Дети Лавкрафта
Часть 9 из 51 Информация о книге
Я стоял на кухне над кастрюлей с лапшой, когда в дверь постучали. Нет: когда кто-то постучался в дверь. Д-р Робертсон, та, кого я знаю как д-ра Робертсон, она показала мне, как конструкции вроде «в дверь постучали» способны указывать на определенное, открытое недоверие в мире, как то всем остальным известно: фраза признает, что стук есть, однако, поскольку пока нет никакого визуального подтверждения того, кто стучит, она затемняет свой вербальный смысл. Она права, я полагаю? Пакет лапши, которую я готовил, извещал, что она японская, но я все равно намеревался заправить ее острым соусом. Это никакой не знак и не симптом чего бы то ни было. Просто я так люблю лапшу есть. Когда-то дети давились тем, что я для них готовил, а еще больше давились, когда я смотрел, как они ели. Но потом они выросли, доросли до астрофизики и (в качестве студентки второго семестра первого курса) до маркетинга, предоставляя своему отцу, страховому статистику, принять на себя все риски, какими только мир сей наделять призван. Когда стук не повторился, что было бы вполне здраво, если бы кто-то снаружи стоял, я глянул, сощурившись, на дверь и в конце концов снял кастрюльку с лапшой с газовой конфорки, аккуратно выключил газ, потом для надежности проверил. Стук больше не раздавался. А я все же открыл дверь. За нею не стояла д-р Робертсон, разглядывая меня на свой врачебный манер и держа наготове в правой руке свой пунктуационный карандаш. Вместо этого она стояла среди деревьев, ярдах, может, в двадцати за высокой травой. На ней был белый лабораторный халат, какой она на моей памяти никогда не носила. Руки она держала в карманах и не могла махнуть мне в ответ на мой кивок ей. Приглашение было очевидным, пусть и на таком расстоянии: она не могла подойти ко мне. Придется мне отправиться к ней. Я подумал над этим, пытаясь согласовать с любой терапевтической практикой, о какой начитался в Интернете, потом сравнил это с перечнем, какой я, сам того не подозревая, все время составлял, перечнем под названием «Как врачи обыкновенно поступают». Разве выбирают они горные дороги к уединенной хижине на выходные для визита к пациентам, которые даже не пропустили своего недавнего посещения? Вполне могут, рассудил я. Вполне могут, если бывшая жена их пациента им позвонит, страдая от беспокойства. Не столько за ее бывшего, сколько беспокоясь за своих детей, кому вовсе незачем терять отца. Скаредное представление, уверен. Так я объяснил бы, если б кто-нибудь поймал меня на таких мыслях о Лауре, я хочу сказать. Одно скажу обо всей этой полезной для здоровья изоляции: выучиваешься говорить с самим собой. Целые разговоры вести. Диалоги, какие весь день длятся. Стук в дверь? Он стал приятной передышкой. Только втолковывал я себе, что ничего не видел. Что той бледной, пятнистой Роджеровой кожи не было там, за окном над раковиной. Что не было там… по-иному никак и не скажешь… полупрозрачного, размером с подушку сгустка из прошлого, там, где чья-то другая семья когда-то установила качели. Шляпка гриба, воистину. Впрочем, усики свои она во что углубляет? В меня? Когда в конце концов я договорился с самим собой о том, что ничего я там не видел, то вернулся с тем, что, сами понимаете, этого там и не было. Не было этого там потому, что это было отражением, дурачок. До него и сорока футов не было: висело у тебя над плечом позади тебя. От возможности такого у меня рука дрожала на длинной вилке, какой я лапшу мешал. Не то чтобы заметно тряслась, но какое-то колыхание в мышцах, что к кости поближе, словно бы понимаешь: довериться этой руке нельзя ничуточки, вот. Мое возражение на то, что оно находилось у меня над плечом: это должно быть связано со зрачковыми реакциями на различные уровни света и с разогретой мыльной пеной, наверное, висевшей в воздухе над раковиной, а еще с тем, как непредсказуемо колыхал взад-вперед высокую траву ветер. Проще говоря, я видел пятнышки. А затем мой мозг очертил вокруг них фигуру, чтобы вместить их