Диковинные истории
Часть 2 из 14 Информация о книге
К сожалению, нога моя срасталась плохо, и я все еще не мог на нее наступить. Приходила та бабка – шептуха, как ее тут называли, – и натирала ослабевшие мышцы какой-то вонючей коричневой жидкостью. В это время мы получили печальную весть, что шведы снова заняли Варшаву и грабят ее немилосердно. Меня посещали мысли о милости судьбы, о том, что не случайно я оказался оставлен выздоравливать здесь, среди этих болот, что бог предназначил мне эту участь, дабы спрятать в безопасном месте от насилия, войны и человеческого безумия. Примерно через две недели после святого Христофора, праздника, который здесь, на болотах, отмечался весьма торжественно – что понятно, поскольку этот святой перенес маленького Иисуса через воду на сухую землю, – мы впервые услышали голос Середки. Сначала она обратилась к молодому Рычивольскому, а когда тот, изумленный, спросил ее, почему она до той поры молчала, ответила, что никто ее ни о чем не спрашивал, что, в общем, было правдой, поскольку мы сразу решили, что она не умеет говорить. Я очень жалел, что плохо владею польским, ибо немедленно расспросил бы Середку о множестве вещей, но и Рычивольский понимал ее с трудом, так как она изъяснялась на каком-то местном русинском диалекте… Девочка произносила отдельные слова или короткие фразы и останавливала на нас взгляд, словно проверяя их силу или требуя от нас подтверждения. Голос у нее был словно бы чужой – низкий, точно мужской, никак не голос маленькой девочки. Когда, указывая на предмет пальцем, она говорила: «дерево», «небо», «вода», мне становилось не по себе, ибо это звучало так, будто слова, означающие сии простые элементы, имели потустороннее происхождение. Лето было в разгаре, так что болота высохли, но никто этому особенно не радовался, поскольку это обстоятельство делало их проезжими для всех, так что Гайдамовичам постоянно угрожали набеги распоясавшихся вследствие непрестанно ведущихся войн бандитов и разбойников – в такое время трудно разобраться, кто с кем заодно и чью сторону держит. Однажды на нас напали москали; Гайдамовичу пришлось с ними договариваться и дать отступные. В другой раз мы отразили нападение шайки мародеров. Молодой Рычивольский взялся за оружие и застрелил нескольких головорезов, что все сочли большим героизмом. В каждом пришельце я ожидал увидеть королевского посланца, мечтая, чтобы Его Величество забрал меня к себе, но ничего подобного не происходило, поскольку война продолжалась, и Король мужественно двигался вслед за своей армией, вероятно, позабыв о своем иноземном лекаре. Я бы присоединился к нему, не дожидаясь вызова, однако не мог самостоятельно даже взобраться на лошадь. Погруженный в эти печальные мысли, я наблюдал со своей скамеечки, как вокруг Середки собирались с каждым днем все более многочисленные молоденькие служанки из усадьбы, крестьянские дети, а порой и хозяйский сын и дочери Гайдамовича – и все слушали ее болтовню. – О чем же они там совещаются? Что говорят? – расспрашивал я Рычивольского, который поначалу подслушивал, а затем стал уже открыто подсаживаться к этой странной компании. А потом, укладывая меня спать и втирая небольшими руками в заживающие раны вонючую мазь от шептухи, чье снадобье оказалось весьма действенным, все мне пересказывал. – Она говорит, что в лесу, далеко за болотами, есть край, где луна светит так же ярко, как солнце, более тусклое, чем наше. – Пальцы Рычивольского осторожно касались моей бедной кожи, слегка массировали бедро для улучшения кровообращения. – В краю этом люди живут на деревьях, а спят в дуплах. На протяжении лунного дня они забираются на самые верхушки деревьев и там подставляют обнаженные тела луне, отчего их кожа зеленеет. Благодаря этому свету они не нуждаются в обильной пище и довольствуются лесными ягодами, грибами и орехами. А поскольку им не приходится обрабатывать землю и строить жилье, любая работа выполняется ради удовольствия. Там нет ни правителей, ни хозяев, нет крестьян и священников. Когда им нужно что-то