Дети Лавкрафта
Часть 16 из 51 Информация о книге
В ответ молодой человек рассказал историю. «Есть город, – начал он, – что стоит на берегу черного океана. Город древний, и у него много поселений по соседству. В одном из них есть церковь. Глазу не очень-то есть на что порадоваться: длинное низкое строение, стены которого потрескались, а входная дверь не запирается так, как должна бы. Все, что было ценного внутри: скульптуры известных художников, священные сосуды, отделанные золотом, мощи давно умерших святых – давным-давно были перевезены в более сохранные места или разворованы. Впрочем, если пройти по главному проходу до алтаря и обогнуть его справа, то найдешь в дальней стене дверной проем. Он закрыт тяжелой створкой, замок которой находится в превосходном состоянии. Если бы в вашем распоряжении оказался ключ от того замка и случись вам знать определенную последовательность слов, какие требуется бормотать, вставляя и поворачивая ключ, вы оказались бы на вершине пролета каменной лестницы. Она уходит вниз весьма далеко. Сойдя с нее, вы попали бы в коридор, идущий к большой, тяжелой двери, тоже запертой. Если у вас получилось добраться досюда, значит, скорее всего, у вас окажется ключ и от этого замка, и вы будете знать, какие надлежит произносить слова, вставляя и поворачивая этот ключ. Когда откроете дверь, то пред вами предстанет стена из белого материала, штукатурки, по-видимому. Однако стоит вам коснуться ее, как вы почувствуете, что она мягкая, теплая, только что не маслянистая. Материал излучает белое свечение, которое превосходит любой источник света, каким вы до сих пор пользовались. И он живой… или скорее – часть чего-то живого. Зовите это глазом, но таким глазом, какого не было никогда. Вам известен миф о правом глазе Одина? Он извлек его из глазницы, чтобы получить доступ к колодцу Мимира мудрого. Мимир, приняв глаз, бросил его в воду своего источника. Вообразите себе глаз божества, плывущий в темной воде. Вообразите себе глаз, огромный, как кафедральный собор, око, способное прозреть глубины галактики и бескрайние галактики за нею. Вообразите себе око, способное видеть то, что было, и то, что будет, а заодно и то, чего не было, нет и не будет, способное постигать все непредвиденное одновременно». «Теперь, – продолжил молодой человек, – представьте, что вы являетесь к этому дверному проему с ножом невообразимой остроты. С таким лезвием, каким можно было бы срезать с поверхности этого великого ока тончайшие листы. Кто знает, сколько сумели бы вы настругать? Позже, вернувшись в свое жилище, вы собираете эти листы в книгу, помещаете между убранными в кожу обложками. Такая книга позволила бы читающим принимать участие в том, что прозревает око. Хотя читающим, не привычным к перспективе ока, будет казаться, что они живут в том, что видят. Кто-то, возможно, будет искать ответы на диковинные тайны. Кто-то, может, дерзнет отправиться сквозь время и пространство. Кого-то, вероятно, прельстят более скромные цели, и они примутся искать жизни, которые избавят их от тех или иных трагедий, безвременной кончины любимого человека, несбывшихся возможностей в любви. Настоящей редкостью оказались бы тот мужчина или та женщина, кто, полистав страницы такой книги, не исторглись бы из самих себя и не отдались бы иной перспективе, иной реальности. «Но болезнь-то здесь при чем? – спросила я. – При чем седина? «Отлученные от своего организма, – пояснил молодой человек, – страницы книги нуждаются в ином источнике силы». «Во мне», – вздохнула я. Если бы смогла я отложить книгу в сторонку и никогда больше не раскрывать ее, то, весьма вероятно, не замедлила бы поправиться. Седой клок волос у меня зарос бы. Однако если я вернусь к «Восполнению», то стоит ожидать, что состояние мое ухудшится. Молодой человек не ведал ни о ком, кто протянул бы с книгой