все. Просто, дурачина ты этакий. Шевели мозгами. Если не будешь, то мозги твои перестанут пользоваться тобой. Не думаю, чтобы д-р Робертсон вообще говорила такое. – Одну… – крикнул я ей, выставив вверх один палец для завершения фразы, потом шагнул назад в дом, снял домашние шлепанцы, влез в старые отцовы резиновые сапоги (я их до сих пор ношу, работая на участке). В тот момент я даже и не предвидел возможность, что это была не она. Само собой, Лаура с нею связывалась. Другого объяснения не было. Не было обиды и в том, что число перекрещенных вертикальных жердей в изгороди между нею и мной выражалось моей любимой цифрой: либо 9, цифрой, которая одна из всех голубых электронных на моих часах давала общую сумму пять, которая, сложенная с «четверкой», которую образовывала перевернутая головка девятки, возвращала меня опять к 9, как тому и быть суждено. Я вышел на коврик у порога и закрыл за собою дверь, повернув разок ручку, чтоб убедиться, что сам себя не запер. На полпути к ней услышал, как внизу, у реки, ухает какой-то рыбак. Голова д-ра Робертсон была повернута в ту сторону, будто она вслушивалась в уханье всем лицом. Как будто она все еще не понимала, как действует звук, где и как он попадает в голову. Уханье смолкло. Наверное, попалась четырнадцатидюймовая или какая там хороша для форели[8]. Когда я подошел достаточно близко, чтобы услышать ее, она произнесла: «Чарльз». «Доктор Робертсон, – ответствовал я и, услышав, насколько уважительно мое обращение, насколько сильна в нем извиняющаяся нота, почувствовал, будто в беду попал. Я обращался к ней так, как обращался бы к священнику. Шаг мой замедлился, но я уже пересек линию, где кончалась трава и начинались деревья. Будто она была какой-то перегородкой в конце большущей мокрой горловины. «Солнце», – пояснила д-р Робертсон, почему она опять здесь, а не в хижине. «Само собой», – кивнул я. Халат ее был слепяще белым, его отбелили почти до конца его существования, но попадались и места, где были пятна, почти прозрачные. Вроде как когда капнешь водой на бумажное полотенце. Масло, решил я. У нее масло было на одежде, оно-то и изменило ткань. «Лаура звонила», – сообщила д-р Робертсон. Кивком я подтвердил, что мне это известно: да. Мол, это – между нами – не может считаться чем-то новым. «Обычно я не хожу по вызовам на дом, к вашему сведению», – добавила д-р Робертсон тем голосом, который я назвал бы для нее суровым. Я пожал плечами, оглянулся на хижину и вдруг испугался, увидев себя самого в чердачном окне: раздвинул шторки и смотрю вниз на самого себя, стоящего за чертой деревьев. От этого внутри появилось ощущение, вроде я падаю. Я удержался, устоял, ухватившись за осиновую ветку. Или за березовую ветку. В деревьях я не разбираюсь. Мне счетную таблицу подавай. «Расскажите мне о Роджере», – сказала д-р Робертсон, и я в страхе сверкнул на нее глазами. «Я вовсе не…» – начал я, но д-р Робертсон уже взяла меня за руку, чтобы прервать. «Лаура мне рассказала», – пояснила она. Я бегло пробежался по прошлому, стараясь установить, а делился ли я когда с Лаурой про Роджера. Могла ли любая из моих ипостасей поделиться? Или: уж не мама ли моя поговорила по душам с Лаурой? Считалось, что ли, будто история про Роджера объяснит кое-что Лауре про меня? Был ли пес той соринкой порчи, которая поселилась во мне давным-давно и которую я с тех пор тайно пытаюсь обратить в жемчужину? «Роджер не делал этого», – выпалил я, само собой. Д-р Робертсон внимательно смотрела на меня. Слушала меня всем лицом. «Сколько палочек было в букве на стене в то утро?» – в лоб спросила она, отметая всякие подходы. «Четыре», – сказал я, мне и задумываться для этого не пришлось. Будь она детективом, это, наверное, послужило бы мне обвинением: все фотографии с места преступления были испорчены, если верить книгам о нераскрытых тайнах и таблоидам. Это добавляет таинственности, полагаю. Единственная причина, по какой я с такой уверенностью говорил «четыре», была в том, что после того, как бригада уборщиков вычистила