предпринять, они собираются на одном дереве и совещаются, а затем поступают так, как порешили. Если кто-то уклоняется, его оставляют в покое – потом сам вернется. Если кто-то кому-то нравится, то остается с ним на некоторое время, а когда чувство иссякает, уходит к другому. От этого рождаются дети. Когда появляется на свет ребенок, все становятся ему родителями и все охотно нянчат. Порой, если забраться на самое высокое дерево, они могут увидеть маячащий вдали наш мир, дым сожженных деревень, почувствовать смрад сожженных тел. Тогда они побыстрее прячутся обратно в листву, ибо не желают отравлять глаза подобными картинами, а нос – подобными запахами. Яркость нашего мира их отвращает и отталкивает. Они полагают его своего рода миражом, так как ни татары, ни москали до них не добрались. Считают, что мы ненастоящие, что-то вроде дурного сна. Как-то Рычивольский спросил Середку, верят ли они в бога. – А что такое бог? – ответила она вопросом на вопрос. Это всем показалось странным, но, кажется, также и привлекательным: жизнь без сознания существования бога была бы проще, не пришлось бы задаваться этими мучительными вопросами: отчего бог допускает столь чудовищные страдания всего сущего, если он добр, милосерден и всемогущ? Однажды я велел спросить, как этот зеленый народ проводит зиму. Ответ Рычивольский принес в тот же вечер и, терзая мое злосчастное бедро, рассказывал, что зиму они вообще не замечают, ибо как только наступают первые холода, собираются в самом большом дупле самого большого дерева и там, прижавшись друг к другу словно мыши, погружаются в сон. Постепенно их тело покрывается густым мехом, защищающим от холода, а вход в дупло зарастает большими грибами, так что и снаружи они становятся невидимы. Сны у них общие, то есть если кому-то что-то снится, то другой словно бы видит это в своей голове. Поэтому они никогда не скучают. Зимой они очень тощают, поэтому, когда становится тепло и восходит первая весенняя луна, все забираются на верхушки деревьев и там целыми лунными днями подставляют лунному свету свои бледные тела, пока те не приобретут здоровый зеленый цвет. Кроме того, они умеют находить общий язык с животными, а поскольку не едят мяса и не охотятся, те дружат с ними и оказывают помощь. Кажется, даже рассказывают им свои звериные истории, что позволяет этим людям стать мудрее и лучше познать природу. Все это показалось мне народными байками, я даже задумывался, уж не сочиняет ли эти истории сам Рычивольский, так что однажды при помощи слуги прокрался туда, чтобы подслушать Середку. Должен признать, что девочка говорила вполне бегло и смело, и все слушали ее в молчании, однако не приукрашивал ли Рычивольский каким-либо образом ее рассказы, я определить не смог. Однажды я велел спросить ее о смерти. Рычивольский принес мне следующий ответ: – Они считают себя плодами. Человек есть плод, утверждают они, и его должны съесть животные. Поэтому своих умерших они привязывают к веткам деревьев и ждут, пока тело растерзают птицы и лесное зверье. В середине августа, когда болота высохли еще больше, а дороги стали твердыми, появился наконец в Гайдамовичах столь долго мною ожидаемый посланец Короля. Он прибыл с удобной повозкой, несколькими вооруженными солдатами, а также письмами и подарками для меня: новой одеждой и благородными напитками. Эта королевская щедрость так меня растрогала, что я не смог сдержать слез. Радость моя была велика, ибо через несколько дней нам предстояло отправиться обратно в большой мир. Хромая и подпрыгивая, я то и дело целовал Рычивольского, наскучив этой усадьбой, спрятанной в лесах и болотах, этой гниющей листвой, этими мухами, пауками, комарами, лягушками, жуками всех мастей, вездесущей сыростью, запахом ила, густым дурманящим ароматом зелени. Все это мне уже претило. Труд о plica polonica я, в сущности, завершил и полагал, что в значительной степени развенчал мифы, связанные с этим явлением. Я также описал несколько местных растений. Чего же еще желать? Молодой Рычивольский, однако, в отличие от меня, не радовался