Goldenlib.com
Читать книги онлайн бесплатно!
  • Главная
  • Жанры
  • Авторы
  • ТОП книг
  • ТОП авторов
  • Контакты

Дети мои

Часть 28 из 35 Информация о книге
Вождь, слегка покачивая в воздухе кием, размышлял, по какому шару бить. Охотнее всего он запустил бы биток не в лузу, а в носато-усатое рыльце немецкого лидера. Наконец выбрал – нашел резку. Катнул – сыграл в отскок. Не очень чисто сыграл, да и слабовато. Но шар, нехотя крутанувшись к лузе, все-таки дополз до нее, словно даже поворочался в створе, а затем упал в сетку. Первый шар вождя был забит.

Он подавил улыбку. Тщательно натерев мелом кожаную наклейку на острие кия, долго и основательно прицеливался. В этот раз ударил уже сильнее – но просадил. Молча вождь забрал кий и нырнул в окружавшую стол темноту.

А противник – вынырнул из нее. Вернее, сначала показались кисти рук: маленькие, чуть кривоватые, они легли на лакированный борт и стали нервно постукивать пальцами по дереву. Худые запястья уходили в рукава твидового костюма – дорогого, английского кроя, с очень широкими лацканами. В створе костюма светлела рубашка, так туго затянутая под воротник мятым, чуть съехавшим на сторону галстуком, что мелкие складки образовались даже на дрябловатой шее. Нижняя часть лица, широкая и мощная, нависала над галстуком, а верхняя словно вся состояла из сальной пряди волос, наискосок прилипшей к покатому лбу. Между лбом и челюстью, ровно посередине, темнел маленький квадрат усов.

Внимательно осмотрев стол, фюрер вдруг упал на него грудью и раскорячил руки, как огромный паук, пытаясь найти удобное положение для удара. Наконец дернул усами и мгновением позже двинул кием по шару – запулил дерзко, от трех бортов, но недорезал. Задышал часто, разочарованно, заморгал, сморщился. Утянул с сукна в темноту по очереди левую руку, правую, сжатый в ней кий, свое небольшое тельце. Последней исчезла во тьме голова; фюрер покачивал ею в раздражении, и от этого косая прядь, блестящая от бриолина, мелко подрагивала.

Вождь уже был тут, уже наготове. Ворвался в круг света, позабыв об обычной медлительности. Глаза тотчас нашли в беспорядочной россыпи шаров два нужных. Одна рука легла на сукно твердо, другая мгновенно нашла надлежащий угол удара. Кий ощущался по-другому – не то легче, не то, наоборот, весомее: в нем словно перекатывалось что-то живое, подчинявшееся только ему, вождю. Вождь сделал пару прицельных выпадов наконечником кия – туда-сюда! – и стрельнул по битку: аккурат на волосок выше линии центра. Красивый получился удар, мощный: шар пошел по сукну пулей, чокнул о прицельный, отразился от правого борта, от левого, задел еще пару шаров, сбрасывая скорость, и, наконец, застыл на подлете к лузе, не добрав траектории на каких-нибудь пол-ладони.

А по краю стола уже ползло лицо фюрера. Присев на корточки, прижавшись усами к раме и положив на нее свой немалый нос, он медленно перемещался по периметру, выискивая наилучшую геометрию для удара. Ноздри при этом чуть пошевеливались – казалось, фюрер ощупывает ими лакированное дерево: нос оставлял на узорчатом ясене влажный след, который быстро таял под горячими электрическими лучами. Найдя искомую позицию, фюрер заполз на стол – почти целиком, уложив на сукно и грудь, и слегка выпирающее из-под твида брюшко, – выставил локти высоко вверх и со всей силы залупил по шару, минуту назад опрометчиво оставленному вождем на игре.

– Подлец какой! – не выдержал вождь.

– Verflucht! Was für ‘ne Schweinerei![4] – разразился в ответ непонятной руганью фюрер: шар, который казался легким, практически дармовым, так и не упал в лузу – выбитый неумелым ударом с выгодной позиции, отскочил от борта и ушел в центр поля.

По правде говоря, ничего подлого в использовании чужих ошибок не было. Игра есть игра. И вождь решил бить два шара, пятый и седьмой, уже давно выставленные у угловых луз, но остававшиеся без внимания игроков. Любовно огладив кий, он прилег на теплое шерстяное сукно, глубоко вдохнул, медленно выдохнул, выждал секунду – и смальцевал по битку, так быстро и мощно, что и сам не понял, его ли рука нанесла удар или кий выстрелил сам. Чистое забитие! Второй шар за игру.

