Черный Леопард, Рыжий Волк
Часть 80 из 114 Информация о книге
– Что за день, ко… – Когда мужчина говорит тебе, что делать надо. У тебя что, уже духу не хватает этого сделать? – Мы о тебе говорим. Ты говоришь о ком угодно, только не обо мне. Взгляни на все, тобой сделанное. Содружество разлетелось еще до того, как мы вместе в долине собрались. Вы втроем ускакали в Темноземье, и пришлось идти за вами следом, потому как ты – мужик, а мужик никогда не слушает. Мы целую луну по времени потеряли. – Значит, ты нас продала. – Значит, я убрала тебя с дороги. – А все ж глянь на меня и глянь на себя. У одного из нас нюх есть, а у другой в этом все еще нужда имеется, – сказал я. – Из нас один в цепях, а другая нет. – Ты так и не научилась просить о помощи. – Королева использует тебя с префектом и О́го получше всяких наложниц. – Уж не подарит ли она каждому по дворцу, куда никогда ни ногой? – Меня всю жизнь мужчины уверяют, что то была бы жизнь выше всех жизней. Тут появляется Королева Долинго и возглашает: «Только этим тебе и быть предстоит, сколько бы долго ты ни жил». Судя по тому, как мужчина говорит, это должно быть самым большим даром. – Дар был бы намного больше, если бы этот мужчина сам выбор делал. – Так ты теперь во всем на женщину похож. Как тебе такое? – Накажи гриотам песнь сложить про твою победу над мужчиной. – Мужчиной? Ты всего лишь нюх. – Нюх, которому ты все еще находишь применение. – Да, нюх, какой еще может сгодиться. Все остальное в тебе просто мешается. И когда я заполучу мальца, знай, что ты помог вернуть на север естественный порядок вещей. Пусть это питает тебя, раз уж суждено тебе оставшиеся дни своей жизни тут провести. – Тут, где все противоестественно. А на север насрать дьявольски. – Ты посмотри на меня получше, мальчик. Потому как раньше ты меня никогда не видел. Не бывал никогда в Конгоре? Не видел никогда, как Семикрылы толпами собираются? Что, по-твоему, у этого Короля на душе? Король на юге слишком торопится обратить свой трон в сральник, так чего бы им собираться толпами? И не одни только наемники в Конгоре. Пехота на границе с Малакалом и Увакадишу была призвана луну назад. Кавалерию Фасиси всю перевели в лагерь. Южный Король – один вид безумия. Северный Король – еще один, куда хуже. Первый собирается нарушить договор и напасть на Увакадишу, поверь моему слову. И этим дело не кончится, потому как на этом ядовитом пути остановиться не дано никому. Потом он собирается захватить все, куда на карте ткнется его палец. Долинго. – Он может спалить Долинго дотла. Сологон подступила ко мне поближе, по-прежнему держась подальше от моих цепей, когда я встал. – Ха. Думаешь, он остановится на Долинго и всех свободных государствах? Что, по-твоему, он намерен учинить с Ку, Гангатомом и Луала-Луалой? Большему королевству понадобится больше рабов. Откуда, по-твоему, он собирается их заполучить? Ему плевать, жирафьи ли у них ноги или нет ног вовсе. – Ну и ведьма же ты проклятущая! – Проклятущая ведьма, кто знает: единственное будущее для твоих детишек в том, чтобы Фасиси вернул себе ценности истинного севера. Он уже забирает мужчин и каждого здорового мальчика из Луала-Луалы. Мир слишком долго вращается, сбившись с оси, и все вышло из равновесия. А эта морщинистая сука, что перед тобой? Она все примет и любого покорит, особенно мальчишку ничтожнее следа дерьма каторжника на крепостной стене, если это вернет на трон сестру, наследницу по истинной линии. Истинный север. Будущее севера в зенице ока мальца. И, может быть, тогда боги вернутся. Это будущее громаднее меня, оно громаднее тебя и даже громаднее Фасиси. Я не жду от тебя понимания, ты все еще во сне пребываешь, и от такого сна мужик вроде тебя вовек не пробудится. – Тогда поищи мою помощь во снах, сука. – Королеве ее новый осеменитель нравится целеньким, это правда. Но она уже выбрала себе осеменителя, и это не ты. Красавчик-префект отодрал ее славно. Я была там, видела. До того славно, что она даже не понимает, что