приближающемуся отъезду. Он вел себя беспокойно, куда-то исчезал, а вечерами только сообщал мне, что идет под липу поговорить, утверждая при этом, что ведет собственные исследования. Мне бы следовало догадаться, но я был так ошеломлен близостью отъезда, что ничего не заподозрил. Полнолуние выпало на первые дни сентября, а я в полнолуние всегда плохо сплю. Луна поднялась над лесами и болотами, такая огромная, что могла наводить ужас. Это была одна из последних ночей перед отъездом – хотя я до этого целый день паковал свои гербарии и ощущал усталость, но уснуть не мог и ворочался с боку на бок. Мне казалось, что где-то в глубине дома я слышу какие-то шепоты, топот маленьких ног, шорох, подозрительное звяканье дверных засовов. Я думал, что мне это чудится, но утром оказалось – ничуть. Все дети и вся молодежь исчезли из усадьбы бесследно, в том числе дети подкомория, четыре девочки и мальчик – общим счетом тридцать четыре человека, все потомство местных жителей; остались только грудные младенцы… Исчез также милый Рычивольский, которого я уже видел при себе на французском дворе. Это был страшный день для Гайдамовичей, женский плач возносился к небесам. Мысль, будто это дело татар, которые, как известно, детей берут в ясир, быстро отбросили – слишком тихо все произошло. Заподозрили происки нечистой силы. В полдень мужчины, наточив у кого что было – косы, серпы, мечи, многократно осенив себя крестным знамением, стройными рядами отправились на поиски пропавших. Однако ничего не нашли. Под вечер в лесу близ усадьбы, высоко на дереве юноши обнаружили детское тело; люди подняли страшный крик, догадавшись по савану, что это тот Зеленый мальчик, умерший весной. От него уже мало что осталось, птицы сделали свое дело. Селение утратило все, что было свежим и юным, – утратило свое будущее. Лес стеной стоял вокруг Гайдамовичей, словно армия самого мощного королевства на земле и словно теперь именно его герольды оглашали отступление. Куда? В последний, бесконечно великий круг мира, вне сени листвы, вне пятна света, в вечную тень. Я ожидал возвращения молодого Рычивольского еще три дня, наконец оставил ему записку: «Если вернешься, приезжай ко мне, где бы я ни был». К этому моменту все мы в Гайдамовичах поняли, что молодежь уже не вернется, что она ушла в лунный мир. Когда королевский экипаж тронулся, я плакал, но не из-за докучавшей мне боли в ноге, а от какого-то глубокого волнения. Итак, я покидал последний круг мира, его отвратительные сырые рубежи, его никем не запечатленную боль, его размытые неясные горизонты, за которыми существует лишь Великое Ничто. И снова направлялся в центр, туда, где все моментально приобретает смысл и слагается в гармоничное целое. Сегодня записываю то, что там, на рубежах, увидел, правдиво, так, как оно было, ничего не прибавляя, ничего не убавляя; и рассчитываю, что Читатель поможет мне понять, что́ там тогда произошло и что мне понять трудно, ибо периферия мира всегда оставляет на нас печать загадочного бессилия. Банки с домашними заготовками Когда она умерла, он устроил ей приличные похороны. Пришли все ее подруги, уродливые пожилые женщины в беретах, в пахнущих нафталином шубах с нутриевыми воротниками, из которых их головы торчали большими бледными шишками. Когда гроб на мокрых от дождя веревках съехал вниз, они принялись сдержанно всхлипывать, а потом, разбившись на группки, под куполами складных зонтиков самых неправдоподобных расцветок двинулись к автобусным остановкам. В тот же вечер он открыл сервант, где она держала документы, и стал искать… сам не зная, что именно. Деньги. Акции. Облигации. Какой-нибудь полис «Спокойная старость», из тех, которые постоянно рекламируют по телевизору под аккомпанемент осенних сцен, полных палой листвы. Он обнаружил лишь старые сберкнижки шестидесятых и семидесятых годов, а также партийное удостоверение отца, который благополучно умер в восемьдесят первом году, в полной уверенности, что коммунизм является порядком метафизическим и вечным. Там также лежали его детсадовские