За ним состоялся и третий: не сделать так аппетитно выставленный в угол шар было бы стыдно. Четвертый шар вождь стрелял длинно, через весь стол: биток по единственно возможной линии пролетел между остальными шарами, ни одного не задев; врезался в играемый (показалось даже, что при столкновении пыхнули несколько голубых искр), послал его дуплетом в среднюю лузу, а сам нырнул в угловую. Две кладки за удар! Счет сравнялся: пять – пять.

– Съел теперь, собака? – тихо произнес вождь, уверенный, что фюрер поймет и без перевода.

Тот все еще сидел на корточках, положив нос на стол и поводя водянисто-серыми глазками вслед резво скачущим шарам. Каждый удар противника он сопровождал жалобным взвизгом, словно кий лупил не по шарам, а по его голове.

Когда игра наконец перешла к нему, подскочил от радости, затряс челкой. Открыв от возбуждения рот, долго вытирал вспотевшие ладони о сукно – на зеленой ткани оставались длинные темные полосы; затем, прикусив от старательности кончик языка, мусолил мелом наконечник кия, перепачкал белым лоб и подбородок. Рассеянно сунул мелок не в карман, а себе в рот (и не заметил оплошности), стал задумчиво катать по зубам, как карамель, оценивая раскладку на поле, проглотил не жуя и радостно улыбнулся: нашел резку.

Забросил на стол согнутую корявую ножку в шерстяной гетре (вождю показалось, что от подошвы квадратного ботинка отчетливо пованивает дерьмом) и оседлал бортик. Тело свое уложил рядом, причудливым кренделем; прижался животом, грудью, подбородком к сукну, шурша твидом и стуча костяными пуговицами о деревянную раму. Раскорячил локти; заелозил кием, прицеливаясь; замурлыкал что-то нежно-лирическое:

– Ein Freund, ein guter Freund – das ist das Schönste, was es gibt auf der Welt…[5]

Тщательные приготовления не помогли: кий вместо удара всего лишь скользнул наконечником по поверхности шара – фюрер позорно киксанул. Поняв, что случилось, заскулил нечленораздельно, зацарапал коготками стол, выдирая из сукна зеленые волокна, засучил в воздухе ножками. Вождь концом кия уперся в извивающееся тельце противника, столкнул со стола. И, не обращая внимания на несущееся снизу потявкивание, начал зачищать поле.

Хитрым ударом сверху разлепил два оказавшихся вплотную друг к другу шара – один тотчас ушел в лузу. Аккуратно сыграл шар в дальнем углу (ах, если бы наблюдал этот великолепный ход строгий учитель Чемоданов!). Затем – в ближнем: безупречно сыграл, что говорить, разложив оставшиеся на сукне шары для следующих ударов…

Так же решительно он выступил против фюрера и на политическом поле – тогда, в тридцать третьем, для пресечения клеветнической “голодной кампании”. В ответ на лживые немецкие брошюрки была подготовлена собственная – “Братья в нужде? Свидетельства советских немцев” (удар!). На первых полосах газет появились убедительные доказательства отсутствия голода в СССР: репортажи о прилюдном уничтожении продуктовых посылок, которые время от времени все же просачивались в Поволжье от родственников за границей; многочисленные письма советских немцев с предложениями взять из Германии “на откорм” голодающих детей; обращение колхозников к германскому консулу в Сибири господину Гросскопфу, возвращающих всю присланную им материальную помощь для передачи “голодающим немцам фашистской Германии” (удар! удар! удар!). Берлин вяло сопротивлялся, все еще пытаясь играть на “братской” теме, но Москва уже переломила ход игры. Осенью тридцать четвертого вступила в действие директива ЦК ВКП(б) “Против фашистской помощи”: активизировалась борьба с немецким национализмом, с фашистским элементом в немецких колониях; развернулся мощный культуркампф: в школах и вузах Немреспублики вместо немецкого ввели всеобщее изучение русского языка, а кампания коренизации сошла на нет (удар! удар! удар!). Германские консульства прекратили оказание адресной материальной помощи советским немцам; замеченные в организации “гитлеровской помощи” подвергались арестам…

Из-за заднего борта высунулась дрожащая челка, скрюченные пальцы поползли по сукну – фюрер хотел украдкой стащить с поля шар. Вождь размахнулся кием, как мечом, и рубанул со всей силы по торчавшему над сукном сморщенному носу. Брызнула кровь, фюрер заверещал пронзительно – чуть лампочки не треснули – и, жалобно вращая моментально распухшим пятачком (эх, жаль, что не отрубил!), сгинул под столом.

