Черный Леопард, Рыжий Волк
Часть 57 из 114 Информация о книге
Еще через пять страниц: «День Абдулы Дура Никогда не сожалел я о жене, какую себе выбрал. Между нами есть понимание, которое возносит тебя превыше страсти. Я сказал ей: «Жена, ты из тех, чей образ будет проглядывать во всех шести твоих сыновьях. Если любой из них убьет кого, ты будешь так же его любить, зато отречешься от него, если он возьмет себе жену из речного народа». И ничего больше до самого краешка страницы словами, какие едва разобрать можно: «Облагать налогами старейшин? Зерновые подати? Нечто столь же потребное, как воздух? Обора Гудда День от Маганатти Джаррадо Маганатти Бритти Сегодня он выпустил нас. Дожди бы не прекратились. Промысл Богов». Я отбросил эту книжку и взял другую – в ворсистом черно-белом переплете из коровьей шкуры, не в блестящей коже. Страницы были сшиты блестящей красной нитью, что означало, что книга самая новая, даром что в самой середине стопки торчала. Это он ее в середину сунул, наверняка. Он путал порядок, чтоб никто не смог слишком легко выстроить линию его жизни, в этом я был уверен. Мимо кошка шмыгнула. Над головой у меня раздалось трепыханье, поднял взгляд: в вышине надо мной два голубя вылетели из окна. «Во что нас угораздило, как не в год безумных владык? Садассаа День Бита Кара Есть люди, к кому я утратил всякую любовь, и есть слова, какие я напишу в петиции, которую никогда не отправлю, или на языке, какой никогда не прочтут. День Лумаса Что есть любовь к ребенку, как не мания? Смотрю на чудо своего самого маленького и плачу, смотрю на мускулы и силу самого старшего и усмехаюсь с гордыней, которая, как нас предостерегают, должна быть одним Богам присуща. И к ним, и к четверым между ними я испытываю любовь. Которая меня страшит. Смотрю на них – и знаю это, знаю это, знаю это. Убью того, кто явится причинить зло моим сыновьям. Убью такого без жалости и без раздумий. Доберусь до сердца того и вырву его, засуну его в рот, даже если то окажется их собственная мать». Шесть сыновей. Шесть сыновей. «Оборра Гудда День Гарда Дума В ту самую ночь Белекун оставил меня одного. Всю ночь я писал. Потом этих услышал, нытье, грубый окрик, захлебнувшийся вскрик и еще один грубый окрик. Там, за моей дверью, в четырех дверях от моей. Я распахнул ее, и там стоял Амаки Склизлый. Спина его была мокрой от пота. Я бы свалил все на Бога железа, однако голова моя полнилась лишь собственным моим гневом. Его чаша-ифа[45] лежала там же на полу у его ног. Я опустил ее ему на голову. Еще и еще. Он упал прямо на девушку, совершенно закрыв ее. Скоро за мной придут. Афуом и Дуку сказали мне: мол, не тревожься, молодой братец, мы уже предприняли меры. Мы явимся за твоей женой и мальчиками, и народ подумает, что они пропали, как зыбкое воспоминание». Шесть сыновей. Между этой книжкой и той, что под ней, лежал листок бумаги. Я сразу определил, что когда-то он издавал сильный запах, вроде записки, посланной любовнице. Его собственный почерк, только не такой корявый и торопливый, как в его дневнике. Написано: «Человек будет претерпевать страдания, добираясь до дна истины, зато не будет он терпеть скуку». Басу Фумангуру – человек с севера Песочного моря. Сужу об этом только по пристрастию северян к загадкам, играм и двусмысленным разговорам порой на границе нечестивого города, где, коли угадаешь неверно, могут и убить на месте. Для кого писалось это? Для себя самого или для того, кто прочтет? Только Фумангуру знал: рано или поздно кто-то прочтет. Он понимал, что силы нагрянут за ним, и все это заранее сюда перенес. Никто не забирал ничего из Архивной палаты, даже Король. Кто-то да пришел бы, отыскивая, может, петиции, каких никто не смог найти и какие, вполне может быть, даже не существовали. Все это болтовня про петиции против Короля, будто бы никто никогда не писал о несогласии с Королем. И все же под этими ведомостями никаких петиций не было, одни лишь страницы и страницы налоговых подсчетов, на сколько больше стало у него коров в сравнении с прошлым годом. Подсчеты урожая зерна в Малакале. И земли его отца, и приданое, какое он помог выплатить дочери своего двоюродного брата. До тех пор, пока я не наткнулся на одну страницу среди