рисунки, старательно сложенные в картонную папку на резинке. Это его тронуло. Он бы никогда не подумал, что она может хранить его рисунки. Еще там хранились ее тетрадки, заполненные рецептами пикулей, маринадов и варенья. Каждый начинался с новой страницы, название было украшено робкими завитушками – кухонным воплощением эстетических потребностей. «Пикули с горчицей», «Маринованная тыква à la Диана», «Авиньонский салат», «Боровики по-креольски». Порой встречалось что-нибудь более экстравагантное: например, «Желе из яблочной шкурки» или «Аир в сахаре». Это надоумило его спуститься в подвал. Он не был там уже много лет. Но она, его мать, любила там бывать, что его почему-то никогда не удивляло. Когда ей казалось, что он слишком громко включает телевизор во время трансляции матча, когда все более жалобные сетования не давали результата, он слышал звяканье ключей, затем звук захлопнувшейся двери, и мать исчезала на долгие благословенные часы. Тогда он мог уже беспрепятственно предаваться любимому занятию: опорожнению бесконечных банок пива и созерцанию двух групп мужчин, одетых в цветные майки и перемещающихся в погоне за мячом с одной половины стадиона на другую. Порядок в подвале царил феноменальный. Здесь лежал маленький вытертый коврик – о да, знакомый с детства – и стояло плюшевое кресло; на нем он увидел аккуратно сложенный вязаный плед. Обнаружились здесь также торшер со столиком и несколько зачитанных до дыр книг. Однако головокружительное впечатление произвели на него полки, заставленные поблескивающими банками с домашними заготовками. На каждой была самоклеющаяся этикетка, названия, как он заметил, повторяли те, что он прочитал в тетрадях с рецептами: «Корнишоны в маринаде от пани Стаси, 1999», «Перец на закуску, 2003», «Смалец от пани Зоси». Некоторые звучали таинственно, например «Фасоль спаржевая аппертизованная» – он никак не мог вспомнить, что значит «аппертизация». Вид плотно уложенных в банку бледных грибов, разноцветных овощей и кровавых перчиков возродил в нем желание жить. Он бегло осмотрел полки, но не нашел спрятанных за рядами банок ценных бумаг или денег. Похоже, мать ничего ему не оставила. Он расширил свое жизненное пространство за счет ее комнаты – здесь он теперь бросал грязные шмотки и складывал ящики с пивом. Время от времени приносил себе снизу коробку домашних заготовок, отработанным движением открывал одну банку за другой и вилкой выгребал содержимое. Под пиво орешки, соленая соломка с маринованным перцем или маленькими нежными, словно новорожденные младенцы, корнишонами шли отлично. Он сидел перед телевизором, созерцая свою новую жизненную ситуацию, обретенную свободу. Ему казалось, что он только что сдал выпускные экзамены, и все впереди; что начинается новая, лучшая жизнь. А ведь он был уже не мальчик, в прошлом году стукнуло пятьдесят, однако чувствовал себя молодо, точь-в-точь вчерашний школьник. Хотя деньги от последней пенсии покойной матери потихоньку заканчивались, он счел, что время на принятие правильных решений еще есть. Пока он постепенно съест то, что она оставила ему в наследство. Покупать будет разве что хлеб и масло. И, разумеется, пиво. Потом, может, действительно поищет какую-нибудь работу, с чем она приставала к нему на протяжении последних двадцати с лишним лет. Возможно, сходит на биржу труда – для пятидесятилетнего выпускника школы вроде него наверняка что-нибудь найдется. Возможно, он даже наденет светлый костюм, старательно ею отглаженный и висящий в шкафу вместе с голубой рубашкой, и отправится в город. Если только по телевизору не будет трансляции какого-нибудь матча. Он был свободен. Но ему немного не хватало шороха материнских тапочек, он привык к этому монотонному звуку, как правило, сопровождавшемуся ее тихим голосом: «Да оставил бы ты наконец этот телевизор, пошел бы куда-нибудь, познакомился с девушкой. Ты так и собираешься провести оставшуюся жизнь? Тебе нужна собственная квартира, вдвоем здесь тесно. Люди женятся, детей заводят, в отпуск ездят с палаткой, гостей на гриль приглашают. А