Диковинные истории
Часть 1 из 14 Информация о книге
* * * Пассажир Один человек, сидевший рядом со мной во время длительного ночного перелета через океан, рассказал о ночных страхах своего детства. Ему постоянно мерещился один и тот же кошмар, он кричал и в панике звал родителей. Это случалось в долгие вечера: тихие, сумрачные часы без телеэкранов (единственными звуками были шепот радиоприемника или шелест отцовской газеты) располагали к появлению странных мыслей. Он помнил, что боялся уже начиная с полдника, несмотря на успокаивающие слова родителей. Ему тогда было года три-четыре. Он жил в угрюмом доме на окраине небольшого города, отец, человек принципиальный и не чуждый сарказма, директорствовал в школе, мать, аптекаршу, вечно окружало облако лекарственных запахов. Была еще старшая сестра, но та, в отличие от родителей, не пыталась ему помочь. Как раз наоборот – с непонятной для него нескрываемой радостью с самого обеда напоминала брату, что ночь не за горами. И если никого из взрослых не оказывалось поблизости, пичкала его историями о вампирах, восстающих из могил мертвецах и всевозможных исчадиях ада. Но удивительное дело: ее рассказы ничуть его не пугали – он не умел бояться всех этих существ, которых все считают страшными, они ничуть его не ужасали, словно место, предназначенное для страха, было в нем уже занято, и все возможности ощущать это чувство – исчерпаны. Он слушал возбужденный голос сестры, когда та драматическим шепотом пыталась его запугать; слушал совершенно спокойно, зная, что ее истории – ничто по сравнению с той фигурой, которую он видел каждую ночь, лежа в кровати. Так что, повзрослев, он, в сущности, мог бы быть благодарен сестре, привившей ему этими историями своего рода иммунитет ко всем обычным страхам земного шара: в определенном смысле он вырос человеком бесстрашным. Причина его страха была невыразима, он не умел найти для нее слов. Когда родители вбегали в его комнату, спрашивая, что случилось, что ему снилось, он говорил только: «он», «кто-то» или «этот». Отец зажигал свет и, убежденный в непреодолимой силе эмпирического доказательства, демонстрировал сыну угол за шкафом или место возле двери, повторяя: «Видишь, нет тут ничего, ничего тут нет». Мать действовала иначе – прижимала его к себе, окутывала стерильным аптечным ароматом и шептала: «Я с тобой, ничего не бойся». Но он был слишком мал, чтобы страшиться зла. В сущности, ни о зле, ни о добре он пока еще не имел ни малейшего понятия. А кроме того, был слишком мал, чтобы опасаться за свою жизнь. Впрочем, есть вещи и похуже смерти, похуже тех случаев, когда вампир высасывает из тебя кровь, когда оборотень разрывает тебя на части. Детям это хорошо известно: саму смерть еще можно пережить. Худшее – то, что повторяется с определенной периодичностью, неизменное, предсказуемое, неизбежное и инертное – то, что не зависит от тебя, вцепляется клещами и тащит неведомо куда. Итак, в своей комнате, где-то между шкафом и окном, он видел темную человеческую фигуру. Фигура стояла неподвижно. В темном пятне, за которым угадывалось лицо, тлела маленькая красная точка – кончик сигареты. Время от времени, когда сигарета вспыхивала, лицо проступало из мрака. Бледные усталые глаза смотрели на ребенка напряженно, с какой-то претензией. Густая щетина с проседью, испещренное морщинами лицо, узкие губы, словно специально созданные для того, чтобы затягиваться дымом. Мужчина стоял неподвижно, а побледневший от страха ребенок поспешно совершал свои защитные ритуалы – прятал голову под одеяло, стискивал металлическую спинку кровати и беззвучно читал молитву ангелу-хранителю, которой научила его бабушка. Но это не помогало. Молитва обращалась в крик, и на помощь прибегали родители. Это продолжалось какое-то время, достаточно долгое, чтобы заронить в детскую душу недоверие к ночи. Но поскольку после ночи всегда наступал день и великодушно отпускал грехи всем порождениям тьмы, ребенок рос и забывал. День набирал силу, приносил все больше сюрпризов. Родители вздохнули с облегчением и вскоре тоже забыли о детских страхах сына. Они старели спокойно, в такт ежевесенним проветриваниям комнат. А тот человек из ребенка превращался в мужчину, преисполняясь уверенности, что детству не стоит придавать особого значения. Впрочем, утро и первая половина дня неизменно вытесняли из его памяти сумерки и ночь. Лишь недавно – так он утверждал – неведомо как, незаметно, перешагнув шестидесятилетний рубеж, он однажды вечером вернулся домой усталым и понял, в чем было дело. Перед тем как лечь спать, решил выкурить сигарету и встал у окна, превращенного темной улицей в близорукое зеркало. Вспышка зажигалки на мгновение продырявила тьму, а потом огонек сигареты ненадолго осветил чье-то лицо. Из мрака проступила прежняя фигура – бледный высокий лоб, пятна глаз, полоска рта и щетина с проседью. Он моментально узнал его, тот человек ничуть не изменился. Сработала привычка – он уже набрал в легкие воздуха, чтобы закричать, – но звать было некого. Родители умерли; он остался один, детские ритуалы тоже утратили свою силу, он давно уже не верил в ангела-хранителя. Но мгновенно поняв, кого боялся