Дочь часовых дел мастера
Часть 26 из 64 Информация о книге
Джек подавлен, но не потому, что не нашел камня. Правда, теперь ему придется снова звонить Розалинд Уилер, и его ждет неприятный разговор: та будет недовольна. Но поиск «Синего Рэдклиффа» для Джека — просто работа; у него нет никакой личной заинтересованности, кроме простого человеческого любопытства. Нет, я уверена, его плохое настроение связано с теми двумя малышками и вчерашней встречей с Сарой. Мне до смерти хочется узнать, что между ними произошло. Чужие истории отвлекают меня, пусть ненадолго, от моих воспоминаний, да еще от бесконечного, бесцельного течения времени. Джек отложил в сторону записи миссис Уилер с планом этажа и взялся за камеру. Я обнаружила у него такую привычку: огорченный чем-нибудь, он достает фотоаппарат и начинает глядеть в видоискатель, наводя его то на одно, то на другое — не важно на что, — меняет фокус и выдержку, приближая объект, снова удаляя. Иногда он делает снимок; но чаще — нет. Все это, по-видимому, позволяет ему восстановить душевное равновесие, и фотоаппарат снова возвращается в футляр. Но сегодняшнее настроение, видимо, починке не поддается. Он кладет фотоаппарат в сумку и вешает ее на плечо. Собирается снимать на улице. Подожду его в своем любимом уголке на лестнице. Мне нравится глядеть оттуда на Темзу — деревья на дальнем краю луга для нее как рама. Течение там тихое; иногда проходят узкие длинные лодки для каналов, за ними тянутся прозрачные плюмажи угольного дыма. Слышно, как булькает грузило, когда забрасывает удочку рыбак, как стайка уток опускается на поверхность, свистя крыльями и расплескивая воду, а иногда, если день выдается теплый, до меня доносится смех купальщиков. Кстати, я сказала неправду насчет того, что совсем никуда не могу пойти. Один раз я дошла до самой реки, правда, это больше не повторялось. Я и промолчала об этом потому, что до сих пор не могу понять, как это вышло. Но в тот день, когда Ада Лавгроув выпала из лодки, я была в реке рядом с ней и видела, как она тонет. Эдвард часто говорил, что реки со стародавних времен хранят память обо всем, что творилось на их берегах. Я часто думаю, что и с этим домом так же. Он помнит все, как и я. Ничего не забывает. Эти мысли возвращают меня к Леонарду. Раньше он был солдатом, но в Берчвуд-Мэнор приехал уже ученым, работал над диссертацией об Эдварде, и его бумаги устилали весь письменный стол в Шелковичной комнате. Именно от него я узнала многое из того, что случилось после смерти Фанни. Среди его бумаг встречались письма, вырезки из газет, а потом стали появляться и полицейские протоколы. До чего же странно было видеть в них имя «Лили Миллингтон» рядом с другими именами. Торстон Холмс, Феликс и Адель Бернард, Фрэнсис Браун, Эдвард, Клара и Люси Рэдклифф. Я видела полицейских, которые расследовали смерть Фанни. Видела, как они обшаривали комнату за комнатой, как рылись в вещах Адель и срывали обои в каморке, где Феликс проявлял фотографии. Я была там, когда один из них, коротышка, стащил фото Адель в кружевной сорочке — сунул во внутренний карман едва сходившегося на нем жилета. Я была там, когда они расчищали студию Эдварда, вынося все, что имело хоть какое-то отношение ко мне… У Леонарда был пес, который любил спать в кресле, пока хозяин работал, — крупная мохнатая тварь с вечно грязными лапами и выражением нерушимого терпения на морде. Я люблю животных: они замечают меня чаще, чем хозяева, рядом с ними я не чувствую себя пустым местом. Он привез с собой проигрыватель и поздними ночами часто слушал песни, а на столике у кровати держал стеклянную трубку — предмет, хорошо знакомый мне с тех пор, когда мой отец стал пропадать ночами в китайском притоне в Лаймхаузе. Иногда к нему приезжала женщина, Китти, и тогда трубка убиралась в шкаф. Ночами я наблюдала за ним, когда он спал, так же как наблюдаю теперь за Джеком. У него была выправка военного, как у того старого майора, знакомого Капитана и миссис Мак: майор мог прибить девчонку ни за что ни про что, но никогда не лег бы спать, не вычистив сапоги и не поставив их рядком около кровати, — это было ниже его достоинства. Но Леонард никого не бил, его самого мучили кошмары. Днем он был тих, вежлив и аккуратен, как старая дева, а ночами ему снилось что-то ужасное. Во