ты что? Не стыдно тебе сидеть на шее у старой больной матери? Сначала твой отец, а теперь ты, все вам выстирай, выглади, в магазин сходи. Мне телевизор мешает, я спать не могу, а ты сидишь перед экраном до самого утра. Что ты там смотришь целыми ночами, как тебе не надоест?» Так она сетовала часами, в конце концов он купил себе наушники. Это был неплохой выход: она не слышала телевизор, а он – ее. Однако теперь сделалось как-то слишком тихо. Ее комнату, прежде идеально прибранную, всю в салфеточках и сервантах, постепенно заполняли груды пустых коробок, банок, грязной одежды, к которым прибавился еще какой-то странный запах – сопревших простыней, штукатурки, тронутой языком плесени, замкнутого пространства, которое, не нарушаемое сквозняком, начинает портиться и бродить. Однажды, роясь в шкафу в поисках чистых полотенец, он обнаружил в глубине очередную батарею домашних заготовок; те стояли, упрятанные под стопки белья, прижавшиеся к моткам шерсти – партизаны, пятая баночная колонна. Он внимательно их осмотрел; от тех, подвальных, они отличались возрастом. Надписи на этикетках немного выцвели, в основном повторялись 1991 и 1992 годы, но попадались и отдельные экземпляры постарше – например, 1983 года, а один даже 1978-го. Он-то и оказался главным источником неприятного запаха. Металлическая крышка проржавела, внутрь проник воздух, одарив взамен окружающее пространство ароматом тлена. Что бы ни находилось когда-то в банке, теперь оно превратилось в коричневую массу. Он с отвращением все выбросил. Надписи на этикетках были одни и те же, вроде «Тыквы в черносмородиновом пюре» или «Черной смородины в тыквенном пюре». Плюс вконец поседевшие корнишоны. Если бы не любезная и услужливая надпись, идентифицировать содержимое многих банок было бы уже никому не под силу. Маринованные грибы превратились в мрачное загадочное желе, джемы – в черную массу, а паштеты свалялись в засушенный комок. Очередные домашние заготовки он отыскал в шкафчике для обуви и под ванной. Таились они и в тумбочке у кровати. Он был потрясен этой коллекцией. Прятала ли она еду от него или делала эти запасы для себя, рассчитывая, что сын в конце концов съедет? А может, оставила их именно ему, предполагая, что уйдет первой, – матери, согласно законам природы, умирают раньше сыновей… Может, хотела этими банками обеспечить его будущее? Он рассматривал очередные заготовки со смесью растроганности и отвращения. И наконец наткнулся на банку (в кухне, под раковиной) с надписью «Шнурки в уксусе, 2004», – это должно было его встревожить. Он смотрел на свернутые в клубок, плавающие в маринаде коричневые веревочки и черные шарики перца. Ему стало не по себе, не более того. Он вспомнил, как мать поджидала момент, когда он снимет наушники и пойдет в ванную; тогда она поспешно выскальзывала из кухни и преграждала ему путь. «Все птенцы покидают гнезда, таков порядок вещей, родителям полагается отдых. Вся природа живет по этому закону. Так что ж ты меня мучаешь, тебе уже давно пора съехать и устроить свою жизнь», – причитала она. Когда он пытался осторожно ее обойти, хватала его за рукав, голос делался еще выше и еще писклявее: «Я заслужила спокойную старость. Дай мне, наконец, покой, я хочу отдохнуть». Однако он был уже в ванной, поворачивал ключ в замке и предавался своим мыслям. Она снова пыталась его перехватить, когда он возвращался, но гораздо менее уверенно. Потом незаметно растворялась в своей комнате, и там след ее терялся до следующего утра, когда она нарочно принималась греметь кастрюлями, чтобы его разбудить. Но ведь известно, что матери любят своих детей; на то они и матери – чтобы любить и прощать. Так что эти шнурки его не обеспокоили, как и губка в томатном соусе, обнаруженная затем в подвале… Банка, впрочем, была честно подписана: «Губка в томатном соусе – 2001». Он открыл, чтобы проверить, совпадает ли содержимое с надписью, и выбросил все в помойное ведро. Эти чудачества он не считал злым умыслом, предусмотрительно адресованным в будущее, ему лично. Попадались ведь и