А вождь доиграл три оставшихся шара – брильянтово доиграл, как выразился бы Чемоданов. Один шар послал в лузу длинным ударом, вдоль борта. Второй – коротким ударом, с отскоком. А последний – хлестанул триплетом. Удар о правый борт. О левый. Забитие! Партия.

…В бильярдной было тихо. Изредка потрескивали электрические лампочки. Чемоданов медленно выполз из-под стола. Стоя на коленях и зажимая ладонями окровавленный нос, огляделся: в комнате никого не было, на пустом, ярко освещенном столе лежали крест-накрест два кия. Переносица болела нестерпимо – возможно, был сломан хрящ, – но Чемоданов не мог сдержать счастливую улыбку: сегодня, впервые за семь лет регулярных уроков, ученик поймал кураж. Почему это произошло именно сейчас, в партии, которая началась столь неудачно и не обещала никаких сюрпризов, Чемоданов не понимал. Знал только: единожды познав вдохновение, бильярдист более не сможет жить без куража. С этого дня ученик будет играть лучше и лучше, иногда и сам удивляясь своим быстрым успехам. С этого дня начнется совсем другая игра.

И счастливый Чемоданов улыбался в темноте.





Дети





26


Дети не вернулись – ни через день, ни через два.

Не вернулись к Баху и чувства. Они еще жили в его стареющем теле, но жили странно – отдельно от него, никак не соответствуя происходящему. В ушах отчего-то бесконечно свистел ветер – в то время как погода нынче стояла тихая (может, ветрено было в тех местах, где находилась Анче?). Нос чуял запахи – чужие, отталкивающие: изо всех углов дома несло затхлым табаком и угольной пылью; пальцы – стоило поднести их к лицу – пахли карболкой, а одежда – чьим-то немытым телом (может, и карболовое мыло, и уголь, и пот обоняла сейчас Анче?). Все, к чему прикасался язык – яблоко, тыльная сторона ладони, собственные губы, – нестерпимо отдавало горелым. Обоняние, слух и вкус предали Баха, как предала любимая девочка (он запретил себе использовать это слово – “предательство”, – но оно то и дело всплывало в сознании). Одно только зрение осталось верно хозяину – и показывало мир без искажения.

Первый день без детей он просидел на берегу, разглядывая серую гладь воды, чуть подернутую моросью, и слушая посвисты ветра в голове. Пожалуй, в измене чувств можно было разглядеть даже пользу: дождевые капли падали на лицо и одежду, но кожа не замечала влаги и не испытывала неудобства – ни днем, ни пришедшей ему на смену прохладной ночью.

На второй день Бах заметил, что глаза то и дело останавливаются на изуродованном ялике – тот лежал на берегу, подставив дождю раскуроченный топором бок.

На третий – Бах принес инструменты и принялся латать покалеченную лодку.

Два дня он пилил, заделывал, шкурил. Смолил и клеил, забивал опилками и клеил вновь. Сушил на костре, растянув над рабочим местом войлочное одеяло (дождь к тому времени закончился, но низкие тучи еще дышали влагой). Работать приходилось осторожно: потерявшие чувствительность пальцы могли нечаянно попасть под острие топора или обжечься о кипящую смолу. А на пятые сутки, когда с мутно-серого неба глянуло тусклое солнце, Бах сел в починенный ялик и отправился на поиски Анче.

Лодка пахла не дымом, а мокрым железом и ржавчиной, волны – кислой медью и купоросом. Стоны ветра в голове сделались так сильны, что хотелось зажать уши. Иногда сквозь несуществующий ветер прорывались звуки реального мира – крики чаек над волнами, скрип уключин, – и скоро Бах уже перестал различать звуки кажущиеся и настоящие. Это смешение не пугало его и не мешало двигаться к Покровску.