сне он трясся, корчился и кричал голосом, срывающимся от страха. — Томми! — звал он каждый раз. — Томми! Я часто задумывалась о том, кто он такой, этот Томми. Судя по тому, как плакал о нем Леонард, он мог быть его ребенком, умершим ребенком. В те ночи, когда он раскуривал стеклянную трубку и погружался в тяжелый сон без сновидений, где его не мог отыскать Томми, я сидела одна в тихом доме и думала об отце, вспоминая, как долго ждала его возвращения. Но если Леонард ложился без трубки, я оставалась с ним. Отчаяние и я — давние знакомцы; вот почему в такие ночи я опускалась на колени рядом с его кроватью и шептала ему в ухо: «Все хорошо. Утешься. Томми говорит, что у него все хорошо». «Том… Томми…» Я все еще слышу это имя в ночи, когда ветер над рекой завывает так громко, что в доме начинают дрожать половицы. Глава 13 Лето 1928 года День выдался жарким, как никогда, и Леонард, проснувшись, сразу решил пойти поплавать. Он пристрастился гулять по бечевнику вдоль Темзы ранним утром, а иногда и пасмурным днем, который тянется долго, а потом гаснет так внезапно, словно выключили огни рампы. Темза тут совсем не такая, как в Лондоне: там она разливается широко и своевольно несет через город свои грязные воды. Здесь она тоже проворна, но при этом мила и простодушна. Она прыгает по камешкам и скользит вдоль берегов, такая прозрачная, что вся растительность на дне видна до последней травинки. Леонард решил, что именно здесь река проявляет свою женскую природу. Ибо, при всей ее солнечной незамутненности, все же встречались места, где трудно было на глаз определить глубину. В июне долго не было дождей, что дало Леонарду возможность исследовать окрестности и обнаружить особенно приятную излучину двумя милями выше Полупенсового моста в Леклейде. Компания разновозрастных ребятишек устроила на близлежащем поле летний палаточный лагерь, но их было почти не видно из-за березовой рощи на берегу. Он сидел, привалившись спиной к стволу ивы, и жалел, что так и не взялся за починку маленькой гребной лодки, которую нашел в амбаре за домом. День был совсем безветренным, и Леонард думал о том, как бы сейчас было хорошо вывести лодку на реку и лечь на дно, опустив весла, — пусть течение несет его, куда захочет. Вдалеке какой-то парнишка лет одиннадцати, долговязый, с торчащими от худобы коленками, выбежал из тени одного дерева и бросился к другому. Он мчался через залитое солнцем пространство, размахивая руками, словно мельница, и по улыбке, расплывшейся на лице, было видно, что он делает это просто так, для удовольствия. На долю секунды Леонард ощутил ту текучую радость, которую дает ощущение молодости, скорости и свободы. «Бежим со мной, Ленни, бежим!» Эти слова он и сейчас слышал то в шелесте ветра, то в пении птиц над головой. «Бежим со мной, Ленни!» Мальчик не видел Леонарда. Он и его друзья получили задание набрать хвороста: подбирая длинные, как мечи, ветви, они относили их мальчику, который сидел у входа в пятнистую палатку и после тщательного осмотра принимал одни и отвергал другие, мотая головой. На взрослый взгляд Леонарда, в этом мальчике не было ничего такого, что объясняло бы, почему его слушаются остальные. Ну, может быть, он был чуть выше других и даже, наверное, немного старше, но дети инстинктивно чувствуют силу. Леонард ладил с детьми. В них еще нет того двуличия, которое часто развивается во взрослых, когда те прокладывают себе путь в жизни. Дети говорят, что думают, рассказывают обо всем, что видят, могут подраться во время ссоры, но потом обязательно мирятся. У них с Томом все было именно так. Откуда-то взмыл теннисный мячик, глухо стукнулся о землю и покатился по траве в воду. Пес погнался за ним, потом неторопливой рысцой вернулся к хозяину и положил добычу у его ног. Леонард принял мокрое подношение, взвесил его на ладони и, размахнувшись как следует, запустил его туда, откуда оно прилетело. Солнце уже не только светило, но и пригревало. Он снял рубашку, брюки и в одних плавках подошел к воде. Пощупал пальцами воду, глядя, как мимо плывет по течению утиная семейка. Не давая себе времени передумать, Леонард с головой нырнул в воду. От ее резкого утреннего холода стянуло кожу. Не закрывая глаз, он спускался все глубже и глубже, пока не достиг дна, и захватил его двумя