то, что осталось от Дока Бранда, в том числе и кровь со стены, мама дала мне задание пару вечеров покормить животных, пока их подготовят к перевозке. Ребенок я был робкий, и мама отправлялась со мной, всегда держа меня в пределах слышимости. Пока я кормил, она приводила в порядок свой рабочий стол, задавала мне пустые, не дающие скучать вопросы про математику, про учителей и девочек в школе, а потом она еще и слонялась по кабинету Дока Бранда – подозрения на сей счет появились у меня только под конец моего супружества. Какую бы улику она в тот вечер ни вынесла тайком, я того никак не заметил, никогда даже о том не думал. Что я в самом деле видел, я видел когда тащил громадный черпак с сухим кошачьим кормом по коридору. Чтобы дать краске просохнуть, дверь в смотровую-1 была настежь открыта и подперта стулом. В помещении работал вентилятор. Краска была белой и блестящей. От преступления не осталось и следа. Пока не замигали флуоресцентные лампы, как они всегда загораются. Во время такой вспышки я и увидел нечитаемую букву, все еще заметную под краской. У нее было четыре неравные палочки: неравные в… я бы сказал, в порядке симметрии, вполне. Скорее, там была определенная гармония. Равновесие, основанное на чем-то более глубоком, нежели простая симметрия. «Хорошо, – похвалила д-р Робертсон, почему-то удовлетворенная моим счетом. Как будто это что-то для нее подтверждало. Или делало меня пригодным для намеченного ею задания или обследования. – Только четыре – чего?» – добавила следом д-р Робертсон, просто как запоздалую мысль, способную уточнить сделанные ею наблюдения. «Ко… – начал я, собираясь выговорить «палочки». Увы, она была слишком хорошим врачом, чтоб я попытался оставить такое незамеченным ею. – Кости», – сказал я, признавая поражение. Отсюда, именно с этого, все во мне и началось, да. То было зерно, которому просто нужны были уединение и отдаленность моих подростковых лет, чтобы пустить ростки, а потом и мое разочарование в браке, чтобы, наконец, расцвести. У меня все как по учебнику, я знаю. «Не ваша в том вина, – сказала д-р Робертсон. – Вы были в напряженном положении. Все ваши нервы жили по-новому, они были обнажены и ранимы, просто ожидая кодировки. Когда вы увидели то, что больше всего страшились увидеть, вместо того, чтобы ввергнуться в страх, вы тут же, на месте, выработали защиту против этого. Вы причислили это к повиновению». «Я не борец», – хмыкнул я, пытаясь изобразить ртом подобие ухмылки. «Вы вели борьбу, что шла не в вашей весовой категории, – парировала д-р Робертсон. – Вы были девяткой, Чарльз. То было место жестокого убийства. То, что вы оказались способны хоть как-то защититься, говорит лишь о вашем уме и о вашей гибкости. Мне остается только сожалеть, что вам пришлось тридцать с гаком лет дожидаться последствий, чтобы догнать самого себя. Только у механизмов копирования есть свойство всегда в какой-то момент ломаться и вынуждать вас в конце концов оказаться лицом к лицу с первоначальным ужасом, какой они призваны загонять поглубже. Не следовало бы вообще-то и называть их так, «копировальными». «Тактика отсрочки» – вот что было бы более точным термином». Я усвоил это, инстинктивно разложил на нечто с линиями, чтоб посчитать. Впрочем, там были одни деревья, а деревья не вполне систематизированы в пространстве, чтобы иметь значение. Мне оставалось только вперить взгляд в землю. Ни на что, думал я, но потом на что-то: д-р Робертсон была босиком. И тем не менее на ее ногах не было прилипших сосновых иголок. Их кожу не марала никакая грязь. «У меня лапша там», – услышал я самого себя, обращающегося к ней. Она же просто слушала меня опять всем своим лицом. «Найдете обратную дорогу?» – спросил я, уже поворачиваясь, чтобы уйти, дабы придать жизни вранью про «лапшу». «Я всегда хожу обратно», – ответила она, и я велел себе вспомнить об этом попозже, исследовать, вскрыть это, добраться до неподатливой сущности этого. И я не припустил бегом с полдороги к хижине. Воля моя, она сильнее этого. Всего чуть-чуть.