когда-то так сильно, этот человек испытал подлинное облегчение. Родители, в общем, были правы – окружающий мир безопасен. «Человек, которого ты видишь, не потому существует, что ты его видишь, а потому, что он на тебя смотрит», – заметил он в заключение этой странной истории, после чего мы погрузились в сон, убаюканные басистым урчанием двигателей. Зеленые дети, или Описание удивительных событий на Волыни, составленное медиком Его Королевского Величества Яна Казимира Уильямом Дэвисоном Эти события имели место весной и летом 1656 года, когда я уже не первый год находился в Польше. Я прибыл сюда несколько лет назад по приглашению Людовики Марии де Гонзага, королевы, супруги Яна Казимира, польского короля, чтобы занять пост королевского лекаря и директора королевского сада. Отклонить сие приглашение мне не позволяло высокое положение обратившихся ко мне особ, а также некоторые личные обстоятельства, кои упоминать здесь нет надобности. Отправляясь в Польшу, я волновался, ибо не был знаком с этим краем, столь удаленным от знакомого мне мира, и полагал себя неким эксцентриком, человеком, выходящим за пределы центра, в котором известно, чего можно ожидать. Я боялся чужих обычаев, жестокости восточных и северных народов, но более всего – здешней непредсказуемой атмосферы, холода и влажности. Ведь из памяти моей не изгладилась судьба моего друга Рене Декарта, что несколькими годами ранее, приглашенный шведской королевой, отправился в ее холодные северные владения – далекий Стокгольм – и там, простудившись, почил во цвете лет и интеллектуальных сил. Какая утрата для всяческих наук! Опасаясь, что и меня постигнет подобная участь, я привез из Франции несколько превосходных шуб, но в первую же зиму выяснилось, что они слишком легки и тонки для здешней погоды. Король, с которым я вскоре искренне подружился, подарил мне волчью шубу, длинную, до самых щиколоток, и я не расставался с ней с октября до апреля. Носил я ее и во время описываемого здесь путешествия, а случилось оно в марте. Знай, Читатель, что зимы в Польше, как и повсюду на севере, бывают суровы – достаточно представить себе, что до Швеции можно добраться по скованному льдами Mare Balticum[1], а на многих замерзших прудах и речках устраиваются в дни карнавала ярмарки. И поскольку сие время года длится здесь долго, а растения тогда прячутся под снегом, ботанику, по правде говоря, остается совсем мало времени для исследований. Поэтому, хочешь не хочешь, пришлось сделать объектом своего изучения людей. Меня зовут Уильям Дэвисон, я шотландец, родом из Абердина, однако много лет прожил во Франции, где карьеру мою увенчала должность королевского ботаника и где я опубликовал свои труды. В Польше их почти никто не знал, но ко мне относились с почтением, каким бескритично дарят всех тех, кто прибывает из Франции. Что склонило меня к тому, чтобы последовать примеру Декарта и отправиться на край Европы? На подобный вопрос нелегко ответить коротко и по существу, но поскольку эта история касается не меня и я являюсь в ней лишь свидетелем, оставлю его без ответа, полагая, что всякого читателя более привлекает сам рассказ, нежели ничтожная фигура повествователя. Хронологически служба моя при дворе польского Короля совпала с прискорбными событиями. Казалось, все злые силы ополчились против польского королевства. Страну терзала война, опустошало шведское войско, а на востоке тревожили налеты москалей. На Руси еще раньше восстали недовольные крестьяне. Короля этого несчастного государства, словно по закону таинственной аналогии, мучили многочисленные болезни – точно так же, как его страну набеги. Приступы меланхолии он был склонен лечить вином и близкими отношениями с прекрасным полом. Противоречивая натура не давала ему усидеть на месте, хотя Король постоянно твердил, что ненавидит движение и тоскует по Варшаве, где ждет любимая жена, Людовика Мария. Кортеж наш двигался с севера, где Его Королевское Величество находился с инспекцией, а также пытался договориться о союзе с магнатами. Туда уже дотянулись руки москалей, посягавших на независимость Речи Посполитой, и если учесть, что на западе свирепствовали шведы, можно было подумать, будто все темные силы, сговорившись, избрали польскую землю в качестве сцены жестокого военного theatrum[2]. Это было мое первое путешествие в сию дикую окраинную страну, и я начал жалеть о том, что предпринял его, едва покинув предместья Варшавы. Однако любопытство философа и ботаника все же брало верх (имело значение – не стану скрывать – также и хорошее жалованье): если бы не это, я предпочел бы остаться дома и посвятить себя спокойным исследованиям. Тем не менее, даже в столь сложных обстоятельствах я не забывал о науке. Дело в том, что, прибыв в этот край, я заинтересовался одним местным феноменом, правда, известным на свете, но здесь особенно распространенным – достаточно пройти по любой бедной варшавской улице, чтобы лицезреть его на людских головах. Это plica polonica[3], колтун, как называют его местные жители: странное образование из спутанных, свалявшихся волос, принимающее разные формы, иной раз наподобие веревок, иной – волосяного клубка, а то будто бы