больше одного года, а если быть совсем откровенным, заметил он, большинство сгорали в половину, если не в четверть этого срока. «Зачем же Джордж Фарандж дал мне ее? Что я ему такого сделала?» «Торг», – ответил молодой человек. Как он предположил, м-р Фарандж взял что-то у меня взамен. «Он одним письмом интересовался… Только какой же, к дьяволу, это торг был? Я понятия не имела, что беру у него». «Он и не утверждал, что это был честный торг, – сказал молодой человек. – А кстати, вы бы поверили мистеру Фаранджу, если бы он рассказал вам, что это за книга и что она творит?» Замечание вполне справедливое. Я спросила, что мне делать дальше. «Ничего», – донесся ответ. «Восполнение» было у меня. Я вольна была делать с ним все, что заблагорассудится. «Он и его друзья не желают получить ее обратно?» «Они получат книгу в подобающее время», – произнес молодой человек. Минерва подняла стакан и допила его содержимое. – Как видите, я вернулась к книге… к Ивонне, к жизни, какою мы не жили. Хотелось бы представить это как драматический выбор, только больше походило на то, что я попросту вернулась к прежнему. О, я держалась от нее подальше целых недели две, съездила, как и обещала себе, на Мэй-Кейп, сидела на пляже, латала прорехи нечитаного и ела в весьма прелестных ресторанах. И все то время из головы ни на миг не выходило: «Жаль, здесь нет Ивонны, ей бы очень понравилось». Не скажу, что мысль была нова, однако мое общение с «Восполнением» придало ей весомость, какой не было уже много лет. Я всегда обожала океан, всегда чувствовала, что просто посидеть рядом с ним значило набраться новых сил. Впрочем, смотреть, как накатываются волны на берег, в одиночку было нелегко. Вернувшись сюда, я решила открыть книгу на несколько минуток, ровно на столько, чтобы убедиться: с дочкой все в порядке. И уже в голове прикидывала, смогу ли заглядывать в нее время от времени, раз в месяц, скажем, или раз в неделю. Неплохо было бы, верно? Растягивать бы удовольствие на годы, если не десятилетия. То, что предполагалось как визит накоротке, растянулось на куда более долгое пребывание – почти на два дня. Что-то странное произошло с течением времени в ином месте: прошла почти полная неделя. Там мы пересматривали расписание посещений Ивонной врача, чтобы дать ей возможность попробовать себя в весенних забегах. Она создала команду. Мы с ее отцом повезли ее на праздничный ужин в «Плаца Дайнер». Когда я оторвалась от книги на этот раз, у моего отражения в зеркале стало больше седины, появились заметные морщины на лбу, возле рта. Вернулось гриппозное состояние, еще хуже, чем было. Не скажу, что от вида своего я не вздрагивала, но удивление длилось недолго. Я привела себя в порядок, хорошо поела и вновь вернулась к «Восполнению», к тому, что уже начала считать своей подлинной жизнью. Я следила за тем, как моя дочь выигрывает забеги. Помогала ей выбрать платье для выпускного. Видела, как позже ее включили в команду университета. Мы проделали семейное путешествие во Францию. Я помогала ей выбрать вуз. Она остановилась на Пенроузе, где углубленно занималась экономикой. Закончила колледж, переехала в город, работала в некоммерческой организации. Перешла оттуда на работу в ООН. Встретила парня из Кении. Отцу ее парень вполне понравился, мне с ним никак не удавалось поговорить всерьез. Впрочем, Ивонна была счастлива с ним, так что, когда она заехала сообщить, что они обручились, я кричала и изображала восторженную мамашу. Я боялась, что они уедут в Найроби, где жила его родня. Они не уехали, а обосновались в Уэстчестере. У них было двое детей: девочка, Тоня, и мальчик, Рубен. Все трое, а потом и четверо приезжали на праздники, а мы с отцом Ивонны наведывались к ним так часто, как только могли, не испытывая их терпения. – Ну, разве не говорит во мне чья-то бабушка? – улыбнулась