ему-то мужчина по вкусу. Ему предстоит приятная жизнь, пока в нем семя не выйдет, или силы не убудет, или не постареет, или ей не наскучит – и тогда отправит она его в огненную камеру для другого применения. Но ты-то? Им все равно, какой орган в тебе измочалить, сломать или отрезать, коль скоро это не то самое. Послушай меня, дурачок. У тебя в этом никогда никакой выгоды не было, ты уже знаешь это. Ты ничего не теряешь, и все, чем ты собирался разжиться, лишь малостью денег. Денег меньше, чем я уличным нищим подаю. Теперь тебе есть много что терять. Ты видишь этот народ, он всю жизнь живет, управляя рабами. Думаешь, они не понимают, что с тобой делать? – Один вопрос. Ведьма Лунной Ночи – так они тебя называют? – Люди всегда дают женщине имя, когда одно у них уже есть. – Ты словами бросаешься, как женщина, будто со всяким болтаешь. Будто ты из какого-то сестринства будешь. И все же – скольких сестер ты предала? – Будущее Фасиси громаднее, чем все, о чем ты говоришь. – Меня все ж еще одно интересует. – Что же именно? – Когда я в конце концов умру от руки долингонцев, сколько рун тебе придется выписывать каждую ночь, чтоб не дать мне явиться к тебе? Она отступила от меня, скрылась в темноте раньше, чем я разглядел ее лицо. Зато обе руки ее беспомощно болтались по бокам. – Ты попал в Мелелек. Делай, что тебе говорят, и проживешь долго. – Ты вполне знаешь меня, чтобы понимать: я никогда не буду делать, как мне велят. К тому времени, как я поубиваю десяток стражей, им придется меня убить. И тогда ты да я, мы в голове твоей пустимся в вечный танец. Она пошла к решетке, стараясь не глядеть на меня. – Будущее Фасиси громаднее, чем все, о чем ты говоришь. – Ты дважды сказала это. В самом деле, Соголон, взяла б ты свою морщинистую… Соголон вышла за черту тьмы, но не настолько близко, чтоб я мог схватить ее. Она оглянулась, потом опять повернулась ко мне и улыбнулась: – Малец. Он здесь. – Выбалтывая желаемое, желания не исполнишь. – Так он же у тебя в носу. Голова твоя до того вправо уходит, что ты себе скоро шею свернешь. Значит, он на востоке. Скажи мне, где он, и ты окажешься в своей комнате, с едой, какую захочешь. Долинго не место для тебя и мужчин вроде тебя, но тебе вполне могут мальчонку подыскать. Или евнуха какого. – Я собираюсь убить тебя. По-твоему, мне нужно богами клясться? Етить всех богов. Обделайся все ведьмы, обделайся все колдуны. Я самому себе клянусь. Во что бы то ни стало отыщу тебя и убью. Хоть в этой жизни, хоть в следующей. – Тогда я умру. Только я живу три сотни, десять и еще пять лет, и никакая смерть меня еще не прибрала. Прежде чем умереть, ты, надеюсь, поймешь. Истинный север превыше чего угодно остального. Всего остального. Соголон подняла руку, и ветер заколотил дверью напротив нас. Вбежали два стража и встали у решетки. За ними вошла девочка Венин. Смотрела она прямо на меня. – Твой Король, даже сослав свою сестру в Манту и объявив ей, что там она пребудет остаток своей жизни, все равно каждую луну подсылает к ней убийцу с приказом убить ее. В последний раз мы позволили Бунши забраться в подосланного через рот и сварить его изнутри. Четверых таких я сама убила. Один едва мне горло не перерезал, а один ошибку допустил, решив для начала меня изнасиловать. Я трахнула его кинжалом и распорола ему коу по самую шею. Когда же Король не подсылает убийц, он шлет яд. Фрукты, что убили корову, какой мы их скормили. Рис, что козлу язык напрочь выжег. Вино, что убило служанку, что просто убедиться захотела, что оно не слишком разогрето. Соголон указала на стражей и произнесла: – Ты в Мелелеке. Местонахождение мальца – до восхода солнца, иначе телу твоему найдут другое применение. С тем и ушла, но девчушка осталась. Захотелось спросить, на такое ли явилась она полюбоваться. Только она смотрела на меня не с презрением (уж я-то навидался презрительных лиц!), а с любопытством. Я глазел на нее, она глазела на меня, и я уж было собрался отвернуться, когда стражи