косы, похожей на хвост бобра. Считалось, что колтуны представляют собой прибежище добрых и злых сил, так что их обладатели якобы предпочли бы умереть, нежели избавиться от этого украшения. По своему обыкновению я делал наброски и собрал уже множество рисунков и описаний данного явления, намереваясь после возвращения во Францию опубликовать труд на эту тему. Сей недуг под разными именами известен по всей Европе. Во Франции он, пожалуй, встречается реже всего, поскольку жители ее придают большое значение своему внешнему виду и без устали чешут волосы. В Германии plica polonica выступает под именем mahrenlocke[4], alpzopf[5] или же drutenzopf[6]. Знаю, что в Дании о ней говорят: marenlok, в Уэльсе и Англии же – elvish knot[7]. Когда однажды мне довелось ехать через Нижнюю Саксонию, я слышал, что такие волосы называли selkensteert. В Шотландии считается, что это древняя прическа язычников, некогда проживавших в Европе, распространенная среди друидов. Я также читал о том, что plica polonica в Европе появилась во время набега татар на Польшу при правлении Лешека Черного. Существует также гипотеза, что это мода, пришедшая из Индии. Я встречал предположение, будто это евреи первыми ввели обычай сплетать волосы в свалявшиеся пряди. Назорей – так называли святого мужа, во славу Всевышнего давшего обет никогда не стричься. Множество противоречивых теорий вкупе с бескрайними снегами привели к тому, что овладевшее мною поначалу интеллектуальное отупение сменилось затем творческим возбуждением, и я принялся исследовать plica polonica в каждой деревне, через которую пролегал наш путь. В трудах сих помогал мне молодой Рычивольский, весьма способный юноша, не только служивший при мне камердинером и переводчиком, но и ассистировавший в исследованиях, а также – не стану скрывать – бывший для меня опорой в чуждом окружении. Мы ехали верхом. Мартовская погода походила то на зимнюю, то на предвесеннюю, грязь на дорогах попеременно замерзала и оттаивала, превращаясь в чудовищную кашу, настоящее болото, куда проваливались колеса экипажей, нагруженных нашим скарбом. Стояла пронизывающая стужа, и фигуры наши напоминали меховые тюки. В этом диком краю, болотистом и лесистом, человеческие поселения обычно расположены вдали друг от друга, так что капризничать по поводу ночлега не приходилось – мы останавливались в первой попавшейся смердящей усадебке, а однажды, когда нас задержал выпавший снег, даже заночевали в корчме! В таких случаях его величество выступал incognito, притворяясь обычным шляхтичем. Во время постоев я потчевал Короля снадобьями, которых вез с собой целую аптечку, случалось пускать на импровизированном ложе кровь, кроме того, я при всяком удобном случае устраивал королевскому телу солевые ванны. Из всех болезней Короля наиболее зловредным я полагал тот придворный недуг, который его величество вывез якобы из Италии или Франции. Хотя видимых страданий он не доставлял и его легко было скрыть (во всяком случае, поначалу), последствия бывали очень опасны и коварны; говорили, что болезнь может перейти на голову и лишить человека рассудка. Поэтому, едва прибыв ко двору его величества, я принялся настаивать на лечении ртутью, которое должно продолжаться три недели, однако Король все не мог найти время для того, чтобы спокойно воспользоваться этим средством, во время путешествия же сей способ малоэффективен. Из прочих королевских хворей меня беспокоила подагра, хотя ее приступы было нетрудно предотвратить, ибо этот недуг являлся следствием неумеренности в еде и выпивке. С ним можно бороться при помощи поста, но в путешествии поститься трудно. Так что пользы от меня Его Королевскому Величеству было мало. Король направлялся во Львов, а по пути встречался с местными вельможами, договариваясь с ними о поддержке и напоминая, что они являются его подданными, ибо преданность этой шляхты весьма сомнительна – она всегда печется о собственной выгоде, а не о благополучии Речи Посполитой. Нас, казалось бы, принимали достойно, потчевали щедро и с большой роскошью, но порой я чувствовал, что кое-кто здесь воспринимает Короля как просителя. И то сказать, что это за королевство, где правителя выбирают при помощи голосования! Где это видано?! Война – явление страшное, адское, даже если бои как таковые не касаются человеческих поселений, она все же распространяется повсеместно, проникает под самую бедную стреху – голодом, болезнью, всеобщим страхом. Сердца грубеют, становятся равнодушными. Меняется сам способ мышления – каждый думает только о себе и о том, как выжить. Многие при этом ожесточаются и делаются невосприимчивы к чужому страданию. Сколько же я за это путешествие с севера во Львов насмотрелся на творимое людьми зло, сколько видел насилия, зверства, неслыханного варварства. Целые деревни сожжены, поля превращены в пустоши, повсюду торчат виселицы, словно только этому призвано служить искусство столяра – изготовлению орудий убийства и преступления. Непогребенные человеческие тела растаскивают волки с лисами. В цене лишь огонь да меч. Все это я предпочел бы забыть, но и теперь, когда я вернулся на родину и пишу сии строки, перед глазами у меня встают