Минерва. – О той жизни я могу целый день рассказывать. А эта жизнь… что сказать, она не так приятна. Изменения в моей наружности очевидны: люди, с которыми я двадцать лет проработала бок о бок, не узнают меня. Большую часть из последних шести месяцев я промучилась с болями. Во-первых, артрит, от которого мои бедра и плечи огнем горят. Аспирин помогает на время, потом мне приходится записываться к врачу. В кабинете своей докторши я частый посетитель: так и кажется, что если я не с Ивонной, значит, я у доктора Цитеры. Она выписала мне рецепт на что-то, снимающее боль в суставах, а еще на какую-то кальциевую добавку от остеопороза, который сама же и выявила. Мои кости обратились в горючий хворост. А вскоре после этого дали о себе знать почки, а сахар в крови взлетел как угорелый. Пью еще больше пилюль, и это как-то помогает бороться со всеми болячками, однако никакие пилюли ничего не могут поделать с атрофией моих мышц, я таю, как лед под солнцем. Врач мой убеждена, что я страдаю от патологического состояния, являющегося корневой причиной всего остального, одно из тех редких заболеваний, что вызывают преждевременное старение. Когда анализы состояния моей печени вернулись плохими, д-р Цетера отправила меня в Олбанский медицинский центр на консультацию к специалисту. Я благодарна ей за заботу, правду сказать, мне не по себе от невозможности сказать ей, что она права: у всех моих расстройств один общий источник. Впрочем, какое бы благо свершилось, если бы объяснила я свое телесное дряхление следствием продолжающегося общения с книгой, страницы которой были нарезаны с невообразимого ока? Врач добавила бы к списку моих симптомов еще и слабоумие. Как смогла по-доброму, я отказалась от поездки в Олбани, бормоча извечное старушечье присловье про то, что мое время ехать придет, когда наступит мое время уходить, его я часто слышала от своей бабушки в последние месяцы ее жизни. Радости врачу это не доставило, но к решению моему она отнеслась уважительно. Теперь… теперь вопрос стоял в том, сколько еще времени удастся мне побыть с моей дочерью, прежде чем тело откажется мне служить. Я надеялась увидеть, как внучка моя закончит школу. Если же не получится… – Минерва пожала плечами. – Боль сделалась постоянной, дошло до того, что она следует за мной в иную жизнь. Ивонна заметила, как я морщусь, повела меня к тамошнему врачу. Он взял пробы на рак. И ему тоже я не могла сказать правду. Или, коли на то пошло, Ивонне: последнее, чего мне хотелось бы в том времени, где мы были с ней вместе, чтобы она проводила это время в беспокойстве оттого, что я потеряла разум. – Мне подумалось, – сказала Минерва, – вдруг, под самый конец, что были и другие пути в моей жизни, по каким можно было бы пройтись, другие возможности, какие могла бы мне позволить книга. Может быть, если бы я знала, как ею надо пользоваться, то сумела бы и кое-что другое пережить. Знаете, когда я в школе училась, то одно время собиралась стать олимпийской чемпионкой по фехтованию? Я выступала на первенстве США, выигрывала больше, чем терпела поражение. Могла бы я заглянуть в ту жизнь? Или время, упущенное мною с Ивонной, было единственным, которое мне было суждено видеть всегда? – Сейчас поздновато беспокоиться об этом, мне кажется. Каким бы ни было выражение моего лица, глянув на него, Минерва расхохоталась. Я смутился, покраснел, взгляд потупил. – Простите, – пробормотал. – Не тревожьтесь, – отозвалась она. – Я не настолько далеко зашла, чтоб не понимать, как все это звучит. Благодарна вам, что выслушали. Думаю, мне нужно было услышать, как я рассказываю кому-то эту историю до того… пока я все еще в силах. – Вы… – Вы ничего не сможете поделать… ничто не в ваших силах. Даже если бы я больше никогда не открывала эту книгу, дни мои оказались бы сочтены. И мне лучше бы провести их с моей дочерью. – Но