Бах не знал, что предпримет, когда увидит Анче. Замычит повелительно, призывая вернуться домой? Попробует заставить вспомнить язык дыханья и движений – и прикажет мысленно: “пойдем со мной”?.. Больше всего боялся, что не сумеет сдержаться: схватит на руки и потащит к лодке. Или ударит по щеке…

Резануло надеждой: а не шевельнется ли от нестерпимого страдания онемевший когда-то язык? Не скажет ли просто: “вернись”? Пусть медленно и неуклюже, пусть на незнакомом Анче языке. Слова часто бывают сильнее рук – так не удастся ли Баху уговорить свою девочку?


Бросил весла, забарабанил пальцами по губам. Старался бить не слишком сильно, только чтобы размять неподвижный рот, потом раскрыл его – шире, шире, до предела – но смог лишь замычать. Ухватил пальцами язык, задергал что было силы, словно стараясь выдрать из глотки, – не помогло: только рев доносился из горла – низкий и тягучий, похожий на голос растревоженного барана. Отчаявшись, хлестанул себя по лицу раскрытой ладонью: один раз, второй… Кажется, по губам потекло что-то теплое, липкое – вытирать не стал.

До Покровска добрался к полудню. Укрыл ялик в камышовых зарослях и по путанке прибрежных тропок направился в город. Шел торопливо – не оттого, что знал направление, а не умея сдержать растущее волнение.

Тропинки под ногами разбухли от дождей, тела осин и кленов потемнели от влаги – но Баху казалось, что в воздухе стоит удушливый запах гари: из береговых кустов несло паленой шерстью, с реки – жженой картофельной ботвой. Стоило чуть приоткрыть рот – и горелый дух проник в глотку, обложил горечью нёбо и язык. В ушах по-прежнему гудел ветер, хотя ветви деревьев и метелки разросшегося по кромке воды камыша оставались неподвижны.

Спросить дорогу Бах не умел (да и вряд ли захотел бы) и оттого решил исходить Покровск вдоль и поперек: времени до вечера было достаточно, и найти здание интерната казалось предприятием не самым сложным.

Бах не был в миру уже лет пять или шесть. Будь его воля, он стал бы сейчас невидимым или превратился в мышь, чтобы неприметно проскользнуть по земле, – так отвык от обращенных к нему чужих взглядов и суеты многолюдья. Однако скоро он понял, что не привлекает внимания: люди сделались нелюбопытны, взоры их – сосредоточенны и опущены долу, движения – быстры и скупы. Пожалуй, они сами походили на мышей: торопливо шмыгали из подъездов и подворотен, стараясь не встречаться глазами. К тому же сделались и по-рыбьи молчаливы: ни единого раза не заметил Бах, чтобы прохожие перекинулись хотя бы парой слов.

Вместо людей говорили лозунги – их было много, необыкновенно много: с каждого дома, створа ворот или фонарного столба кричали о чем-то крупные буквы, выведенные краской на кусках ткани, маячили восклицательные и вопросительные знаки, пестрели агитационные плакаты. Лозунгами были увиты электрические столбы, лозунги красовались на капотах автомобилей и облучках проезжающих мимо телег. Бах с трудом разбирал непривычные глазу русские буквы, понимая лишь немногие из прочитанных слов.

“Дадим!” – призывали одни надписи. – “Укрепим!”, “Построим!”.

“Ударим!” – грозили другие. – “Раздавим!”, “Уничтожим!”.

“Поганой метлой!” – вторили третьи. – “Кулаком!”, “Сапогом!”.

Растерявшись от обилия угроз, Бах вжался было в подворотню, но прибитый к дереву плакат приказал: “Иди вперед, товарищ!” И Бах пошел.

Долго шагал по городу: на восток – до окраины; затем по следующей улице – на запад; и вновь – на восток. Дома громоздились, как скалы. Текли мимо потоки мышеподобных и рыбоподобных граждан. Из-за углов тянуло горелой смолой, в ушах свистел-гудел ветер. Иногда сквозь гудение прорывались иные шумы: топот копыт, чихание автомобильных моторов, визг тормозов, скрип рессор, – Бах не обращал на них внимания, сосредоточившись на изучении фасадов и ворот: боялся пропустить здание детского дома. А боялся – зря.