картины, которые невозможно отогнать. Вести до нас доходили все более удручающие, а февральское поражение региментария Чарнецкого в битве со шведами под Голембом так подействовало на здоровье Его Величества, что в конце концов нам пришлось остановиться на два дня, чтобы Король мог в покое восстановить нервные силы, принимая эгерскую воду и травяные отвары. Казалось, королевское тело отражает все недуги Речи Посполитой, словно связанное с ней таинственным родством. После той проигранной битвы, еще прежде, чем было доставлено письмо с известием, Короля поразил приступ подагры, сопровождавшийся лихорадкой и такой ужасной болью, что мы едва сумели ее обуздать. Примерно в двух днях пути до Луцка, когда мы миновали сожженный несколько лет назад татарами Любешов и ехали через густые влажные леса, я осознал, что нет на земле более ужасного края, и стал сожалеть, что согласился предпринять сие путешествие. Ибо меня терзало глубокое предчувствие, что домой я не вернусь и что перед этими неизбывными болотами, этим влажным лесом, низким небом, лужами, затянутыми тонким льдом и напоминавшими раны поверженного великана, все мы – неважно, одетые бедно или богато, короли, вельможи, солдаты или крестьяне, все – ничто. Мы видели обглоданные пламенем стены костела, где дикари-татары заперли и сожгли живьем жителей деревни, леса виселиц и черные пепелища с обугленными телами людей и животных. Лишь тогда я вполне постиг королевский замысел – отправиться во Львов и в эту страшную пору, когда внешние силы разрывают Речь Посполитую на части, вверить страну опеке наиболее почитаемой и прославляемой здесь Марии, Богоматери, умоляя ее тем самым о заступничестве перед богом. Поначалу я удивлялся этой сосредоточенности на богоматери. Мне не раз казалось, будто местные жители почитают некую языческую богиню и – да не прозвучат мои слова богохульством – сам бог и сын его покорно следуют вслед за Марией в ее свите. Здесь каждая часовня возведена во славу Марии, так что к ее изображениям я привык настолько, что и сам начал обращать к ней молитвы в злое вечернее время, когда, озябшие и голодные, мы располагались на ночлег, уповая в глубине души, что она правит этим краем, тогда как у нас властвует Иисус Христос. Ничего другого не оставалось, кроме как полностью довериться высшим силам. В тот день, когда у Короля случился приступ подагры, мы остановились в имении пана Гайдамовича, луцкого подкомория. Это была деревянная усадьба, выстроенная на сухом островке среди болот, окруженная халупами дровосеков, немногочисленных крестьян и службы. Его Величество не вечерял, сразу же лег, но сон не шел, так что мне пришлось наслать его при помощи своих микстур. Утро было настолько ясным, что вскоре после рассвета несколько вооруженных солдат из королевской свиты, желая чем-то заняться в ожидании отправления в дальнейший путь, углубились в чащу – якобы в погоне за дичью – и исчезли из виду. Мы ожидали увидеть нежную серну или фазанов, но наши охотники явились с добычей редкостной, заставившей всех нас без исключения утратить дар речи – включая заспанного Короля, который моментально пришел в себя. Это были два ребенка, мелких и худых, бедно одетых, даже хуже, чем бедно, – в какую-то грубую холстину, рваную и грязную. Волосы у них свалялись, что привлекло мое пристальное внимание, ибо передо мной был великолепный образец plica polonica. Детей связали наподобие серн и приторочили к седлам – я опасался, не повредило ли это им и не переломали ли солдаты тонкие детские косточки. Солдаты, однако, твердили, что иначе поступить было никак нельзя, так как дети кусались и лягались. Пока Его Величество заканчивал завтрак, после которого предполагал также выпить травяной отвар, что позволяло надеяться на улучшение его настроения, я вышел к этим детям и, приказав сперва обмыть им лица, рассмотрел вблизи, следя при этом, чтобы они меня не укусили. Если судить по росту, я бы сказал, что им около четырех и шести лет, однако, поглядев на зубы, пришел к выводу, что они старше, просто мелкие. Девочка была крупнее и сильнее, мальчик же хиленький, худосочный, хотя бойкий и подвижный. Но более всего изумила меня их кожа. Она имела странный оттенок, какого я никогда прежде не видел – то ли молодого горошка, то ли итальянских оливок. Волосы же, которые свалявшимися прядями свисали детям на лицо, были светлыми, но словно бы покрыты зеленым налетом, наподобие замшелых камней. Молодой Рычивольский сказал мне, что Зеленые дети, как мы их немедленно нарекли, – вероятно, жертвы войны, которых природа выкормила в лесу, как это порой случается, взять хотя бы историю о Ромуле и Реме. Область проявления природных сил огромна и значительно превосходит по размерам скромную человеческую делянку. Король однажды спросил меня – мы тогда ехали через степь, из Могилева, на горизонте еще дымились подожженные деревни, на которые быстро наступал лес, – что такое природа. Согласно своему убеждению я ответил, что природа есть все, что нас окружает, исключая человеческое, то есть нас самих и творения рук наших. Король поморгал, словно стремясь убедиться в этом собственными глазами – что́ уж он увидел, того не ведаю, – и