горстями, подняв облачка ила. Он держался и считал. Из комка скользкой растительности ему улыбался Томми. Леонард не помнил жизни до Тома. Они были погодками — всего тринадцать месяцев разницы. До рождения Леонарда их мать уже потеряла одного ребенка, девочку по имени Джун — умершую на втором году жизни от скарлатины, — и ей была ненавистна мысль о том, чтобы опять остаться без потомства. Он слышал, как за чаем мать призналась его тетке, что родила бы с десяток детей, если бы не «женские проблемы». — Наследник у тебя уже есть, запасной тоже, — с привычным прагматизмом ответила тетка, — лучше, чем ничего. После того разговора Леонард много раз спрашивал себя, он ли этот «наследник», и если да, то хорошо это или плохо. Мать всегда боялась, когда ночью поднимался ветер и начинал трясти оконные рамы. Том был младше, но крупнее Леонарда. Когда ему исполнилось пять, а Тому четыре, младший брат уже перерос старшего. Он был крепким, широкоплечим — как пловец, любил повторять их отец с едва скрытой мужской гордостью, — а еще обладал чудесным характером, легким, открытым, чем привлекал к себе людей. Мать часто говорила им, что сразу определила, кто каким будет, еще когда впервые держала их на руках. — Ты поджал ручки и ножки, а подбородок уткнул в грудь, словно хотел спрятаться от мира. А Том, наоборот, кулачки сжал, подбородок выпятил, нижнюю губу оттопырил, будто хотел сказать: «А ну-ка, достань меня, если сможешь!» У Леонарда заломило в груди, но он все не выныривал. Он не сводил глаз со смеющегося лица брата, когда между ними скользнула стайка мелкой рыбешки. И продолжал считать. Тома любили женщины; так было всегда. Да, брат был красив — даже он, Леонард, видел это, — но это было не главным. Он был привлекателен по-человечески. Был веселым и щедрым. Когда он начинал смеяться, всем вокруг казалось, будто из-за пелены облаков вдруг выглянуло солнышко и ласково их пригрело. Леонард, у которого с тех пор было достаточно времени, чтобы поразмыслить над этим, пришел к выводу, что люди так реагировали на природную искренность Тома. Даже когда он бывал зол или сердит, неподдельность его эмоций притягивала. Кровь стучала в ушах Леонарда, едва не раскалывая череп, и он не выдержал. Оттолкнувшись руками от дна, он стрелой прошил воду навстречу сверкающей поверхности и, пробив ее, резко выдохнул. Сощурился, когда мир обернулся на миг белой вспышкой, потом перекатился на спину и стал восстанавливать дыхание. Раскинув руки и ноги, Леонард звездой лежал на поверхности воды, солнце приятно грело живот. Девяносто три секунды. До рекорда, который Том вырвал у него летом тринадцатого, еще далековато, но ничего, завтра он попробует еще разок. Где-то рядом пел жаворонок, и Леонард закрыл глаза. Вокруг него мягко плескалась вода. Вдали звенели радостные вопли мальчишек, одуревших от полноты лета. Леонард медленно плыл к берегу. День был обычный, такой же, как всегда. «Hora pars vitae». В школе учитель латыни заставлял его писать это изречение много раз. «Каждый час — частица жизни». «Serius est quam cogitas» — было написано на циферблате солнечных часов во Франции. Скромное сооружение в саду у одной церквушки — солдаты Леонарда забрели туда во время беспорядочного отступления и упали без сил. «Позже, чем ты думаешь». — Пошли, Пес. Собака тут же подбежала к нему, и Леонард в который уже раз отметил присущий этому животному заряд оптимизма. Пес объявился в Берчвуде вечером того дня, когда Леонард приехал сам, и они сразу приняли друг друга, по молчаливому уговору. Какой он был породы, сразу не скажешь: большой, рыжеватый, с длинным мохнатым хвостом, который всегда будто жил своей жизнью. Они шли к дому, рубашка Леонарда липла к мокрому телу. Два воздушных змея с красными хвостами, как по волшебству, стояли в небе над полем пшеницы, и ему сразу вспомнился фронт. Громадный заброшенный особняк, где они ночевали однажды во Франции, совершенно целый с одной стороны, а с другой — превращенный в руины. В черно-белом коридоре стояли часы — старинные, дедовские, с маятником, который отсчитывал минуту за минутой, по ночам особенно громко, но для чего он вел отсчет, Леонард так и не понял; никакого конца не предвиделось. Кто-то из его людей нашел скрипку наверху, в пыльной комнате, полной книг и других мирных удовольствий, принес