ведь… – Вы сами найдете, как выйти отсюда. Передайте мои наилучшие пожелания вашей жене. Взгляд ее уже блуждал, перебираясь на лежавшую у нее на коленях книгу. Я встал, сказал: – Мы еще увидимся, – и пошел к двери из квартиры на ногах, затекших от такого долгого сидения. Мне распирало череп от забивших его иллюзий Минервы. Прелесть сложенного ею рассказа мешалась с чистой печалью из-за ее гаснущего великолепного рассудка. Уже взявшись за ручку двери, я остановился, охваченный ощущением вины, что оставляю человека в таком состоянии в одиночестве. Я обернулся и поспешил обратно в гостиную, губы мои сами собою складывались в готовность принести извинения. Слова замерли, не слетев с них, при виде Минервы. Она обеими руками держала книгу, наклоненную вперед, шея женщины склонялась над страницами. Со своего места я видел, что раскрытые страницы и в самом деле были чисты. Они подрагивали, словно были из вещества менее плотного, чем бумага. Со страницы справа от Минервы к ее правому глазу тянулась тоненькая белая трубочка, погружаясь в глаз. Со страницы слева еще одна такая трубочка тянулась к основанию ее горла, проникая там под кожу. Пока я смотрел, Минерва исчезала, становясь все менее и менее отчетливой, а белые трубочки и страницы книги наполнялись бледным светом. Сквозь ее силуэт я видел в отдалении похожее на сад пространство, мириады его тропинок, выходящих одна из другой и образующих узор слишком пространный и сложный, чтобы его узреть целиком, и по каждой тропинке шагала одна ипостась Минервы Бэйкер. Я попятился. Надо было сделать что-то, надо было спасти Минерву от невозможной судьбы. Только императив этот витал где-то в вышине, отдельно от всего остального меня, и когда я смог действовать, то бросился к двери, распахнул ее настежь и понесся, не закрыв ее за собой. Две недели спустя Минерва Бэйкер умерла. Хоронили ее, по ее просьбе, в закрытом гробу. Прощание проходило в реформистской церкви Хагенота на улице Основателей. Я присутствовал на церемонии, но не на похоронах. В квартиру ее я не возвращался с тех пор, как бежал из нее с колотящимся сердцем. Через полторы недели после этого почтовый курьер доставил объемистый конверт, адресованный мне, адрес был написан резким почерком Минервы. Я понял, что в нем содержится, прежде чем отрезал один конец и заглянул внутрь. Не доставая «Восполнения», положил последнее послание Минервы ко мне на кухонный стол и прошел в гостиную. Алексы дома не было, и она не должна была прийти рано. В последние месяцы (последний год на самом деле) она в этом доме проводила не так-то много времени. Справедливости ради: когда мы бывали вместе, то разговор наш не заходил дальше того, что будет на ужин, по каким счетам надо заплатить и иногда сплетни по работе. У нее на пятом месяце случился выкидыш, и если сразу после нашей потери мы отчаянно тянулись друг к другу, то потом мы это преодолели и чем больше преодолевали, тем дальше отходили друг от друга. Из гостиной я по коридору добрел до двери комнаты, в которой предполагалось устроить детскую. Антония – такое имя мы выбрали для девочки. Антония Роуз. Открыв дверь, я вошел в комнату. Мы уже говорили о том, чтобы использовать ее как-то по-другому: то было одно из обсуждений, какие мы все еще вели, – но намерения наши еще только предстояло осуществить. Купленный нами конек-качалка стоял на своем месте рядом с пустой детской кроваткой. Я сел на нее. Осмотрел кроватку, карандашные рисунки животных, украшавшие стены. Вспомнил про книгу Минервы, спокойно лежащую в толстенном пакете, подумал о том, что она могла бы мне показать. Я думал о малютке, чьи крики, никогда не звучавшие, я никогда не перестану слышать. Муза Мортенсена Оррин Грей Оррин Грей – писатель, редактор, киновед-любитель и специалист по монстрам, родился в ночь на Хеллоуин. Его рассказы о