промолвил: – Природа есть великое ничто. Полагаю, что так видят мир глаза тех, кто вырос при дворе, глаза, привыкшие смотреть на узорчатые венецианские ткани, причудливые орнаменты турецких ковров, искусное чередование плит и мозаику. Когда взгляд их обращается ко всей сложности природы, то видит там лишь хаос и это великое ничто. В результате каждого пожара природа отбирает то, что взял у нее человек, а также смело прихватывает и самих представителей рода людского, пытаясь вернуть их в естественное состояние. Но глядя на этих детей, можно было усомниться, существует ли в природе какой-то рай – скорее уж ад, такими они были дикими и истощенными. Его Величество необычайно заинтересовался детьми – велел приобщить их к багажу, чтобы отвезти во Львов и там подвергнуть тщательному исследованию, но в конце концов от идеи своей отказался, ибо обстоятельства внезапно изменились. Оказалось, что палец королевской стопы опух так сильно, что Его Величеству не удалось обуть сапог. Боль сильно терзала его – я видел на королевском лице капли пота. Мурашки побежали у меня по спине, когда я услыхал мучительный стон правителя этого большого государства. Об отъезде не могло быть и речи. Я уложил Его Величество у печи и приготовил компрессы, велел также выгнать из покоев всех, кто мог оказаться ненужным свидетелем болезни Короля. Когда выносили этих несчастных детей, схваченных в лесу и связанных, словно ягнят, девочка каким-то непостижимым образом вырвалась из рук слуги и бросилась к больным стопам его величества. Она принялась натирать палец своими свалявшимися волосами. Потрясенный правитель жестом приказал не мешать ей. Спустя мгновение, к изумлению Короля, боль уменьшилась, после чего он велел детей хорошенько накормить и наконец одеть по-человечески, что и было исполнено. Однако когда мы паковали вещи и когда я совершенно невинным образом протянул руку, чтобы погладить мальчика по голове, как поступают с детьми во всех странах, он укусил меня в запястье так сильно, что выступила кровь. Опасаясь какой-нибудь заразы, я направился к близлежащему ручью, чтобы промыть ранку. И там, у воды, неудачно поскользнувшись на болотистом, вязком берегу, рухнул на деревянные мостки, отчего на меня свалилась сложенная рядом поленница. Я ощутил страшную боль в ноге и взвыл как зверь. Подумал, что дела мои плохи, и потерял сознание. Придя в себя – молодой Рычивольский похлопывал меня по щекам, – я увидал над собой потолок усадебных покоев, а вокруг обеспокоенные лица, в том числе лицо Его Величества – все они были странно вытянуты, колебались, плавали в тумане. Я понял, что у меня лихорадка и что я долгое время оставался без сознания. – Боже мой, Дэвисон, что ж ты наделал? – склоняясь надо мной, обеспокоенно молвил Его Величество. Тщательно расчесанные кудри походного королевского парика коснулись моей груди, и даже это легкое прикосновение, казалось, причинило мне боль. Но и в такую минуту от моего внимания не укрылось, что лицо Короля прояснилось, капли пота исчезли, и он стоит передо мной в сапогах. – Пора трогаться в путь, Дэвисон, – с тревогой произнес он. – Без меня? – простонал я в отчаянии, содрогаясь от боли и ужаса, что останусь здесь один. – Скоро прибудет лучший львовский лекарь… Я зарыдал, скорее от отчаяния, чем от физических страданий. Со слезами простился я с Его Величеством, и королевский кортеж отправился дальше. Без меня! Я остался с молодым Рычивольским, что хотя бы отчасти меня успокоило, нас обоих вверили заботам подкомория Гайдамовича. Вероятно, чтобы нам было веселее, оставили в усадьбе и Зеленых детей – возможно, надеясь как-то отвлечь меня, пока не прибудет спасение. Оказалось, что перелом у меня двойной, к тому же весьма сложный. В одном месте кость пробила кожу, и требовалось недюжинное мастерство, чтобы привести все это в порядок. Сам я собой заняться не мог, ибо сразу терял сознание, хотя слыхал о таких лекарях, что даже ампутацию себе делали. Прежде чем тронуться, Король выслал вперед гонца с приказом немедленно отправить сюда лучшего львовского лекаря, но, по моим расчетам, тому потребовалось бы не менее двух недель, чтобы до меня добраться. Тем временем кости следовало сложить как можно скорее, так как, порази ногу в этом влажном климате гангрена, мне никогда больше не увидеть французский двор, на жизнь при котором я так сетовал и который теперь, в этот драматический момент, казался мне центром настоящего мира, утраченным раем, прекраснейшим из снов. И никогда больше не увидеть холмов Шотландии… В течение нескольких дней я принимал средства от боли, те же, которыми пользовал Короля от подагры. Из Львова наконец прибыл гонец, но без лекаря, который был убит, попав по пути в руки татарской банды – их на здешних землях свирепствовало множество. Гонец заверил нас, что вскоре явится другой медик. Он также принес известия об обетах, которые Король, благополучно добравшийся до Львова, торжественно дал в львовском соборе, вверяя Речь Посполитую заботам Богоматери, чтобы хранила страну от шведов, москалей, Хмельницкого и всех тех, кто накинулся на Польшу, точно волки на хромую серну. Я понимал, что забот у Его Величества