старых папирусов, расчерченную линиями и рамками с именами. Свет свечи сделался ярче, а значит, снаружи стемнело. Ни звука от архивариуса, я даже подумывал, не ушел ли он. Свеча горела медленно. На самом верху листа и очень крупно было выведено: Кваш Моки. Отец прадеда Короля. У Моки было четыре сына и две дочери. Старшим сыном был Кваш Лионго, прославленный Король, а под его именем значились четыре сына и пять дочерей. Ниже имени Лионго стояло имя его третьего сына, Кваша Адуваре, что стал Королем, а под ним – Кваш Нету. Под Квашем Нету значатся два сына и одна дочь. Старший сын, Кваш Дара, – наш нынешний Король. По-моему, я и знать никогда не знал имя сестры Короля, пока не увидел его написанным на этом листке. Лиссисоло. Она посвятила жизнь служению какой-то богине, какой, я не знаю, но служительница богини теряет свое прежнее имя и обретает новое. Моя хозяйка постоялого двора как-то раз поведала о сплетнях, будто эта королевская дочь вовсе не монахиня, а умалишенная. Потому как ее скудный умишко не смог управиться с чем-то большим и ужасным. Что за ужасное это было, хозяйка не знала. Только было оно – ужасное. Ее отправили жить в крепости в горах, куда ни войти и откуда выйти нельзя, так что и прислуживавшие ей женщины тоже оказались навеки взаперти. Я отложил родовое древо в сторону, все еще терзаемый загадкой Фумангуру. Под вычерченной им последовательностью королей имелась приписка, сделанная его почерком. Опять счета и подсчеты, и счета других людей, и подсчеты других людей, опись съестных припасов всех старейшин, список посещений, еще его дневниковые записи, некоторые из которых датировались годами раньше, чем написанное сверху. И даже две небольшие книжечки его советов в любви, какие, по всему судя, он написал в те времена, когда они с Королем увлекались чем угодно, но не этим. Еще книги пустые, без слов, от их страниц исходили запахи, а еще рисунки кораблей, и зданий, и башен выше Малакалских, была книжка, обозначенная как сказание о запретном путешествии в Мверу, какую я раскрыл, только чтобы начертания буквенных символов посмотреть, но они не походили ни на что, виденное мною прежде. А еще вот эти, книга за книгой, страница за страницей о мудрости и наставлениях старейшин. Пословицы, услышанные или им самим придуманные, – не знаю. Протокольные документы о заседаниях старейшин, некоторые даже написаны не им. Я клял его на чем свет стоит, пока не образумился. Я страдал от скуки. Как он и писал, что буду, так я и страдал. И тут все блестящее великолепие его манеры поразило меня, словно бы ветер внезапно дунул мне в лицо ароматом цветов. Страдать от скуки, чтобы добраться до правды. Нет, выстрадать скуку, чтобы достичь дна правды. Постичь правду до дна. Я ухватил две стопки книг и бумаг (обе мне до подбородка доставали) и отложил их в сторону, оставив одну на полу. Красный кожаный переплет, перевязанный на узелок, разжигал мое любопытство. Страницы были чистыми. Я опять стал сыпать проклятиями и едва не запустил книжку через весь зал, пока не взлетела последняя страница. «Когда прилетят птицы», – значилось на ней. Я поднял взгляд к окну. Само собой. Там, у подоконника, отошли две деревянные дощечки. Я забрался туда и снял их. Под деревом лежала сумка из красной кожи, набитая большими разрозненными листами бумаги. Я сдул пыль с верхнего листа, на котором значилось: «Писано в присутствии Короля его верноподданнейшим слугой Басу Фумангуру». Я смотрел на то, из-за чего некоторые люди уже поплатились своими жизнями. На то, что подвигало людей идти на происки и заговоры. Эти разрозненные, грязные, вонючие листки, они уже успели изменить жизненные судьбы многих. Одни требовали покончить с пытками и наказывать штрафами за малозначимые нарушения. Кто-то просил, чтобы собственность умершего мужа переходила его первой жене. А один заявлял такое: «Да будут все свободные люди этих земель, как те, что родились таковыми, так и те, кому свободу даровали, никогда не порабощены и не ввергнуты в рабство вновь, пусть жизнями их не распоряжается призыв на войну без оплаты, подобающей им по их достоинству. И свобода эта да будет у их детей и детей их детей». Я не знал, убил бы его за такое Король, зато знаю