подлинные сокровища. В одной из последних банок на верхней полке в подвале оказалась вкуснейшая ветчина. У него до сих пор слюнки текли при воспоминаниях о свекле со специями, которую он обнаружил в комнате за занавеской. За два дня он проглотил несколько баночек. А на десерт выедал пальцем прямо из банки айвовое варенье. На матч Польша – Англия он приволок из подвала целую коробку домашних заготовок. Окружил ее батареей пива. Брал из коробки, не глядя, и пожирал, едва обращая внимание на то, что ест. Одна баночка привлекла его внимание, потому что мать сделала на этикетке смешную ошибку: «Грипки маринованные, 2005». Вилкой он извлекал белые нежные шляпки, клал в рот, а те как живые проскальзывали через горло прямо в желудок. Гол, еще один, он и не заметил, как все съел. Ночью ему пришлось встать в туалет, где он склонился над унитазом, сотрясаемый позывами к рвоте. Ему казалось, что мать стоит рядом и стенает этим своим несносным писклявым голосом, но потом он вспомнил, что она умерла. Его рвало до самого утра, но рвота не принесла облегчения. Из последних сил ему удалось вызвать «Скорую». В больнице хотели сделать пересадку печени, но не нашли донора, так что он, не приходя в сознание, умер спустя несколько дней. Возникла проблема – некому оказалось забрать тело из морга и устроить похороны. В конце концов на призыв полиции откликнулись и занялись телом материны подруги, эти уродливые пожилые женщины в причудливых беретах. Раскрыв над могилой зонтики абсурдных расцветок, они совершили свои милосердные погребальные обряды. Швы Все это началось однажды утром, когда пан Б., выпутавшись из пододеяльника, посеменил, как обычно, в ванную. В последнее время он плохо спал, его ночи рассыпа́лись на мелкие кусочки, точь-в-точь как бусы покойной жены, которые он недавно обнаружил в ящике стола. Взял их в руку, истлевшая нитка порвалась, и поблекшие шарики раскатились по полу. Большую их часть найти не удалось, и с тех пор в бессонные ночи он частенько размышлял, где они ведут свое круглое бездумное существование, в каких комках пыли примостились и какие щели в полу стали им убежищем. Утром, сидя на унитазе, он увидел, что его носки, оба, имеют по центру шов – аккуратный машинный шов, от пальцев до резинки. Вроде бы мелочь, но его это заинтриговало. Видимо, он надевал их невнимательно и не заметил этой странности – носки со швом по всей длине, от пальцев через подъем до самой резинки. Поэтому, закончив водные процедуры, он направился прямо к шкафу, в нижнем ящике которого обитали его носки, образовавшие плотный черно-серый ком. Он выудил из него первый попавшийся носок, поднес к глазам и растянул на пальцах. Поскольку попался черный, а в комнате было темновато, ему мало что удалось разглядеть. Пришлось вернуться в спальню за очками, и лишь тогда он обнаружил, что и на этом черном носке имеется такой шов. Теперь он вытаскивал один носок за другим, заодно пытаясь разобрать их по парам – у каждого был шов, от пальцев до резинки. Похоже, что носок немыслим без этого шва, это его неотъемлемая часть, неотделимая от самого понятия носка. Сперва он испытал злость, трудно сказать, в большей степени на себя или на эти носки. Он не знал носков с таким швом по всей длине. Да, есть поперечный шов на уровне ногтей, но остальная поверхность – гладкая. Гладкая! Он надел этот черный носок на ногу, тот выглядел странно, так что он с отвращением отшвырнул его и начал примерять другие, пока не устал и не почувствовал одышку. Никогда раньше он не замечал у носков такого шва. Как это возможно? Пан Б. принял решение просто перестать думать о носках; в последнее время он часто так делал: то, что оказывалось ему не по силам, прятал подальше, на чердак своей памяти, говоря себе, что может без этого обойтись. Он приступил к сложному ритуалу заваривания утреннего чая, в который добавлял немного травяного сбора для профилактики простатита. Отвар дважды процеживал через ситечко. Когда все было готово, пан Б. резал хлеб и намазывал два маленьких кусочка маслом. Клубничный джем его