отперли решетку. – Им нужно, чтоб ты чистый был, – сказал один из них. – И что… Ведро, его я не видел, пока вода мне прямо в лицо не плеснула. Оба стража захохотали, но девчушка стояла смирно. – Теперь он чистый, – хмыкнул один из стражей. Венин повернулась, чтоб уйти. – Ты уходишь? Великая забава еще только предстоит, ведь так, служивые? Она уходит, служивые, она уходит. Что нам делать? Один из стражей подошел поближе, потом зашел мне за спину. Я и не подумал оглядываться. – Благородные господа, мы же в Мелелеке? Что такое Мелелек? – спросил я. Страж сильно врезал мне сзади по колену, я повалился на пол и завыл. Он двинул меня коленом в спину, толкнул меня на землю, стараясь перевернуть. Второй страж побежал ко мне, чтоб за ноги ухватить, только бежал он чересчур быстро. Я махнул ногой и ударил его точно в яйца. Страж пополам сложился, а тот, что к моей шее подбирался, отпрыгнул: наверное, он до этого никогда не видел, чтоб кто-то сопротивлялся. Слегка растерявшись, он снова дернулся, широко раскрыв глаза, потом взмахнул своей палкой. Не знаю, долго ли я глаз не мог продрать. Дверь открылась, вошли двое мужчин, оба в черных ризах с капюшонами, что скрывали их лица. Один нес мешок, обхватив его руками светлыми, как пудра. Они шли к решетке, а стражи отступали к стене, пока не уперлись в нее спинами. Двое вошли, и стражи вышли, изо всех сил стараясь не побежать. Вошедшие подошли ко мне и наклонились. Белые ученики. Некоторые говорят, что название свое они получили, потому как долго колдовством и хитростями занимались, зелье варили и пары жгли до того, что с кожи своей весь коричневый цвет вытравили. Сам я всегда считал, что название это появилось потому, что непотребства свои они творили из ничего, а пустое ничего, оно белого цвета. Глядя на них, люди ошибочно принимали их за альбиносов, а альбиносов за них. Только кожа альбиноса – прихоть богов. В белом же ученике все безбожно. Оба сдвинули капюшоны, из-под них пучком хвостиков выскользнули космы волос. Волосы у них были такими же белыми, как и кожа, глаза черные, бороды пятнистые и тоже космами. Тощие лица с высокими скулами, толстыми розовыми губами. Тот, что справа стоял, был одноглазым. Он схватил меня за щеки, сжал так, чтоб рот раскрылся. Любое слово, какое я пытался выговорить, какой-то волной исходило из головы и умирало, достигнув рта. Одноглазый сунулся пальцами в одну мою ноздрю, потом в другую, потом взглянул на свой палец и показал его второму, который покачивал головой. Второй провел рукой по моим ушам, пальцы у него были шершавые, как шкура животного. Оба переглянулись и кивнули. – У меня еще одна дырка осталась не проверена. Не проверите? – спросил я. Одноглазый взялся за свой мешок. И предупредил: – Боль, какую вы почувствуете, не будет слабой. Не успел я хоть что-то произнести, как другой ученик заткнул мне рот каменным шаром. Хотелось сказать, ну не дурни ли вы, пусть и не первые дураки в Долинго. Как мне признаваться в чем-то, если у меня рот забит? И опять я учуял запах мальца, до того сильный, почти как если бы тот прямо за стеной темницы находился, но теперь уходил куда-то. Одноглазый ученый потянул за узел у себя на шее и снял капюшон. Гадкий Ибеджи[52]. Я слышал об одном, кого нашли у подножья Колдовских гор и кого Сангома сожгла, невзирая на то, что тот был уже мертв. Он и в состоянии смерти потрясал непоколебимую женщину, потому как был тем минги, которого она убила бы, едва увидев. Гадкий Ибеджи никогда не рождался, но он не нерожденная Дуада, что бродит по миру духов, извиваясь в воздухе, как головастик, и порой выскальзывая в этот мир под видом новорожденного. Гадкий Ибеджи был близнецом, кого материнское лоно давило и мяло, пыталось вовсе извести, но не смогло растворить начисто. Гадкий Ибеджи рос на своем озлоблении, как тот бес собственной плоти тела, что прорывается через грудь женщины, убивая ее тем, что насыщает ядом ее кровь и кости. Гадкий Ибеджи знает, что ему никогда не стать любимчиком, а