привидениях, монстрах, а порой и о привидениях монстров включены в дюжины антологий, в том числе в The Best Horror of the Year («Лучшее за год в жанре ужаса»), а также составили два сборника, Never Bet the Devil & Other Warnings («Никогда не спорь с дьяволом и другие предостережения») и Painted Monsters & Other Strange Beasts («Крашеные монстры и другие странные чудища»). Его можно отыскать онлайн на orringrey.com. Теперь, на исходе моей жизни, наконец-то всем захотелось узнать про меня и Рональда. Вам повезло: сорок лет я ждала, когда смогу рассказать эту историю. Рональда Мортенсена я знала как никто, даром что невестой его была моя сестра Фиона. Ни о чем таком вы не узнаете из статей о нем нынче, когда Мортенсена открыли вновь, не узнаете и из любых его книг, которые вновь стали издавать. Из всего этого имя мое он убирал, как и пообещал, когда моя мать пригрозила ему судом, «если он продолжит порочить» меня. Мама всегда умела находить слова. Ирония из ироний в том, что первой ввела Рональда в дом именно моя мать, давно, еще когда все мы жили в Солт-Лейк-Сити. Он работал фотохудожником по портретам и преподавал в университете. Мама наняла его сделать портрет Фионы (в те годы мама считала, что именно из нее выйдет модель или актриса), и после этого он стал бывать в нашем доме на обедах, а где-то через месяц они уже были помолвлены. Выглядел тогда Рональд, как и будет выглядеть на протяжении всего нашего знакомства: стройный, с лицом кинозвезды и этим пронизывающим, требовательным взглядом голубых глаз. Мне он всегда нравился, а ему со мной было лучше, чем когда бы то ни было с Фионой. Не будь мне тогда четырнадцать лет, еще неизвестно, не оказалось бы обручальное кольцо на моем пальце, а не на ее. Уже тогда он называл меня своей музой. Если верить его книгам, то уже тогда у него был свой мотоцикл с коляской, на котором он вывозил за город своих «соблазнительных юных мормонок-студенток», где фотографировал их без ничего, кроме «одного ярда[14] крепдешина». Это было придумано позже для красного словца, но, честное слово, если б его вышибли за такое из преподавателей, как он писал, неужели моя мама отпустила бы меня с ним проехаться через полстраны? Он даже этот глупый мотоцикл-то купил, лишь когда мы попали в Голливуд. Уже в те времена он принимался излагать теории, которые и принесли ему репутацию художника известного… или постыдного. Помню, как я стояла у стеночки в аудитории и слушала, как он говорил студентам: «Работа фотографа не в том, чтобы зафиксировать то, что есть. Это может сделать любой с фотоаппаратом в руках. Работа фотографа в том, чтобы возвыситься над взглядом, указать публике, куда смотреть и что видеть». Я не знаю истинной причины, почему Рональд уехал из Солт-Лейка, но подозреваю, что он попросту заскучал. Его всегда интересовали, как выражаются люди вежливые, «темы эзотерические». Тогда это не было чем-то странным: не было еще никакой «Сатанинской паники»[15], как сегодня, ничего еще не натворил Чарли Мэнсон[16], а движение спиритов еще имело крепкие корни во множестве мест. Из университета Рональда вышвырнули не из-за его склонности к оккультизму. Я так не считаю, если на то пошло, то склонность эту там некому было ни разделить, ни поддержать. Не так-то легко было добраться до книг, не мог постичь ничего больше. Так что уехал он в Голливуд и взял меня с собой. Предлогом было состояние моего здоровья. Девочкой я очень много болела, и мама говорила, что климат Калифорнии пойдет мне на пользу, однако на самом-то деле ей хотелось, чтобы я стала актрисой. Желание ее, полагаю, исполнилось, хотя сомневаюсь, чтобы мама когда бы то ни было признала, какую роль в этом сыграл Рональд. Фиона осталась в Солт-Лейк-Сити, и это, по-видимому, достаточно характеризует их обручение, чтобы мне стоило добавлять что-то еще по этому