множество, тем приятнее было, что вместе с посыльным Король прислал мне превосходную водку, несколько бутылок рейнского вина, меховую накидку и французское мыло – которому я особенно обрадовался. Думаю, что мир состоит из окружностей, описанных вокруг одной точки. И что точка эта, именуемая центром мира, подвижна во времени – некогда ею были Греция, Рим, Иерусалим, а теперь это, вне всяких сомнений, Франция, точнее Париж. Вокруг него можно было бы начертить эти круги при помощи циркуля. Принцип простой: чем ближе к середине, тем более все кажется настоящим и осязаемым – и чем дальше, тем сильнее мир словно бы расползается, подобно истлевшему полотну во влажном климате. И еще – этот центр будто немного приподнят над миром, так что идеи, моды, изобретения стекают с него по склонам. В первую очередь все это впитывается в ближайшие круги, потом, уже слабее, в следующие, а мест наиболее отдаленных достигает лишь малая часть содержания. Я осознал это, лежа в усадьбе подкомория Гайдамовича, затерянной среди болот, вероятно в последнем из гипотетических кругов, вдали от центра мира, одинокий, словно изгнанник Овидий в Томи. И в горячке мне виделось, что, подобно Данте в его «Божественной комедии», я мог бы написать большой труд о кругах, но не на том свете, а на этом, о кругах Европы, каждый из которых борется со своим грехом и свое несет наказание. Это была бы поистине великая комедия тайных игр, нарушаемых союзов, комедия, в которой роли меняются прямо по ходу спектакля и до конца не известно, qui pro quo[8]. Повесть о мании величия одних, о равнодушии и самовлюбленности других, об отваге и жертвенности немногих, хотя, возможно, и более многочисленных, нежели нам представляется. Героев, действующих на этой сцене, именуемой Европой, объединяла бы вовсе не религия, как некоторые полагают, – ведь религия скорее разделяет, с чем трудно поспорить, если вспомнить количество убитых по религиозным причинам, взять хотя бы нынешние войны. Их связывало бы в этой комедии нечто иное – ибо финал должен быть счастливым и благополучным – вера в здравый рассудок и разум этого великого творения божия. Бог даровал нам чувства и разум, чтобы исследовать с их помощью мир и знания свои приумножать. Европа там, где царит разум. Такие мысли клубились в моей голове в моменты прояснения сознания. Однако в последующие дни меня большей частью терзала лихорадка, а поскольку львовский лекарь все не появлялся, хозяева, по договоренности с юным Рычивольским, взявшим на себя заботу обо мне, послали на болота за какой-то бабкой. Та, немая, явилась вместе со своим помощником и, предварительно влив в меня бутылку водки, вправила ногу и сложила сломанные кости. Все это взволнованно рассказал мне впоследствии мой молодой друг, так как сам я ничего не помнил. Когда после этой процедуры я пришел в себя, солнце стояло уже высоко. Вскоре наступила Пасха. В Гайдамовичи приехал ксендз, чтобы отслужить в усадебной часовне праздничную службу, заодно он крестил Зеленых детей, о чем с волнением поведал мне мой друг, добавив, что в усадьбе болтают, будто причиной несчастья явилось заклятье, брошенное на меня этими существами. В такие бредни я не верил и повторять их запретил. Как-то вечером Рычивольский привел ко мне эту девочку, она была уже чистой и опрятно одетой, к тому же вела себя совершенно спокойно. Рычивольский, с моего согласия, велел ей потереть свалявшимися прядями мою больную ногу, точно так же, как ранее королевский палец. Я зашипел от боли, которую причиняло даже легкое прикосновение волос, но мужественно все выдержал, и постепенно боль стала ослабевать и отек будто бы уменьшился. Девочка повторила эту процедуру трижды. Через несколько дней, когда стало по-весеннему тепло, я попытался встать. Костыли, которые для меня выстругали, были очень удобными, так что я дошел до крыльца, где провел всю вторую половину дня, стосковавшись по свету и свежему воздуху. Я наблюдал за суетой в жалком хозяйстве подкомория. Усадьба была, правда, богатая и большая, но конюшни и хлева, казалось, происходили из весьма отдаленного круга цивилизации. С печалью я осознал, что застрял здесь надолго и, дабы выдержать это изгнание, должен найти себе какое-нибудь занятие, ибо только таким образом сумею не впасть в меланхолию в сем влажном болотистом краю и сохранить надежду на то, что милосердный бог рано или поздно позволит мне вернуться во Францию. Рычивольский приводил ко мне этих диких детей, которых Гайдамовичи приютили, не зная, как с ними поступить в сей глуши, да еще во время войны, а также предполагая, что его королевское величество может рано или поздно поинтересоваться их судьбой. Детей держали запертыми на ключ в сарае, где хранилось множество вещей – как нужных, так и ненужных. Поскольку он был сколочен из плохо пригнанных досок, дети сквозь щели могли наблюдать за происходящим. Оправлялись они возле дома, присев на корточки, ели руками, с жадностью, однако мяса не признавали и выплевывали. Также не признавали они кроватей и мисок с водой. Испугавшись чего-либо, бросались на землю и, встав на четвереньки, норовили укусить, а когда их ругали, сворачивались в клубок и надолго