потому он нападает на второго близнеца еще в утробе. Иногда Гадкий Ибеджи умирает при рождении, когда разум еще не развился. Когда же разум уже развился, то у него одна только забота: выжить. Он залезает в кожу близнеца, сосет еду и воду из его плоти. С близнецом он выходит из утробы и так сливается с его кожей, что мать считает и его плотью младенца, неоформившейся, уродливой, будто горелая, и неприятной, иногда мать бросает обоих на вольных землях – умирать. Тельце морщинистое и пухлое, кожа и волосы, один глаз большой, изо рта все время слюна течет, одна рука с когтями, а другая к животу приросла, как пришитая, бесполезные ноги, как плавники, шлепают, тонкий писун тверд, как палец, а из дырки дерьмо лавой извергается. Он ненавидит близнеца, ведь сам близнецом не станет никогда, но близнец ему нужен, потому как сам он есть пищу не может, не может и воду пить, поскольку горла у него нет, а зубы растут повсюду, даже над глазом. Паразит. Толстый, комковатый, как связанные вместе коровьи внутренности, оставляющий за собой слизь, куда ни поползет. Одна рука Гадкого Ибеджи выпросталась на шее и груди одноглазого ученика. Тот извлек каждый коготок, и из каждой ранки набежало немного крови. Вторая рука высвободилась с пояса ученика, оставив на нем рубец. Я трясся и кричал в кляп, брыкался, силясь оковы скинуть, но единственное, что оставалось свободным, это мой нос – пыхтеть во гневе. Гадкий Ибеджи поднял голову от плеча близнеца, его единственный глаз широко раскрылся. Голова (комок на комке да сбоку комок) с наростами, венами и громадными вздутиями на правой щеке с чем-то маленьким, ходящим туда-сюда, словно палец. Губы его, сжатые в кончиках рта, разошлись, тельце дернулось и обвисло, как замешенная мука под шлепком. Рот его булькал, как у младенца. Гадкий Ибеджи оставил плечо ученика и сполз мне на живот и на грудь, от него разило подмышечным потом и поносом. Второй ученик схватил меня за голову с обеих сторон и крепко зажал ее. Я вырывался, сопротивлялся, трясся, старался кивнуть, пытался кричать, но все, на что был способен, это моргать да дышать. Гадкий Ибеджи пополз по моей груди, тельце его раздувалось, словно шар, дыхание вырывалось с напором, как у рыбы фугу[53]. Он вытянул два длинных костлявых пальца, которые, пройдясь по моим губам, остановились у ноздрей. Глаз Гадкого Ибеджи печально моргнул, а потом он сунул два пальца мне в нос, я закричал и опять закричал, из глаз слезы брызнули. Пальцы, когти скреблись по плоти, протыкали ее насквозь, протыкали кость, вновь прорывались сквозь мясо, двигаясь мимо носа, и между глаз у меня стал огонь разливаться. Пальцы его прошли глаза, пробились через лоб, в висках у меня стучало и тряслось, разум мой пропал во тьме, вернулся и опять во тьме пропал. Лоб у меня горел. Я слышал его когти, царапающие меня, бегающие по мне, словно мыши. Огонь с головы перекинулся мне на спину, расходился по ногам до самых кончиков пальцев, а я трясся, как человек, в чью голову вселились бесы. Тьма накрыла мои глаза и голову, а потом – вспышка. И Соголон вошла в дверь и прошла в темницу, и стражи открыли ей решетку, и она вошла и склонилась, разглядывая, потом выпрямилась и пошла от меня спиной вперед, кивая, и спиной вперед вышла из камеры, и спиной вперед по ступеням, и страж обратным движением вернулся к решетке и запер ее, и Соголон спиной вперед вышла в дверь, и та закрылась. И она вышла и снова зашла, а Венин стояла в темнице, на меня смотрела, а потом вышла спиной вперед, а я закричал, и связанный малый вознесся из своего падения, обратно на балкон запрыгнул, и сидел на стуле, отвернувшись от балкона, а мы развязали его и пхнули на сухой кустарник, а стена сама собой заделалась, втянув обратно каждую отлетевшую щепку, а мы с Мосси раскатились на полу, и я замахнулся свободной рукой, а он перехватил ее, и он разжал свои ноги, высвободил мои ноги, перестал душить меня сгибом локтя, потом резко подмял меня под себя, удушая одной рукой и