поводу. Рональд сразу же получил работу – заниматься фотосъемкой для киностудий. Он достал мне мою первую роль, статистки в массовой сцене в «Гяуре», для которого сам он еще рисовал задники и делал маски. Он познакомил меня с Мерианом Купером[17], и мне незачем рассказывать вам, каким подспорьем это оказалось для меня в будущем. Одно в книгах и статьях уловлено точно: я была девчонкой из маленького города, и Солт-Лейк не был местом, способным вселить в меня житейскую мудрость. Плюс, в те времена я была еще хорошенькой (в конце концов, мне ж предстояло стать знаменитостью), однако Рональд спервоначалу обходился со мной по-доброму, оберегал и меня, и мою невинность, отчего позднейшие мамины избыточные переживания выглядят еще более смешными. Он всегда устраивал так, чтобы я размещалась в местах, где буду ограждена от хищнических поползновений мужчин постарше, а их – тут и сомневаться нечего – было бы полным-полно. И, если честно, я могла бы оказать им и радушный прием. Я была наивна, само собой, однако к тому же меня и желания снедали, горела во мне, как теперь я понимаю, девчоночья страсть по Рональду. Были ночи, когда я лежала в постели и воображала себе: вот входит он незваным в мою комнату (как, знаю, позже мать моя уверилась – так он и делал), – однако все неподобающее между нами происходило лишь в одном месте – в моем воображении. Никогда Рональд не относился ко мне иначе как к маленькой сестренке. Когда он фотографировал меня в этом злополучном крепдешине, я посылала карточки матери и, думаю, хотела, чтобы та поверила, что у нас любовная связь, потому как сама скорее всего желала, чтоб это было правдой. Знаю, что публикуемые книги и статьи ныне рисуют меня девчонкой до того заторможенной, будто я и не знала, что такое секс, однако, может, в те времена я и была чуток несведуща в тонкостях, но уж конечно же знала побольше, чтобы верить, будто все сводится к проведению ночи в одной комнате, как возомнил один из этих наемных писак. Это я, а не Рональд, подстрекала к тем фотосессиям. Он лишь поддавался, потому что понимал силу и притягательность красивого молодого тела (чем моложе, тем лучше) под тонким покровом прозрачной ткани. Говорил он об этом в абстрактных понятиях: Красота и Секс с большой буквы. «Идеи не могут изменить мир, – утверждал он, – а вот системное их расположение может». Картинкой он мог заставить людей смотреть туда, куда ему нужно было, чтоб они смотрели, думать так, как ему хотелось, чтоб они думали, чувствовать то, что ему было нужно, чтоб они чувствовали. И, полагаю, он не был неправ, потому что те карточки, конечно же, заставляли маму чувствовать что-то, хотя и не знаю, были ли ее чувства теми, какие намеревался вызвать Рональд. Мама в самом деле вдребезги разбила все Рональдовы пластины, прямо у него на глазах, как то ей и приписывают, а я в самом деле отвернулась, не в силах на это смотреть, потому что знала, что значат для него его фотографии и какую, должно быть, сильную боль вызывало уничтожение этих фотографий, а еще знала: вина-то в этом моя. Мама была в состоянии апоплексическом, именно это слово она употребила. Лицо ее сделалось красным и влажным, глаза превратились в крохотные черные бусинки на лице, пока она кричала и ярилась. После такого помолвка Рональда с Фионой была расторгнута, само собой, а нам с ним было навсегда запрещено видеться друг с другом. Рональд расторжение помолвки воспринял без излишнего волнения, Фиона же была возмущена и очень даже радовалась тому, что все кончилось. Так или иначе, но ни она, ни он по-настоящему ничуть не любили, по моему мнению, помолвка же попросту давала удобную и не такую уж неприятную перспективу. Разрыв со мной дался бы ему труднее, по-моему (как и мне), если бы он и в самом деле вдруг произошел. Вот чего вы, по-видимому, дожидались, если потрудились дочитать