Двухэтажный особняк темно-красного кирпича – с крашенными белой краской полукруглыми створами окон и белыми же вазами в стеновых нишах, с причудливыми башенками по краям крыши и кружевным чугунным балкончиком над входной дверью – проглядеть было невозможно. И не из-за нарядного вида, а из-за лиц, глядевших из окон: детские лица эти дышали таким радостным спокойствием и живостью, так разительно отличались от застывших масок взрослых горожан, что Бах понял мгновенно – пришел. Не затрудняясь чтением перетяжки над входом (“Детский дом-интернат имени Клары Цеткин”), он потянул на себя тяжелую дверь и шагнул внутрь.





* * *


И запах гари исчез, и шум в ушах, и горечь во рту – Анче была где-то рядом, близко.

Здесь пахло молочной кашей и глаженым бельем. Бах стоял в небольшом вестибюле, не зная, куда направиться. Его застывшая фигура была единственной неподвижной точкой пространства – все остальное в этом доме беспрестанно двигалось и перемещалось. Дрожала от шагов на втором этаже свисавшая с потолка электрическая лампочка, плясали вокруг нее нежные желтые отсветы. Двери – не запертые плотно, лишь притворенные – то и дело открывались, выпуская наружу чьи-то звонкие голоса, песенные строки, а то и самих обитателей. Дети – в одинаковых одеждах из серой бязи и одинаково бритые наголо (и мальчишки, и девчонки) – деловито бегали туда-сюда по скрипучей лестнице с вытертыми до вмятин деревянными ступенями. Несли наверх: ведра с водой, рулоны бумаги, украшенную цветными лентами метлу, стремянку, стопки книг, ржавый самовар, печатную машинку, автомобильное колесо, чучело медведя (лысое от старости, но все еще довольно грозное). Несли вниз: кипы одежды, старый тромбон, сломанный мольберт, вожжи и расписной хомут, капающий свежей краской транспарант, охапки сухих цветов и колосьев, все то же чучело медведя. Смеялись, торопились, сталкивались лбами и смеялись вновь.

Взрослых – не было.

Бах пошел по этому смеющемуся дому, заглядывая в каждую дверь и выискивая глазами Анче. Видел спальню с рядами одинаково застеленных узких кроваток, где дошколята свистели и пели частушки. Видел столовую с рядами одинаковых жестяных плошек на столах, где ребята постарше играли на гармонике и разучивали пионерские марши. Видел библиотеку с уходящими под потолок стеллажами, полными книг. Видел прачечную с огромной чугунной ванной и кипящими бельевыми чанами. И только на втором этаже, в просторном классе для занятий, обнаружил наконец свою девочку.

В классной комнате репетировали спектакль. Парты и стулья были сдвинуты к двери, а на освободившемся пространстве, перед черной доской с остатками полустертых букв и цифр, разворачивалось действо. Анче – в длинном “старинном” платье, смастеренном из газет, и в газетном же чепце – стояла у двух больших корзин, наполненных яблоками, и держала за руку тощего мальчишку, также одетого в бумажный наряд. Она кричала что-то гневно и с презрением отталкивала от себя Ваську (тот нацепил на лицо окладистую лыковую бороду и вырядился в черный картонный цилиндр), а массовка в разномастных “старинных” одеждах одобрительно гудела и грозила Ваське кулаками.

Сцена не устраивала режиссера – долговязого подростка лет двенадцати, – и он скакал меж актеров, корча зверские рожи и показывая, как именно нужно гудеть и грозить. Эпизод играли вновь и вновь.

Бах опустился на стул у самой двери и из-за поставленных друг на друга парт стал наблюдать за Анче. Она двигалась, улыбалась тощему партнеру и другим детям, подавала реплики и строила свирепые мины Ваське с таким искренним воодушевлением, что прервать этот поток радости было нельзя, невозможно.

Как изменилась Анче за несколько дней! Никогда прежде Бах не видел ее лицо таким вдохновенным, а глаза – такими сияющими. Рот беспрестанно растягивала невольная улыбка, и Анче старательно поджимала губы, чтобы изобразить необходимую в сцене строгость. Бумажный наряд удивительно шел ей и делал взрослее. По груди ее, по плечам, по подолу, по оборкам чепца – всюду бежали крупные газетные заголовки (Бах издалека не мог разобрать – видел только множество восклицательных и вопросительных знаков, рассыпанных по платью).