придавливая своими ногами мои ноги, и с криком отдернул свой кулак от досок пола, когда я увернулся от его руки и поднялся на ноги, потом я отпрянул, прокрутив назад нанесенный ему удар, и упал на пол, а он убрал протянутую мне руку, но я потянул его вниз, молотя по животу кулаком, а в доме мой дед дерет мою мать на синих простынях, которые она купила для траурных одежд, и слюнявый восторг лезет обратно ему в рот, и он дергается вверх, а не вниз, тащит назад свой отвердевший член, лупит его, пока тот не опал мягоньким, и роняет его в свои седые заросли, а моя мать уже не отворачивается, на него смотрит, а духи сидят в дереве, какое не наше, зато дух, он мой отец, и он бесится на меня, а дед мой и все живое вокруг будто засасывают воздух в противоход дыханию, и молния скачет обратно из наружи вовнутрь, и в обратном движении бегут мимо меня Леопард и малый, имя кого я никак не запомню, и Леопард набрасывается в лесу на этого малого, что обсыпан белой пылью, я знаю его, но не могу никак запомнить его имя, а потом Леопард на меня бросается, а потом мы проходим через огненную дверь в Конгор и еще через одну в Долинго, и старец собирает воедино свою плоть и соки жизни, вскакивает обратно с земли, только я не вижу, куда он девается, а во дворе Басу Фумангуру стоит ночь и тела в урнах, и от жены его ничего не осталось, кроме одежды и костей, и она пополам разрублена, а в урне рядом мальчик вцепился в клок от одежки куклы, а кукла добирается до моего носа, и малец вспышкой озаряет мне лицо, а ноги его пахнут болотным мхом и дерьмом, а запах его уходит прочь, и вот он пропадает и появляется к востоку от Колдовских гор, и запах переваливает через горы, спускается в долину к западной гряде и пропадает, а появляется в портах Лиша, запах мальца пересекает море, а я пытаюсь перестать мысленно следить за ним, потому как знаю: это Гадкий Ибеджи ищет след, – и я вызываю образ своей матери, вызываю образ речной богини, что убивает болезнью, и двух кочевников, каких я, обнаглев, поимел обоих разом в их же шатре, и один на мне сидел, а другой распластался на земле, а я его большим пальцем ноги голубил, только Гадкий Ибеджи это выжигает, лоб мой пылает, и я ору в кляп и моргаю, а нюх мой мальца ловит, а малец пересекает бухту из Лиша в Омороро, и шагают они днями, четвертями луны и лунами мимо земель, мне не ведомых, и через Колдовские горы в Луала-Луалу, и запах его исчезает и появляется на юге за пределами карты, и запах мальца то ли пешком, то ли верхом передвигается, разобрать не могу, исчезает запах и появляется в Нигики, шагом идет, бежит, на лошади скачет и останавливается в городе, я чую, как идет запах прямо, потом сворачивает и долго на одном месте стоит, может, до самой ночи, а потом утром опять уходит, на юг к пещерам или еще куда-то направляется, проходит несколько дней, и запах мальца возникает далеко на западе и продолжает уходить на запад, он уходит к Увакадишу, из Увакадишу он уходит в Долинго, а я заставляю себя думать об отце, нет, о деде, о Леопарде, о цветах золотистом и черном, о реках с морями и озерами, и еще о реках, и о голубой девчушке Дымчушке, и о Жирафленке: останьтесь со мной, останьтесь у меня в голове, растите, сейчас вы должны расти, вы, поди, и выросли уже. Не вы ль к реке бежите? Сейчас скажите что-нибудь, скажите, как жалеете, что я так и не выбрался к вам, но не можете же вы помнить меня, вот и не жалеть ни о чем вам жалко. Воздух жалко память места, какое как запах вам не определить, но вы знаете его потому, что оно переносит вас туда, где вы были кем-то другими. Не уходите, дети… Но Гадкий Ибеджи это выжигает из моей головы, в голове моей кипит, и память уходит навсегда, я чувствую, знаю, что ему нужно выследить мальца, а я за мальцом по следу не иду, и когти его лезут дальше, я царапанья не чувствую, зато слышу его, и у меня пальцы ног горят, они гниют, они отвалятся, а Гадкому нужно найти мальца, он на пути со мной, я способен лишь нюхать, зато он может