до этого места: с этого места мой рассказ начинает отклоняться от того, что вы читали в журналах или в любой из книг о творчестве Рональда, которые издаются сейчас. Официальная версия нынче какова? В последний раз мы были вместе в тот апоплексический момент в Рональдовой студии, когда моя мать крушила фотопластины, так? Или, может, была слезу выжимающая встреча по разные стороны зала суда, какого никогда не было, потому что на самом деле никогда не было никакой тяжбы: Рональд пошел на все требования моей матери, так что никакого судебного преследования и не потребовалось? Дело в том, что к тому времени, когда мама с Фионой перебрались в Голливуд присматривать за мной и держать подальше от Рональда, мне уже стукнуло шестнадцать и я уже шагала по тому пути, что вывел меня в звезды. И как раз этого мама всегда и хотела для меня, и, невзирая на свое беспокойство по поводу Рональда, она была чересчур рада видеть, как осуществляются ее чаяния, чтобы слишком беспокоиться всякими «как» да «почему». Так что, вопреки маме с Фионой, виделись мы с Рональдом весьма часто и в течение немалого числа лет. Оба мы по-прежнему работали в кино, а кино, во всяком случае в те времена, было для нас слишком маленьким миром, чтобы держаться совсем врозь. Для «Полночи в музее восковых фигур» Рональд придумал грим, который в финальной сцене Лайонел носил под своей восковой маской, и, конечно же, маски, какие носили туземцы в «Прогулках по горе», были теми же, что он создал для «Рек Занзибара» несколькими годами раньше. Маски всегда восхищали Рональда, и, когда он не занимался своими фотографиями, он мастерил маски, порой для кинофильмов, а чаще просто для того, чтоб повесить ее на стену своей студии. Полагаю, вы станете ждать, что теперь я напишу что-нибудь о «Прогулках по горе». Это фильм, который в самом деле сделал меня звездой, в конце концов, и принес баснословные деньги Мериану и RKO[18], даром что я так и цента не увидела сверх оговоренной в контракте платы. Так оно было принято в те времена. Это единственный фильм, о котором все только и желают слушать, даже нынче, хотя в свое время я снялась в более сотни картин. Восторженными криками об этом фильме на протяжении многих лет я себе лишь хрипоту нажила, но только чтоб вы продолжили читать, пока я не доберусь до хорошего в этом рассказе, вот вам кусочек: Я снялась всего в полудюжине фильмов ужасов из той сотни и, тем не менее, ухитрилась стать первой «королевой крика», что бы это ни значило. Насколько только могу судить по просмотренным нынешним фильмам, так называют актрису, которая очень часто рвет топчик у себя на груди. Если честно, я бы такое проделывала с удовольствием, если бы в те времена этим хоть как-то можно было бы продвинуться в кино. Это ж немногим отличается от насквозь промоченного, порезанного платья, какое на меня напяливали половину фильма, так ведь? Почему моя мама одобряла это, а не Рональдов крепдешин, мне понять не дано. Ладно, тот фильм не имеет никакого отношения к остальному в моем рассказе, за исключением того, что он здорово прогремел, чтобы сделать меня самой что ни на есть звездой. Это принесло мне как больше свободы, так и меньше. Я стала сниматься в фильмах более значимых, чем те, в каких был занят Рональд, а вскоре после этого он вообще перестал работать в кино. Он объяснял это нашествием звукового кино, тем, что Голливуд слишком превращается в бизнес, тем, что ему хотелось свободы для работы над своими собственными проектами. Тогда уже складывалась его репутация, его знаменитый процесс. По-видимому, он мог бы уже тогда отойти от дел и не сделать больше не единой фотографии. Он уже написал четыре книги, в том числе «Как повелевать взглядом» и «Горгоны и богини», обе они выдержали по невесть сколько изданий, так что у него появилось полно денег. Но он вместо этого двинул