многих, что убили бы. И все же было еще и это: «Всякий справедливый человек, кто готов предъявить претензию королю, должен быть защищен законом, и ни он сам, ни его родные не должны понести никакого ущерба. В случае если дело против короля будет прекращено, истец не должен понести никакого ущерба. В случае если дело решится в пользу этого человека, ни он, ни его родные не должны понести никакого ущерба». Воистину Фумангуру был либо самым мудрым, либо самым глупым из мечтателей. Или он брал в расчет лучшие стороны натуры короля. Некоторые петиции были буквально на грани измены. Больше всего отваги и глупости было в той, что была в конце: «Да возвратится дом королей к обычаям, предписанным богами, а не продолжит идти путем, порочившим деяния королей в шести поколениях. Вот чего мы требуем: король должен следовать естественному порядку, установленному богами небесными и богами подземными. Вернуть чистоту линии, как установлено в песнопениях давно умерших гриотов и на забытых языках. До той поры, пока короли Севера не вернутся к чистому пути, они продолжат идти против воли всего правого и добродетельного, и ничто не убережет этот дом от падения или завоевания другими». Он назвал королевский дом порочным. И был за возврат к подлинной линии наследования трона, нарушаемой в шести поколениях, или боги непременно доведут Акумову династию до падения. Фумангуру написал собственный смертный приговор, слова, за которыми неминуемо следует казнь еще раньше, чем они дойдут до Короля, если не укрыть их в тайне. Ведь кому бы раскрыть ее? Так что прочел я большую часть его дневниковых записей, а просмотрел все, в том числе и ту, что он сделал совсем незадолго до смерти. Вот что мне известно: последняя запись сделана за день до того, как его убили, и все ж она тут, в книге, в этом книжном зале. Но только он сам мог добавить ее к собственным стопкам, никому другому такого не было бы позволено. Кто я-то такой, чтобы доискиваться благоразумия в неблагоразумном? Во всем этом нет никакого прощания, никакого последнего распоряжения, нет даже какого-либо свидетельства горечи, одолевающей того, кто знает о приближении смерти, но не рад своей судьбе. Только что-то во всем этом было не так. Фумангуру ни разу не упомянул о мальце. Вообще ничего. Что-то должно бы исходить от этого мальца – аромат чего-то большего, более глубокого и существенного, такой же явственный, какой я учуял на кукле, только намного больше… если этот малец был причиной, почему омолузу охотились за ним и его семьей и почему убили их. Только не было во всем этом ничего о значимости мальца, ничего – о родне его, не было тут ничего даже о том, какая от мальца польза. Фумангуру держал его в тайне даже от собственных записей. По-своему, держал его в тайне даже от себя самого. И среди всяческих запахов веяло от этих страниц чем-то кислым. Чем-то, что было пролито и высохло, только от животного, не от земли, не от пальмы, не от лозы. Молоко. Пропавшее уже из виду, но все еще – там. Вспомнилась одна женщина, кормившая грудью, что прислала мне самым любопытным способом написанное послание с просьбой спасти ее от мужа и тюремщика своего. Я потянулся к свече. – И от меньшего пламени зачинались громадные пожары, – раздался голос. Я вздрогнул, потянулся за топориками, но меч его уже был у моей шеи. Я еще раньше чуял мирро, но думал, что запах шел от старого флакона, стоявшего у архивариуса за спиной. Префект. – Сами за мной шли или слежку устроили? – спросил я. – Вы хотели узнать, нужно ли вам будет убивать одного или двоих? – Я ни за что… – Все еще кутаешься в эту занавеску? Это после двух-то дней? – Боги свидетели, если еще хоть кто-то скажет, что я одет в занавеску… – Такой узор на занавесях богачей. Ты не из богатеньких? Почему бы не носить всего лишь охру и масло? – Потому как у вас, конгорцев, странные понятия об одетом и раздетом. – Я не конгорец. – Твой меч у моего горла. Ответь на мой вопрос. – Я шел за тобою сам. Но сильно устал, когда понял, что великан станет плакаться тебе всю ночь. Истории его прелестны, но его плач непереносим. Мы на востоке горюем не так. – Ты не с востока. – Тебя тоже среди земляков-ку нет. Ладно, хватит, зачем ты собирался сжечь эту бумажку?