замирали. Между собой объяснялись какими-то хриплыми звуками, а едва выглядывало солнце, сбрасывали с себя одежду и подставляли тело солнечному теплу. Молодой Рычивольский счел, что дети развлекут и займут меня, ибо, будучи ученым, я захочу изучить их и описать, а это поможет отвлечь мысли от сломанной ноги. Он был прав. Мне казалось, что эти маленькие странные существа испытывают своего рода угрызения совести, глядя на мою забинтованную после укуса руку и обездвиженную в лубке ногу. Со временем девочка стала мне доверять и однажды позволила более подробно себя осмотреть. Мы сидели у нагретой солнцем стены сарая. Природа ожила; неизбывный запах сырости стал менее ощутим. Я осторожно повернул лицо девочки к свету и взял в руки несколько прядей ее волос – они казались теплыми, словно бы шерстяными, понюхав их, я обнаружил, что они пахнут мхом; казалось, в них вросли какие-то лишайники. Кожа девочки, когда я рассмотрел ее вблизи, оказалась вся покрыта маленькими темно-зелеными точечками, которые я прежде, не имея возможности разглядеть внимательно, принимал за грязь. Нас с Рычивольским это очень удивило – мы решили, что в девочке есть нечто растительное. Мы предположили, что она потому раздевается и подставляет тело солнцу, что, подобно всякому растению, нуждается в солнечном свете, которым питается через кожу, а помимо него практически не нуждается в пище, довольствуясь хлебными крошками. Ее, впрочем, нарекли по-польски Середкой – словом, выговорить которое мне было трудно, но звучало которое красиво. Означает оно хлебный мякиш, так что его можно также отнести к тому, кто такой мякиш выедает из куска хлеба, оставляя корочку нетронутой. Рычивольский, все более увлекавшийся Зелеными детьми, сказал мне, что слышал, как девочка поет. Правда, как следовало из его рассказа, это скорее походило на мурлыканье, однако свидетельствовало о том, что горло у детей нормальное, а отсутствие речи объясняется иными причинами. Я также определил, что по строению тела они ничем не отличаются от обычных детей. – А может, мы каких-то эльфов польских поймали? – пошутил я однажды. Молодой Рычивольский возмутился, что я принимаю его за дикаря: он, мол, в такие байки не верит. Мнения обитателей усадьбы относительно того, как следует поступать с plica polonica, то есть колтуном, расходились. А этот к тому же был зеленым! Многие считали, что колтун есть проявление внутренней болезни, которую это образование вытягивает наружу. Если его отрезать, болезнь вернется в тело и убьет человека. Другие же, в том числе подкоморий Гайдамович, полагавший себя человеком светским, утверждали, что колтун следует срезать, поскольку он является источником вшей и прочей живности. Однажды подкоморий даже велел принести ножницы для стрижки овец и избавиться от этих зеленоватых прядей. Мальчик в ужасе спрятался за сестру (я так думаю, что это была его сестра), но девочка повела себя смело и даже дерзко – вышла вперед, устремила на подкомория взгляд и не отводила его, пока Гайдамович не смешался. При этом горло ее издавало урчание, словно у дикого зверя, а губы раздвинулись, обнажив кончики зубов. Во взгляде девочки была какая-то инакость, словно она не знала наших порядков и смотрела на нас так, как смотрят животные – немного насквозь. С другой стороны, была в этом также неожиданная уверенность в себе, взрослая, так что на мгновение я увидел в ней не ребенка, а старуху-карлика. У всех у нас мурашки пробежали по спине, а подкоморий велел отказаться от идеи постричь детей. К сожалению, как-то ночью, вскоре после крестин в деревянном, похожем на курятник костеле, мальчик заболел и, к нашему большому удивлению и ужасу, скоропостижно умер, что вся прислуга сочла свидетельством его дьявольского происхождения – кого же, как не черта, могла убить святая вода?! А что не сразу – что ж, зло боролось за свои права… Summa summarum[9] решили, что в судьбу Зеленых детей вмешались высшие силы. Как раз в тот день болота вокруг усадьбы огласились странными звуками, издаваемыми то ли птицами, то ли лягушками и напоминавшими траурный оркестр. Маленькое детское тело обмыли, одели и положили на погребальные носилки. Вокруг расставили свечи. Мне как лекарю позволили по этому случаю еще раз осмотреть тело, и сердце у меня на мгновение сжалось при виде малыша. Лишь тогда, увидев обнаженным, я воспринял его как ребенка, а не какую-то диковинку, и подумал также, что, подобно всякому живому существу, это дитя, несомненно, имело мать и отца – где они теперь? Скучают ли, беспокоятся ли? Быстро справившись с этими эмоциями, недостойными ученого медика, и внимательно осмотрев мальчика, я пришел к выводу, что ребенку, вероятно, повредило слишком раннее купание в ледяном ручье, оттого настигла его смерть. Я также пришел к выводу, что в нем нет ничего необычного, кроме цвета кожи, который приписал долгому пребыванию в лесу, среди сил природы. Видимо, кожа приспособилась к окружающей среде, ведь крылья некоторых птиц напоминают кору деревьев, а кузнечики – траву. Природа знает множество подобных соответствий. Кроме того, она устроена таким образом, что для каждого недуга существует натуральное снадобье. Об этом писал