в Калифорнию, в Лагуна-Бич, прикупил там дом на отшибе, которому суждено было стать такой неотрывной частью его легенды, как и тот глупый мотоцикл, и открыл свою школу. Помню, как только он вселился в дом, так сразу прислал мне адрес, и я попросила моего шофера отвезти меня посмотреть дом. Мама к тому времени уже скончалась, мы похоронили ее в Солт-Лейке, место поминальной службы пришлось охранять полиции, чтобы сдерживать толпы народа и репортеров, поскольку те знали, что я там присутствую. Известно, как выглядела студия Рональда, так что мне незачем ее описывать. Тот трехсторонний передний угол строился под старинную английскую деревню, задняя же часть под простой штукатуркой выдавалась до самого заднего склона холма. Я понимала, почему дом будет для него идеальным. Он давал ему сколько угодно света, сам Рональд жил в апартаментах на втором этаже, я же, однако, сразу, еще до того, как внутрь зашла, ощутила неприязнь к этому зданию. Если вы видели его фото, ступайте и взгляните на них еще раз, посмотрите, сумеете ли заметить это. Что-то неудобное в его фасаде, нет, ни на лицо, ни еще на что не похоже, просто похоже на то, что дом вот-вот накренится, а то и рухнет. У меня, смотревшей на него с улицы, от этого голова заболела, а то было еще до того, как я увидела подвал. Подвал – истинная причина, почему Рональд купил этот дом, во всяком случае, так он мне сказал в тот день. «Не во многих зданиях Калифорнии подвалы имеются», – сказал он мне, сводя вниз по деревянной лестнице. Стены подвальные были сложены из камня, скрепленного неуклюже положенным раствором. Полом служила утрамбованная земля. Странное чувство вызывало это место, сырое и жаркое, а запах стоял такой, что вызывал у меня в памяти жилища зверей в зоопарке. В центре помещения стоял длинный антикварный стол, накрытый для пира, хотя тарелки и блюда на нем были завалены не столько едой, сколько грудами костей и черепашьих панцирей. Вокруг повсюду стояли софиты и фотокамеры на штативах. В этом-то помещении Рональд и снял большую часть фотографий, которые вам, видимо, знакомы, те самые, которые позже станут называть его «гротесками». Грубо сложенные стены видны на заднем плане некоторых уцелевших из них. Догадываюсь, о чем вы думаете сейчас, и ответ мой: да, Рональд действительно опять фотографировал меня, когда в костюме, когда и в том, что мы привычно звали «раздевкой». Я даже позировала для некоторых из его гротесков, хотя они меня и не особо-то привлекали. Помню, на одном я была какой-то нимфой, выбивающейся из поддельного дерева: камера Рональда трюкачески обращала понемногу мою кожу в кору. Насколько мне известно, ни одно из этих изображений не уцелело в том, что произошло позже, и всего одно из них вообще снималось в подвале. Во мне стойко сидела, как я тогда расценивала, иррациональная неприязнь к этому помещению – с самой первой минуты, как я ступила в него. Чего большинство почитателей не знают про Рональда, так это того, что, хотя они и сделали его известным, хотя сам он всегда и гордился ими, гротески были для него к тому же и постоянным источником разочарования. В чем дело, он никогда мне не объяснял (уж точно – не тогда), однако всякий раз, когда он проявлял пластину, я замечала, как в какой-то момент он смотрел на получившееся так, будто ожидал увидеть нечто иное, а потом улавливала на его лице проблеск разочарования, когда ожидаемого не оказывалось. После покупки студии в Лагуна-Бич Рональд занялся привлечением своих, как он сам их называл, «белых ворон». Он написал о них в какой-то из своих книг: карлики и акромегалитические гиганты, дамы-толстухи и мальчишки с собачьими лицами. Голливуд к тому времени превратил сельские ярмарочные представления всяких уродцев в прибыльный бизнес, и фотографии пристрастий Рональда давали многим из их участников новую работу.