Вдруг в порыве импровизации Анче в середине реплики хватанула кулаком по цилиндру на Васькиной башке – и шляпа слетела на пол, обнажая стриженную наголо макушку. Массовка восторженно ахнула. Не доиграв эпизод, Васька в отместку содрал с Анче газетный чепец. Она также была обрита – наголо. Кожа на голове – перламутрово-белая, с голубизной – нежно светилась сквозь золотой пух, уже успевший нарасти на висках и над лбом. Васька с Анче хохотали без остановки, массовка восторженно ревела, а режиссер сокрушенно орал на всех, закатив глаза к потолку…

Стараясь не шуметь, Бах поднялся со стула и вышел вон. Тихо прикрыл за собой дверь. Держась за стены, прошел по коридору. Спустился по лестнице. Щурясь в свете электрической лампы, нащупал выход. Вывалился на воняющую гарью улицу, протащился несколько шагов и уткнулся лицом в ближайший угол.

Стоял долго – терся щеками о шершавые кирпичи и слушал ветер в голове. Надо было, наверное, что-то делать: двигать ногами, шевелить руками, перемещаться куда-то и зачем-то, моргать, дышать, думать… Последнее было мучительнее всего: обрывки мыслей беспорядочно вспыхивали в сознании и гасли, сменяя друг друга и не подчиняясь воле Баха.

…Что оставалось ему теперь? Только любить своих детей. Любить издалека. Любить не видя. Детей, которые никогда не слышали его голоса и вряд ли уже услышат. Детей, которые говорят на другом языке. Которые готовы покинуть его, забыть и предать. Этих странных и чужих детей, которых он почему-то возомнил своими…

…А яблоки-то в корзинах были бутафорские, из крашеного папье-маше…

…Что оставалось еще? Только верить, что все было – не зря. Сказки, которые писал. Дети, которых растил. Яблоки, которые выращивал…

…Но как же жаль остриженных кудрей Анче! Неужели их бросили на грязный и холодный пол? Вымели вперемешку с волосами других детей грубым веником? Высыпали в выгребную яму – к гниющему мусору и нечистотам?..

…Все-таки нехорошо, что яблоки в спектакле фальшивые. Неправильно…

…И как бы хотелось остаться здесь навсегда – пылью на прохладных кирпичах, грязью на камнях фундамента…

…Или – устроиться дворником в детский дом? Работать за еду. Ночевать в прачечной на лавке или в классной комнате на сдвинутых стульях, если в хозяйстве нет дворницкой…

…Счастье, что рядом с Анче Васька. Он защитит – пожалуй, даже лучше Баха. Несомненно – лучше Баха, который никогда и никого не умел защитить…

…Надо бы привезти детям настоящих яблок – пусть сыграют спектакль, а потом наедятся вволю. Все пусть едят: не только Анче с Васькой, но и тощий мальчишка в бумажном наряде, и долговязый режиссер…

Нелепая мысль про яблоки назойливо вертелась в мозгу, постепенно вытесняя остальные. Это было кстати: иметь одну дурацкую мысль было легче, чем десяток. И он подчинился этой мысли – оторвал лицо от стены, отряхнул кирпичную пыль со щек и поплелся к берегу: плыть на хутор, чтобы завтра вернуться в интернат – с яблоками.



Перейти к странице:
Предыдущая страница
Следующая страница
Жанры
  • Военное дело 2
  • Деловая литература 84
  • Детективы и триллеры 823
  • Детские 26
  • Детские книги 231
  • Документальная литература 168
  • Дом и дача 55
  • Дом и Семья 86
  • Жанр не определен 10
  • Зарубежная литература 229
  • Знания и навыки 114
  • История 118
  • Компьютеры и Интернет 7
  • Легкое чтение 384
  • Любовные романы 4284
  • Научно-образовательная 137
  • Образование 208
  • Поэзия и драматургия 35
  • Приключения 214
  • Проза 552
  • Прочее 145
  • Психология и мотивация 26
  • Публицистика и периодические издания 16
  • Религия и духовность 72
  • Родителям 4
  • Серьезное чтение 42
  • Спорт, здоровье и красота 9
  • Справочная литература 10
  • Старинная литература 26
  • Техника 5
  • Фантастика и фентези 4379
  • Фольклор 4
  • Хобби и досуг 5
  • Юмор 38
Goldenlib.com

Бесплатная онлайн библиотека для чтения книг без регистрации с телефона или компьютера. У нас собраны последние новинки, мировые бестселлеры книжного мира.

Контакты
  • [email protected]
Информация
  • Карта сайта
© goldenlib.com, 2025. | Вход