собственного изготовления оказался испорченным – сизое око плесени взирало на него из банки провоцирующе и нагло. Так что он удовольствовался хлебом с маслом. Проблема шва возникала еще несколько раз, но он отнесся к ней как к неизбежному злу – словно это подтекающий кран, оторвавшаяся ручка кухонного шкафчика или сломанная молния на куртке. Преодолевать подобные препятствия стало ему не под силу. Сразу после завтрака он отметил в телепрограмме то, что собирался сегодня посмотреть. Пан Б. старался плотно занять день, оставляя лишь несколько пустых часов для приготовления обеда и похода в магазин. Впрочем, ему почти никогда не удавалось приноровиться к режиму телевизионного распорядка. Он засыпал в кресле, а потом вдруг просыпался, не понимая, который час, и пытаясь при помощи телепрограммы определить, в какую часть дня угодил. У продавщицы в угловом магазине, куда он обычно ходил, было прозвище Начальница. Крупная, солидная женщина с очень светлой кожей и ярко подведенными ниточками бровей. Он уже укладывал хлеб и банку паштета в сумку, когда что-то его толкнуло и он, будто бы невзначай, попросил носки. – Возьмите несдавливающие, – сказала Начальница и подала ему пару коричневых носков в аккуратной упаковке. Пан Б. начал неуклюже вертеть их в руках, пытаясь что-то разглядеть сквозь целлофан. Начальница взяла у него пакетик и ловко извлекла оттуда носки. Растянула один на ухоженной ладони с красивыми накладными ногтями и поднесла к глазам пана Б. – Смотрите, они вообще без резинки, не сдавливают ногу и не нарушают кровообращение. В вашем возрасте… – начала она, но осеклась, видимо, решив, что о возрасте говорить не следует. Пан Б. склонился к руке Начальницы, словно собираясь ее поцеловать. По центру носка проходил шов. – А без шва нет? – спросил он словно бы между прочим, оплачивая покупки. – Как это – без шва? – спросила удивленная продавщица. – Ну таких, совсем гладких? – Ну что вы! Это же невозможно. Как, по-вашему, носок будет держаться? Так что он твердо решил оставить эту проблему в покое. Человек стареет, многое ускользает от его внимания – мир несется вперед, люди постоянно придумывают что-то новое, какие-то очередные удобства. Он просто не заметил, как носки изменились. Что ж, может, это случилось уже давно. Невозможно быть в курсе всего на свете, утешал он сам себя, семеня домой. Сумка-тележка весело застучала вслед за ним, светило солнце, соседка снизу мыла окна, и ему вспомнилось, что он собирался спросить, не знает ли она кого-нибудь, кто мог бы помыть окна и в его квартире. Сейчас он видел их снаружи – серые, как и занавески. Такое ощущение, что хозяин давно умер. Он отогнал от себя эти глупые мысли и немного поболтал с соседкой. Образы уборки и весны оставили в нем тревожное чувство, что ему тоже нужно что-нибудь сделать. Он бросил сумку в кухне и, не раздеваясь, вошел в комнату жены, где теперь спал; его комната служила складом для старых телепрограмм, коробочек, баночек от йогурта и прочих предметов, которые могли еще пригодиться. Он бросил взгляд на не утративший очарование дамский интерьер и пришел к выводу, что все здесь так, как должно быть – занавески задернуты, легкий полумрак, кровать аккуратно застелена, только один уголок одеяла отогнут, словно пан Б. неподвижно спит. В полированном буфете стояли парадные чашки с кобальтово-золотистым узором, хрустальные рюмки и привезенный с моря барометр. Сей факт подчеркивала не оставлявшая сомнений надпись «Крыница-Морска». На тумбочке у кровати лежал его аппарат для измерения давления. Большой шкаф с противоположной стороны кровати уже многие месяцы ждал, пока пан Б. обратит на него внимание, но после смерти жены тот заглядывал туда редко и неохотно. Там по-прежнему висела одежда жены, и он много раз обещал себе разобраться с этим вопросом, но так и не собрался. И вот теперь ему в голову пришла смелая мысль – может, одарить этими вещами соседку снизу? Заодно спросит ее насчет окон. На обед он приготовил себе спаржевый суп из пакетика, который оказался по-настоящему вкусным. На