ее вниз, в сад, и заиграл проникновенную мелодию, которая показалась Леонарду смутно знакомой. Война была сюрреалистична по самой своей природе — то, что творилось вокруг, не было нормой и не могло стать ею; до чего же страшен был шок, когда это все-таки случилось. Дни и ночи тянулся диссонанс, пока две реальности, прежняя и нынешняя, притирались друг к другу, пока люди, которые недавно были типографскими рабочими, сапожниками или конторскими клерками, досылали патрон в ствол и отбивались от крыс в мокрых окопах. За все четыре года войны Леонард ни разу не ощущал ее иронии так остро, как в тот день, когда он в солнечном саду слушал скрипку, зная, что всего в миле от них рвутся снаряды и гибнут люди. Тогда в небе он видел птиц, соколов-сапсанов: те парили над полем боя, ничуть не боясь того, что творилось внизу. Грязь, кровь, убийство, бессмысленные жертвы не казались им чем-то из ряда вон выходящим. У них была долгая память, как у всех птиц; они уже видели такое в прошлом. Теперь и люди умеют смотреть через время вспять. И этому их тоже научила война. Будто в насмешку: аэрофотосъемку придумали затем, чтобы бомбардировщики точнее попадали в цель, а теперь ею вовсю пользуются картографы, потому что, как выяснилось, сверху прекрасно видны любые шрамы, которые хранит на себе земля. Видно, и от войн есть польза. Школьный друг Леонарда, Энтони Бакстер, доказывал это ему пару месяцев назад, за кружкой пива. Необходимость — мать изобретательности, говорил он, а какая необходимость может быть более насущной, чем желание выжить? Энтони работал на производстве, где выпускали новый материал, заменявший стекло. Кучу денег можно заработать, — продолжал он, раскрасневшись от эля и алчности, — если не быть зажатым и мыслить креативно. Леонард презирал деньги. Точнее, не сами деньги, а ту суету, которую люди поднимали в погоне за ними. На его взгляд, единственным позитивным итогом войны было понимание того, как мало человеку нужно для жизни. И как мало на самом деле значит все, кроме самой жизни. Взять хоть те же дедовские часы, тикавшие в пустом доме: люди, которым они принадлежали, просто заперли двери своего особняка и ушли, бросив все, спасая себя и своих детей. Он понял, что если в этом мире и есть что-то настоящее, так это почва под ногами. Природа, которая способна дать человеку все необходимое, и земля, которая хранит следы всех мужчин, женщин и детей, когда-либо ходивших по ней. Прежде чем отправиться в Берчвуд-Мэнор, Леонард купил в магазине Стэнфорда на Лонг-Акре пару подробных карт и долго изучал по ним пространства Оксфордшира, Уилтшира и Беркшира. На них были видны римские дороги, за тысячи лет нахоженные и наезженные до такой степени, что их уже ничем было не вытравить из меловой породы; круги на полях там, где когда-то стояли окруженные рвами земляные укрепления; параллельные борозды, оставленные плугами средневековых пахарей. Но и это еще не все: приглядевшись, можно было различить капиллярную сетку неолитических захоронений — следы, оставленные людьми эпохи последнего оледенения. Земля была тем идеальным музеем, где время претворялось в текст, сохранявшийся навеки; здесь, в Риджуэе, он выглядел особенно внятным — меловая равнина Солсбери, Белый Конь Уффингтона и Великан из Серн-Эббас были его самыми отчетливыми знаками. Мел не оползает так же легко, как глина; память у него лучше. Леонард знал, что такое мел. Во Франции у него была работа — рыть туннели под полями сражений; лагерь, где этому учили, располагался в Ларкхилле, Уилтшир, и там он узнал, как обустроить под землей секрет, как сидеть в нем, часами сохраняя неподвижность, и слушать, прижав стетоскоп к холодной породе. Свой первый настоящий туннель он вырыл под Аррасом, куда его забросили в составе полка новозеландцев. Неделями он сидел в сырых потемках, жег свечку и согревался огнем, который разводил в дырявом ведре-жаровне. Леонард знал, что такое мел. Британия — древний остров, где всюду обитают духи, где каждый акр земли хранит память о предках, но в этом его уголке таких напоминаний особенно много. На одном клочке земли сплетаются следы тех, кто жил здесь и до начала истории, и в железном веке, и в Средние века; теперь к ним прибавились туннели, в которых обучали разведчиков во время большой войны. Через