видеть, а теперь и я вижу: дорога с людьми в длинных одеждах и они говорят. Мужчины в Долинго только тем и занимаются, что говорят, и мы идем через мост, потому что запах его все усиливается и усиливается, и запах сворачивает направо, – и вот Гадкий Ибеджи видит это, и я вижу это, и это небольшой проулок вроде переулка с базаром и переулка с баром, но это переулок, что просто-напросто зады какого-то дома, а я в вагоне, и он везет меня к седьмому древу, которое тут зовут Мелелек, и на пять уровней вниз почти к стволу, но не к стволу, а все вокруг – это переулок и туннель, и никто особо солнца не видит, а запах мальца шагает по широкой дороге, он поворачивает, еще поворачивает и через мост идет и поворачивает направо, потом направо, потом налево и прямо, а потом вниз, и он останавливается где-то. А Гадкий Ибеджи возвращает зрение, и я вижу мальца, и голова моя горит, а белая рука трогает мальца за плечо и указывает пальцем с длинным ногтем, и малец идет к двери того дома и громко стучит в нее: он плачет, он говорит что-то, чего я не слышу, – а чую его запах так, будто он прямо тут: он вопит, что ему страшно, и пожилая женщина открывает дверь, а он в дом не бежит, отступает, будто и ее боится, женщина пробует выглянуть на крыльцо, но он удерживает ее, неожиданно оборачивается, словно кто-то гонится за ним, и бежит мимо женщины в дом, а та потуже затягивает сари на плече, оборачивается, потом закрывает дверь, – и разум мой померк. И когда я открываю глаза, они, как кажется, по-прежнему закрыты. Открываются и опять закрываются помимо моей воли. Гадкий Ибеджи крабом сползает с меня и залезает на плечо к одноглазому. Те же два белых ученых склонились оба надо мной, наблюдая, одноглазый хмурит бровь, второй свою выгибает. Потом они у решетки темницы. Потом опять у меня над головой. Потом выходят в дверь. Они доложат Соголон. Она поищет и найдет мальца. Я все еще видел его и дом, куда он вбежал, зараза Гадкого Ибеджи все еще во мне. Мои губы увлажнила кровь, капавшая из носа. Эта Королева предаст ее. Голова была чересчур тяжела, чтобы дать этой мысли хоть какой-то ход, внутри головы по-прежнему горело, и я подумал, что из носа моего не кровь течет, а вытекает то, что у меня внутри головы и что от жара обратилось в жижу. Локти меня подвели, и я опрокинулся назад, но когда голова моя ударилась об пол, то ощущение было такое, словно я в воду бултыхнулся и утонул. И я тонул, и тонул, и жар уходил у меня из головы, и люди все входили и уходили, они шептали мне и кричали, словно были они все предками, что пришли собраться на ветвях большого дерева в палисаднике. Только голова не приходила в себя. Что-то бухало, снова бухало, а потом вопила память или видение, потом кричало и билось о мой череп. Битье пробудило меня убедиться, что я не спал. Что-то врезалось в дверь и упало на землю. А потом буханье так бабахнуло, что на двери след кулака остался, будто кто-то по тесту вдарил. Еще удар – и дверь слетела с петель, ударившись в решетку. Я вскочил прыжком и упал. Ворвался Уныл-О́го в своих перчатках, в руке он держал за шею на весу одного из стражей. Отшвырнул его в сторону. За ним вошли Венин и Мосси с чем-то блестящим, отчего голове моей больно стало. Все, что они говорили, прыгало вокруг моей башки и улетучивалось прежде, чем я понимал сказанное. О́го схватил замок на решетке моей темницы и сорвал его. Венин вошла с палицей почти в половину ее роста, и в безумном бреду моем она взмахнула ею, будто тростинкой, и обрушила на замок соседней со мной клетки. В темнице было до того темно, что я и не знал, что тут и других узников держат, а почему бы и не держать? От мыслей голову мою трясло, и я склонил ее на руки, обхватившие меня. Мосси. По-моему, он произнес: «Идти сможешь?» Я повел головой, изображая «нет», и никак не мог прекратить тряску, пока Мосси не положил мне руку на лоб и не унял ее. – Рабы бунтуют, – сообщил он. – МЛума, где мы были, Мупонгоро и другие. – Долго я тут был? Не могу…