второе поджарил вчерашнюю молодую картошку, запив ее кефиром. После дремы, которая естественным образом следовала за обедом, пан Б. отправился в свою комнату и два часа добросовестно наводил порядок в старых телепрограммах, которые еженедельно относил сюда – получалось пятьдесят с лишним штук в год, всего около четырехсот номеров, сложенных несколькими кривыми пыльными стопками. Выбрасывание их было уборкой символической: пан Б. хотел таким образом обозначить начало года – ведь год начинается весной, а не с какой-то там даты в календаре, – неким очищающим актом, подобным ритуальному омовению. Ему удалось вынести все это на помойку и выбросить в желтый контейнер с надписью «бумага», после чего его тут же охватила паника – он избавлялся от части своей жизни, ампутировал свое время, свое прошлое. Пан Б. приподнялся на цыпочки и в отчаянии заглядывал внутрь, пытаясь обнаружить свои телепрограммы. Но те исчезли в темной бездне. На лестничной клетке, поднимаясь к себе, он коротко и смущенно всхлипнул, а потом ощутил слабость, которая обычно была признаком поднимающегося давления. На следующее утро, после завтрака, когда пан Б., как обычно, принялся отмечать достойные просмотра телепрограммы, его встревожила авторучка. След, который она оставляла на бумаге, был некрасивым, коричневым. Сначала он подумал, что дело в бумаге, а потому схватил другую газету и начал раздраженно рисовать на полях кружочки, но они тоже оказались коричневыми. Он решил, что от старости или по каким-то другим причинам чернила в ручке изменили цвет. Злясь, что приходится прервать любимый ритуал, чтобы поискать какой-то другой пишущий прибор, посеменил к полированному буфету, куда они с женой всю жизнь складывали авторучки. Их набралось там великое множество, и, конечно, многие были уже ни на что не пригодны – чернила высохли, стержни забились. Некоторое время он копался в этом изобилии, наконец вытащил две горсти и вернулся к своей газете, уверенный, что найдет хотя бы одну ручку, которая пишет так, как положено: синим, черным, в крайнем случае красным или зеленым. Однако ни одна из них не оправдала его надежд. Все оставляли след отвратительного поносного цвета гнилых листьев, мастики для пола или мокрой ржавчины, который вызывал у него рвотный рефлекс. Некоторое время старый пан Б. сидел неподвижно, только руки у него слегка дрожали. Потом вскочил и с грохотом открыл бар в старой мебельной стенке, где держал документы; схватил первое попавшееся письмо, но тут же отложил: оно, как и все прочее – счета, уведомления, квитанции, – было напечатано на компьютере. Лишь когда из-под самого низа ему удалось вытащить какой-то конверт с вручную надписанным адресом, он обреченно увидел, что и здесь чернила коричневые. Пан Б. опустился в любимое телевизионное кресло, вытянул ноги и сидел неподвижно – дышал, устремив взгляд на равнодушную белизну потолка. Лишь потом в голову ему начали приходить разные мысли, которыми он мысленно жонглировал, а затем отбрасывал: – в чернилах авторучек содержится некое вещество, которое со временем утрачивает правильный цвет и становится коричневым; – что-то появилось в воздухе, какой-то токсин, от которого чернила меняют цвет и становятся другими, чем раньше; и наконец: – проблема в его сетчатке, может, у него глаукома или катаракта, поэтому он стал иначе видеть цвета. Однако потолок оставался белым. Старый пан Б. встал и продолжил размечать программу – не все ли равно, каким цветом это делать? Оказалось, что покажут «Тайны Второй мировой войны», а также, на «Планете», фильм о пчелах. В свое время он мечтал завести ульи. Затем наступила очередь марок. Однажды, достав из почтового ящика письма, пан Б. замер, обнаружив, что все марки на них круглые. Зубчатые, разноцветные, размером со злотый. Его бросило в жар. Несмотря на боль в колене, он быстро поднялся по лестнице, открыл дверь и, не снимая ботинок, побежал в комнату, к бару, где хранил письма. У него закружилась голова, когда он увидел, что на всех конвертах, даже на самых старых, марки круглые.