человек, являющийся для меня примером, великий Парацельс, и теперь я то же самое твердил юному Рычивольскому. В первую же ночь тело мальчика пропало. Оказалось, что дежурившие подле него женщины, одурманенные дымом кадила, ушли после полуночи спать, а поднявшись на рассвете, обнаружили, что тело бесследно исчезло. Нас разбудили, повсюду зажгли свет, ужас и трепет обуяли всех. Слуги моментально разнесли слухи, будто маленький зеленый черт, использовав магию, лишь притворился мертвым, а когда вокруг носилок никого не было, ожил и вернулся к своим, в лес. Кто-то предположил, что он может отомстить за пленение, поэтому все бросились запирать двери на засов, усадьбу охватила паника, словно нам грозил набег татар. Середку, на удивление безучастную, в разорванной и грязной одежде, что наводило на некоторые подозрения, посадили под замок. Мы с молодым Рычивольским тщательно все осмотрели: в самой комнате на полу осталось несколько полос, словно кто-то тащил тело, а снаружи паника сделала свое дело и ничего разобрать было уже невозможно – следы затоптали. Похороны отменили, носилки убрали, а свечи спрятали в сундуки – до следующей оказии. Пусть бы только она не наступила слишком быстро! Несколько дней, как я уже говорил, мы жили в усадьбе, словно на осадном положении, но на этот раз не турок или москаль стали причиной охватившего нас страха – сей страх был каким-то диковинным, лиственно-зеленоватым, от него исходила вонь болот и лишайников. Страх липкий, бессловесный, путавший мысли и направлявший их к папоротникам, топким болотам. Насекомые, казалось, наблюдали за нами, а таинственные лесные звуки напоминали перекличку и плач. И все, слуги и господа, собирались в главной комнате, которую тут называли «светлица», где без аппетита ели скромный ужин и пили водку, но не веселья ради, а от тревоги и беспокойства. Окрестные леса со все большей силой источали весну, которая изливалась на болота, так что вскоре те стали желтыми от цветов на толстых стеблях, водяных лилий невиданных форм и расцветок, а также от плавающих растений с большими листьями, названия которых я не знал, отчего, будучи ботаником, испытывал стыд. Молодой Рычивольский изо всех сил старался меня развлечь, но что можно придумать в этих обстоятельствах? Книг здесь у нас не было, а небольшой запас бумаги и чернил позволял разве что делать наброски растений. Все чаще мой взгляд обращался к той девочке, Середке, которая теперь, оставшись без брата, потянулась к нам. Особенно она привязалась к молодому Рычивольскому, за которым ходила неотступно – я даже заподозрил, что неверно оценил ее возраст. Попытался разглядеть в ней какие-то признаки ранней женственности, но тело было детским, худым, без каких бы то ни было округлостей. Хотя Гайдамовичи дали ей красивую одежду и сапожки, она, едва выйдя из дому, осторожно все снимала и аккуратно складывала у стены сарая. Вскоре мы начали учить Середку говорить и писать. Я рисовал и показывал ей животных, надеясь, что девочка подаст голос. Она смотрела внимательно, но у меня было ощущение, что взгляд ее скользит по поверхности бумаги, не проникая в суть. Взяв в руку уголек, девочка могла нарисовать кружок, но это ей быстро наскучило. Здесь следует сказать несколько слов о молодом Рычивольском. Его звали Феликс, и имя очень ему подходило, ибо это был человек, ощущавший себя счастливым в любой ситуации, неизменно находившийся в хорошем настроении, исполненный, несмотря на все злоключения, добрых намерений. А злоключения были таковы: всю его семью вырезали москали – отцу распороли живот, а сестру и мать жестоко изнасиловали. Не знаю, как ему удалось сохранить рассудок, а ведь он ни разу не уронил ни слезинки, ни разу не впал в меланхолию. Он уже многому от меня научился, не напрасны оказались старания Его Величества, чтобы рядом с юношей находился хороший – если подобает так выразиться о себе – учитель. Этот светловолосый, голубоглазый человек, худощавый, некрупный, проворный, имел все шансы сделать большую карьеру, если бы не последующие события, которые мне предстоит описать. Именно молодой Рычивольский еще более меня – не способного выйти за пределы двора, отяжелевшего от польской кухни – интересовался феноменом plica polonica, который здесь, в Гайдамовичах, был неразрывно связан с Середкой. Летом, в июльскую жару, мы узнали из писем, что Варшаву отбили от шведов, и я уже надеялся, что все вернется на круги своя, а я поправлюсь достаточно, чтобы присоединиться к Его Королевскому Величеству и заняться его подагрой. Пока о подорванном здоровье Короля заботился другой лекарь, что наполняло меня тревогой. Лечение ртутью, которое я хотел применить, было еще мало распространено. Искусство врачевания в Польше не слишком развито, доктора не ведают о последних открытиях в области анатомии и аптекарских наук, уповают на какие-то древние методы, скорее из области народной мудрости, нежели являющиеся плодом тщательных изысканий. Но я бы поступился честностью, утаив убеждение, что даже при великолепнейшем дворе Людовика мало кто из медиков не является de facto[10] шарлатаном, ссылающимся на мнимые изобретения и исследования.
Перейти к странице: