оркестр. И бахрома. И водки мы выпили. Похороны организовали сотрудники больницы, где бабушка проработала почти полвека. На похоронах многие плакали. Но после поминок, хорошенько наревевшись, я все сделала так, как хотела бабушка: взяла Саньку, села на «Красную стрелу» и поехала в Питер. И там на третий день мне стало легче. Я даже съела в «Европейской» пирожное, хотя думала, что еще долго не смогу ни есть, ни спать, ни улыбаться. …Народу на Пушкинской ввиду раннего часа было немного. Я выбрала свободную скамейку, положила рядом купленные у метро цветочки, сняла крышку с картонного стаканчика. В воздухе повис аромат кофе. Когда в Москве только-только появился «Макдоналдс», вот этот самый, на Пушке, мы с бабушкой стали покупать там кофе навынос. И пили его в сквере. Кофе все тот же, и сквер, и Пушкин на месте. Только бабушки нет. У ног топтались жирные центровые голуби. С соседней скамейки на меня косился мужик, явно командированный. Я демонстративно отвернулась, и чуть погодя командированный товарищ ретировался. На удивление, дождя сегодня не случилось. Солнца, правда, тоже не было. Зато в воздухе — морозная свежесть, запах жухлых листьев и чуть-чуть дыма. Когда я в последний раз вот так сидела в сквере, пила кофе и никуда не спешила? Год назад? Два? Пожалуй, два. На плечо упал красный лист. Я улыбнулась. Неожиданно стало легко и радостно. Может, это бабушка откуда-то издали послала мне воздушный поцелуй? «Учись радоваться простым вещам, — говорила она, — ты слишком серьезная, слишком много думаешь. А ты не думай. Просто смотри вокруг и получай удовольствие. В конце концов, главный смысл жизни, дорогая, не в том, чтобы быть достойным членом общества, а в том, чтобы быть счастливой». У бабушки удивительным образом получалось радоваться, даже будучи полезным членом общества. Она всю жизнь проработала медсестрой в 1-й Градской — сперва обычной, потом — старшей. Пахала, как лошадь, после того как погибли наши родители, поднимала меня и Натку, готовила обеды, таскала нас на теннис и в музыкальную школу, делала уколы всем друзьям и знакомым, и при этом — радовалась. Всему: осеннему солнцу, дождику, новым туфлям, горячим пирогам, воробьям на карнизе, доставшимся по случаю билетам в Большой… Она умела найти тысячу поводов радоваться и радовать нас. …Я допила кофе, положила букет у постамента памятника. С днем рождения, родная. Когда я шла к машине, на душе было легко. Бабушка была бы мной довольна. * * * Лена уже подходила к зданию суда, когда заверещал мобильный. — Елена Владимировна, — сказал в трубке Димин голос. — У нас тут Джонсоны с адвокатом, хотят с вами переговорить. Что им сказать? Пусть подождут? Или назначить на другой день? — Пусть подождут. Я уже подхожу, буду минут через десять. А что они хотят-то? Оказалось, Джонсоны хотят, чтобы Лена выписала постановление о помещении их ребенка в приют. Пускай до суда поживет в доме малютки. Точнее, этого хотел адвокат Джонсонов. Он настаивал, что ребенок находится в неподобающих условиях и это может плохо сказаться на его здоровье. Людмила с ребенком уже больше месяца жила в православном приюте «Милосердие». Адвокат Джонсонов потратил две недели, чтобы отыскать ее. Ему даже пришлось летать в Пензу (он ненавидел самолеты, особенно — внутренние рейсы), а потом еще сто километров трястись на допотопном местном таксомоторе по разбитой дороге до Козиц, где Людмила была прописана. Дом был старый, серый, покосившийся. Кругом воняло навозом. По двору бегали встрепанные грязные куры. Кур загоняла в сарайчик крошечная белобрысая девчонка в огромных резиновых сапогах. Проходя через двор, адвокат, как ни берегся, вымазал-таки какой-то мерзостной жижей пятисотдолларовые ботинки. В комнатах пахло старыми пыльными тряпками и щами, на стене красовался ковер с лебедями, по подоконнику разгуливала толстая кошка, на столе — тарелка с сушками и банка молока, накрытая куском марли. Когда мамаша Людмилы — толстая, неухоженная бабища с красными потрескавшимися руками — предложила ему этого жуткого молока из банки к чаю, он отказался, даже не посчитав нужным скрыть отвращение. «Разве это люди? — думал он. — Это не люди… Животные. Зимой, наверное, спят на соломе, с козами в обнимку. И еще плодятся, детей рожают. Зачем им дети? Чтобы было кому коз пасти, что ли? Или они такие тупые, что просто живут инстинктами, размножаются, не задумываясь зачем?» Увы, общение с такими, с позволения сказать, людьми было частью его работы. Гонорары надо отрабатывать. Без гонораров не будет костюмов от Кензо, новенького «БМВ», отпуска во Французской Полинезии, лангустинов в сливочном соусе к ужину. А без этого и самому недолго опуститься, превратиться в пародию на человека вроде Людмилиной мамаши. От этой дикой мысли адвоката передернуло. Он поскорее отогнал ее и приступил к работе. Людмилина мамаша сообщила, что в последний раз беседовала с дочерью по телефону на прошлой неделе. О том, что та сбежала из больницы, она ничего не знает. Адвокат объяснил мамаше всю серьезность ситуации. Когда до старой курицы дошло, что ее драгоценная дочка совершила уголовное преступление, украла чужого ребенка и скрывается от правосудия, она сперва твердила, что этого не может быть, а потом принялась плакать и бить на жалость. При этом твердила, что не знает, где Людочка. Пришлось объяснить, что лучший выход для них для всех — чтобы Людмила объявилась как можно скорее и не усугубляла свое и без того сложное положение. — И, уважаемая, если не хотите проблем, сообщите мне сразу же, как только ваша дочь с вами свяжется. Только сообщите непременно. Потому что в противном случае это будет рассматриваться как укрывательство, и вы тоже пойдете под суд. С кем тогда останется эта славная девочка, ваша внучка? Вы же не хотите, чтобы она росла в детдоме? Старая калоша этого совершенно точно не хотела. Позвонила через три дня и дала адрес «Милосердия». * * * В «Милосердие» Люда попала случайно. Ни в какой приют она не собиралась. Более того: она не собиралась ни сбегать из больницы, ни красть Лысика. Все получилось как-то само собой. После родов Лысик лежал в отдельной палате. Весь день вокруг него суетились Джонсоны. Джейн не отходила от Лысика ни на минуту, качала его на руках, пеленала, щекотала под подбородком, шептала ему что-то по-своему… Сэм в тот же день перевел Люде деньги на счет. Отныне она была обладательницей астрономической суммы. Но это почему-то не радовало. Она тосковала, скучала по своему Лысику, хотела быть на месте Джейн, с ужасом думала, что еще несколько дней — и ее ребенка (Да! Ее, а не каких-то там Джонсонов!) заберут навсегда. Люда видела Лысика, только когда его приносили кормить. Врач считал грудное вскармливание полезным для ребенка. После одного из кормлений Люда сняла с вешалки пальто и, замотав Лысика в одеяло, вышла в коридор. Она ничего такого не собиралась делать, спроси ее кто-нибудь, зачем пальто, — Люда, пожалуй, не смогла бы ответить. Она просто думала дойти до конца коридора. Может быть, постоять у окна. Но вместо того чтобы стоять у окна, Люда неожиданно для самой себя спустилась по лестнице, а потом вышла на улицу. Если бы сидевший в холле охранник спросил, куда она собралась, Люда, наверное, испугалась бы и вернулась в палату. Но он не спросил, и Люда спокойно вышла в парк, а там и на улицу. Когда она поняла, что именно сделала («Ты воровка! Воровка! Украла ребенка!»)? Через час? Через три? Ближе к вечеру? Пожалуй, смутное осознание («Воровка! Воровка! Держите воровку!») пришло в тот момент, когда Люда увидела неторопливо идущих навстречу патрульных милиционеров и резко рванула во двор. Чего она испугалась («Воровка! Держите воровку!»)? В конце концов, это ее ребенок. Она его выносила и родила, кто посмеет сказать, что это не так? Но в голове рвалось и кричало: «Воровка! Поганая воровка!» Люда, подгоняемая этими криками, спешила все дальше и дальше, туда, где никто ее не найдет, никто не поймает. Она кружила по городу без цели, без всякого плана. Она не знала, что будет делать, как жить, что готовит ей вечер, завтрашний и послезавтрашний день. Она ни о чем не думала, просто шла и шла, прижимая к себе Лысика. Все, что ей надо, — это вот так прижимать его к себе. Проголодавшись, наскребла завалявшуюся в кармане пальто мелочь, купила у лоточницы пирожок. Лысика тоже надо было кормить. Люда вошла в подъезд (слава богу, там не было кодового замка), поднялась на два этажа, уселась на ступеньки, расстегнула пальто. Хлопнула дверь наверху, зашаркало, какая-то тетка с хозяйственной сумкой-тележкой в руках прошла мимо Люды, буркнула что-то себе под нос («Воровка! Поглядите на воровку!»). Люда испугалась, но тетка ушла и больше не возвращалась. Замерзнув на улице, Люда спустилась в метро и проехала несколько кругов по Кольцевой. Она периодически задремывала, привалившись к поручню, но тут же просыпалась («Воровка! Хватайте воровку! Отберите у нее ребенка, пока она спит!») и крепче прижимала Лысика к себе. Потом в вагон вошли милиционеры, и пришлось из метро уходить. У Люды не было при себе паспорта, она подозревала, что ее наверняка уже ищут, а значит, от милиции надо держаться подальше, не попадаться им на глаза. Потому что, если они найдут Люду, если схватят ее, они отберут Лысика и она никогда его больше не увидит. На улице темнело. Перед глазами у Люды плыли разноцветные круги, голова кружилась, в висках пульсировала боль — может, от усталости, может, от голода, а может, просто от нервов… Звуки города доносились как будто издалека, словно уши заложили ватой, и тротуар все норовил качнуться под ногами. Лысик оказался тяжелым, кто бы мог подумать! Люда почти не чувствовала рук и боялась, что может случайно выронить Лысика на мостовую, под колеса автомобилей, под ноги прохожим («Воровка, воровка! Поделом тебе!»). Куда ей податься? Где укрыться? На улице — дождь, на вокзале — милиция, к подругам нельзя, да и нет у нее никаких подруг — так, знакомые… В голове загудело. Или не в голове? Что это? Колокол? Люда поднял глаза. В конце улицы блестел золотом купол небольшой церквушки. А ведь в церкви-то милиции нет. И тепло там, и светло, и не выгонят ее из церкви. Бог ведь, кажется, велит помогать тем, кто в беде, и все такое? Эти мысли придали Люде сил, и она со всех ног припустила к церкви. Внутри действительно было тепло и почти никого народу. Бледная женщина в белой меховой шапке ставила свечи, сгорбленная бабулька мела пол. Люда села в уголке на скамеечку, привалилась к стене и блаженно прикрыла глаза. Она была в безопасности. …Люде снилось, что она карабкается по склону вулкана. Вокруг ползли огнедышащие языки раскаленной лавы, дышать было трудно, в горле пересохло, очень хотелось пить. Она несла Лысика, спасала его от притаившегося где-то внизу, у подножия вулкана, невидимого, но вполне осязаемого зла. Она должна была подняться на вершину. Идти было горячо и больно, над головой плыли черные тучи пепла, в небе грохотало, но Люда знала, что должна дойти, потому что иначе с ними случится беда. Земля под ногами вздрогнула, Люду тряхнуло, и она чуть было не выпустила Лысика из рук. Она вскрикнула и открыла глаза. Над ней стояла старушка, трясла за плечо. — Дочка! Закрываемся мы! Слышишь, дочка! Люда в панике оглядывалась, не понимая, где находится и что от нее хотят («Воровка! Воровка! Мы поймали тебя!»). — Дочка, храм закрывается на ночь, — повторила старушка. — Ты завтра приходи, к заутрене. А сейчас иди, иди, дочка. — Куда? — тупо спросила Люда. Некуда ей было идти. «Только если на мост да и вниз головой в реку», — подумала она. Может, именно так она и поступила бы. Но бабулька позвала батюшку, а тот, расспросив Люду и выяснив, что у нее нет ни дома, ни денег, ни документов, не стал задавать лишних вопросов и дал адрес «Милосердия». Люда не очень помнила, как туда добралась. Как садилась в троллейбус — помнила, а дальше — кусками. Вот открывается железная дверь. Вот кто-то кладет ей на лоб прохладную ладонь. Под темным образом Богоматери — ярко-красным горит лампада, красное пятно расплывается, разбухает до размеров гигантского воздушного шара… Тягучий бас откуда-то сверху говорит: да она вся горит, дай-ка градусник, у нее температура под сорок… Кто-то обтирает Людины ноги мокрым и холодным. От холода ее так трясет, что зуб на зуб не попадает. Под ярким светом настольной лампы ломается ампула, темная жидкость в шприце: не бойся, это чтобы сбить температуру… Люда не чувствует укола, но ощущает, как тело становится легким, она летит, уплывает куда-то. Люда тянется к Лысику, но в руке — лишь пустота. Она плачет, кричит, просит отдать ей Лысика. «Успокойся, — говорит тягучий бас. — Здесь твой ребеночек, не кричи, поспи». Отчего-то Люда верит этому голосу. И засыпает. Температура не спадала еще двое суток. Федя, доктор из «Милосердия», боялся, что Люде в роддоме занесли инфекцию и у нее развивается сепсис. Но оказалось, что боялся он напрасно, — у девицы обычный мастит. На четвертые сутки Люда была почти в порядке. Лицо порозовело, синие круги под глазами исчезли. Она смогла покормить ребенка, выпила кружку жидкого чаю с лимоном. После кормления в комнату заглянул отец Александр и сообщил, что пришло время побеседовать. Говорил он тягучим басом из Людиного горячечного сна. — Выглядишь лучше, — сказал он, ставя у кровати табуреточку и усаживаясь. — Мы за тебя молились. Знаешь, где находишься? Люда покачала головой — она помнила только, что адрес ей дали в церкви. — Это женский православный приют, — объяснил отец Александр. — Называется «Милосердие», находится при храме Иконы Владимирской Божьей Матери. Сюда приходят такие, как ты. Те, кому некуда идти. Девушки и женщины, оказавшиеся в трудной ситуации. У многих, так же как и у тебя, есть дети. «Милосердие» было детищем отца Александра, его персональным проектом, главной заботой последних десяти лет. Десять лет назад никакого православного приюта и в помине не было. Была молельная комната в одном из московских роддомов, где отец Александр проводил молебны о благополучном разрешении рожениц от бремени и за здравие новорожденных. Там же он беседовал с женщинами, собирающимися подписать отказ от ребенка, и с теми, кто решился на аборт. Многие признавались: и рада бы оставить ребенка, но куда мне с ним? Денег нет, в доме — теснота, муж — пьющий. Одна, почти девочка, плакала в голос и объясняла, что очень хочет забрать ребеночка себе, но отец, если узнает, — убьет. И ее, и ребеночка. Девочка была из какого-то горного села, и отец Александр ей верил. Теперь в распоряжении отца Александра было двухэтажное здание, четверо сотрудников и десять комнат, в которых жили девушки, девочки и женщины — те, кому некуда больше податься. Держать их в приюте подолгу возможности не было, но отец Александр — энергичный и нарастивший за десять лет массу полезных связей — помогал своим подопечным устроиться на работу, найти место в общежитии или уехать на родину. Некоторых удавалось помирить с родителями, некоторых — убедить развестись с мужем-деспотом… Узнав, что центр православный, Люда испугалась. Наверное, ей нельзя в православном приюте? Она ж неверующая. И некрещеная. В церковь не ходит, и все такое. Но отец Александр только усмехнулся. Да здесь половина таких. Господь велел любить всех своих ближних, независимо от того, верующие они или нет, проявлять к ним милосердие и помогать по мере возможности. Вот они и помогают. — Но мне нужно знать твою ситуацию, — сказал отец Александр. — Иначе я мало чем смогу помочь. Поначалу Люда молчала. Потом начала врать. Несла какую-то околесицу про мужа, который пьет и бьет, про мать, которая на порог не пустит с ребенком, про украденный паспорт… Отец Александр слушал, наклонив голову и задумчиво глядя Люде в лицо.