центр карты змеилась Темза — тонкий волосок у истока в Котсуолде, она крепла, набирала мощь и ширину, струясь на восток. На стрелке, у впадения в Темзу малозаметного притока, приютилась деревушка Берчвуд. Неподалеку по известняковому кряжу тянулась дорога, подозрительно прямая, каких не бывает в природе, — наверное, линия лей. Леонард читал и Альфреда Уоткинса, и доклад Уильяма Генри Блэка на заседании Британского археологического общества в Херефорде о «протяженных прямых линиях», которые якобы соединяют неолитические памятники Британии и Западной Европы. Древние пути, созданные тысячи лет назад, магические места концентрации силы, священные линии. Тайны и мистика прошлого — вот что привлекло сюда Эдварда Рэдклиффа и остальных летом 1862-го. По той же причине — по крайней мере, отчасти — Рэдклифф и купил этот дом. Леонард много раз перечитывал манифест Рэдклиффа и письма, которые тот писал одному из своих друзей-художников, Торстону Холмсу. В отличие от Рэдклиффа, чье имя после смерти невесты было забыто широкой публикой — лишь кучка энтузиастов хранила память о нем как о выдающемся деятеле, — Холмс писал и радовался жизни до семидесяти с лишним лет. Он скончался совсем недавно, передав свою обширную корреспонденцию и дневники библиотеке Йоркского университета, куда Леонард в последние месяцы ездил неоднократно, неделями просиживая над рукописями в надежде обнаружить факты, способные пролить новый свет на связь Эдварда Рэдклиффа с домом в Берчвуде. В письме, отправленном в январе 1861-го, Рэдклифф писал: Я купил дом. Довольно приятный, небольшой, но изысканных пропорций. Он, будто робкая, хотя и величественная птица, притаился в излучине реки, между березовой рощей и маленькой, но сказочно красивой деревушкой. Но, Торстон, это еще не все. Я не хочу поверять бумаге настоящую причину покупки; подожди, пока мы встретимся, и тогда ты узнаешь, что еще есть в этом доме — древнее, сущностное и слегка неотмирное, притягивающее меня. Оно давно уже звало меня к себе, ибо мы — мой новый дом и я — давние знакомцы. Больше в письме Рэдклифф не упоминул о доме ни слова, и хотя Леонард еще раньше выяснил, что художник ребенком жил в тех местах, но что именно привело его в этот дом и когда это случилось, оставалось тайной: пару раз Рэдклифф бросал завуалированные намеки на некое происшествие, которое случилось с ним в ранней юности и оказалось «судьбоносным» и «до сих пор не дающим покоя», но Леонард так и не узнал, в чем дело. Но что-то с ним все-таки случилось; Рэдклифф не хотел об этом говорить, однако он был одержим поместьем Берчвуд-Мэнор еще до того, как получил его во владение. В декабре 1860-го он продал все свои полотна и взял еще двести фунтов взаймы, заключив с заимодавцем договор на шесть картин в счет погашения долга. Когда вся необходимая сумма была собрана, он подписал контракт, по которому Берчвуд-Мэнор наконец перешел в его полную собственность. Пес коротко, предупредительно тявкнул, и Леонард проследил за его взглядом. Он ожидал увидеть стайку уток или даже гусей, но к ним приближались, держась за руки, мужчина и женщина. Явно влюбленные. Леонард стал смотреть на них. Мужчина рассмеялся в ответ на какие-то слова спутницы; громкий, сердечный смех на миг перекрыл все другие утренние звуки, и женщина ткнула мужчину острым локотком в бок. Она улыбалась, и Леонард обнаружил, что тоже улыбается, глядя на них. Они были такими сияющими и цельными, эти двое, так выделялись на фоне окружающего пейзажа. Они шли так, словно имели полное право быть в этом мире; словно ни на секунду не сомневались в том, что их место — именно здесь и сейчас. Рядом с ними Леонард мгновенно ощутил себя бесплотным, почти прозрачным, и ему стало стыдно. Он не знал, сумеет ли он ответить на их, без сомнения, радостное «Здравствуйте»; не знал, найдет ли слова или ограничится простым кивком. Он и раньше чувствовал себя неуверенно с людьми, а после войны, которая выпотрошила его, оставив лишь пустую оболочку, всякое взаимодействие с ними стало для него мукой. На земле лежала палка, гладкий кусок светлого дерева, к которому так и тянулась рука. Леонард поднял ее, взял поудобнее. — Эй, Пес, давай, мальчик, неси. Леонард запустил палку через луг, и Пес с восторгом бросился за ней, забыв про мужчину и женщину.