Дочь часовых дел мастера
Часть 32 из 64 Информация о книге
— Ты же знаешь Тома, — сказал он. — Его самоуверенности и война не помеха. Китти только улыбнулась, а Леонард удивился, почему он никогда раньше не замечал этой очаровательной ямочки на ее левой щеке. В тот вечер он много танцевал. С войной в деревне началась нехватка мужчин, и он с удивлением (и не без удовольствия) обнаружил, что весьма востребован среди женской части населения. Девушки, раньше не обращавшие на него внимания, теперь выстраивались в очередь, чтобы потанцевать с ним. Было уже поздно, когда он оглядел зал в поисках Китти: она стояла за накрытым скатертью столиком на краю площадки для танцев. Весь вечер она продавала сэндвичи с огурцом и ломтики бисквита «Виктория» и была так занята, что даже не нашла времени поправить прическу, так что волосы выбились из-под шпилек. Песня уже заканчивалась, когда она оторвалась от своей торговли и помахала ему, а он, извинившись перед очередной партнершей, направился к ней. — Я бы сказал, мисс Баркер, — обратился он к ней, подойдя совсем близко, — что ваш товар пользуется прямо-таки ошеломительным успехом. — И были бы правы. Денег удалось собрать куда больше, чем я рассчитывала, и все это пойдет на помощь фронту. Жаль только, что потанцевать так и не удалось. — Действительно, очень жаль. Мне кажется, будет совсем неправильно, если в такой удачный вечер вы останетесь хотя бы без одного фокстрота. И опять эта ямочка на щеке. Его ладонь легла ей на поясницу, и, пока они скользили в танце, Леонард вдруг ощутил, какое гладкое на ней платье, заметил тонкую золотую цепочку на ее шее, оценил блеск волос. После он предложил проводить ее до дома, и всю дорогу они болтали, весело и непринужденно. Танцы прошли хорошо, тревожиться больше было не о чем; оказывается, она волновалась. Поздний вечер был заметно холоднее дня, и Леонард предложил Китти свою шинель. Она стала расспрашивать о фронте, и он обнаружил, что в темноте говорить о войне намного легче. Он говорил, а она слушала, а когда он рассказал все, что мог, и добавил, что отсюда, из мирной деревни, после танцев, все это кажется страшным сном, она сказала, что больше не будет задавать вопросов. Вместо этого они стали вспоминать пасхальную ярмарку 1913 года, день, когда они познакомились. Китти напомнила, как они втроем — Китти, Леонард и Том — ушли тогда на холм за деревней и сели спиной к могучему дубу на самой вершине, откуда весь юг Англии был виден как на ладони. — Я еще говорила, что оттуда можно увидеть Францию, помнишь? — сказала Китти. — А ты меня поправил. Ты сказал: «Это не Франция, это Гернси». — Каким я был занудой. — Вовсе нет. — Вовсе да. — Ну, может быть, ма-аленькую капельку. — Эй! Она засмеялась, схватила его руку и сказала: — А давай заберемся сейчас туда. — В темноте? — Ну и что? Они побежали к вершине, и Леонард понял, что больше года он бегал не по собственной воле, а лишь из необходимости спасать свою жизнь; вот почему ощущение свободы сейчас было таким восхитительным. В темноте под дубом, на вершине холма, откуда видна была их деревня, лицо Китти посеребрила луна, и Леонард, легко коснувшись кончиком пальца ее переносицы, так же легко повел линию вниз, до самых губ. И не смог удержаться. Она была совершенством, истинным чудом. Оба молчали. Китти, все еще в его шинели, села на него верхом и стала расстегивать ему рубашку. Потом просунула под хлопковую материю ладонь и приложила туда, где билось сердце. Он прижал ладонь к ее лицу с одной стороны, провел большим пальцем по щеке, и она ответила на его ласку. Тогда он притянул ее к себе, они поцеловались, и в этот миг жребий был брошен. Потом они молча оделись и сели под деревом. Он предложил ей сигарету, она закурила и просто сказала: — Тому не говори. Леонард согласно кивнул: конечно, Том ничего не должен был знать. — Это была ошибка. — Да. — Все эта чертова война. — Это я виноват. — Нет. Ты не виноват. Но я люблю его, Леонард. Всегда любила. — Я знаю. Он взял тогда ее руку и сильно сжал, потому что знал: она и вправду любит Тома. А еще знал, что тоже его любит. До его отъезда на фронт они виделись еще дважды, но оба раза недолго и в присутствии других людей. И это было странно, потому что в такие моменты он понимал особенно ясно: Тому действительно не нужно знать, и они смогут жить так, словно ничего не случилось. Только через неделю, когда он вернулся на фронт и на его плечи снова опустилась тяжесть войны, Леонард начал раз за разом вспоминать то, что случилось дома, и каждый раз приходить к одному и тому же, в сущности, детскому, но такому неотвязному вопросу: почему Тому всегда достается самое лучшее? Вопрос будоражил его совесть и заставлял его ненавидеть себя самого. Одним из первых, кого увидел Леонард, едва приблизившись к траншеям, был Том: его каска поднялась над краем окопа, перемазанное грязью лицо под ней взорвалось улыбкой. — Привет, Ленни! Ты по мне соскучился? Полчаса спустя, когда они уже сидели за кружкой окопного чая — одной на двоих, — Том спросил о Китти. — Я видел ее всего пару раз. — Она мне писала. Хороший чай. Но вы с ней, конечно, не вели никаких особых разговоров? — Ты о чем? — Ну, что-нибудь личное. — Не глупи. Мы едва парой слов перемолвились. — Вижу, отпуск не вылечил тебя от хандры. Я просто хотел сказать… — тут он опять не удержался от улыбки, — мы с Китти помолвлены и после войны поженимся. Я думал, она не вытерпит и все тебе расскажет. Мы договорились, что будем молчать, пока война не кончится, а потом скажем — ну, ее отцу и остальным тоже. Том был так доволен собой в тот миг, так искренне, по-мальчишески счастлив, что Леонард не удержался и сгреб брата в объятия: — Поздравляю тебя, Том, я так рад за вас обоих. А три дня спустя брата не стало. Умер от ранения шрапнелью. Точнее, от потери крови, которой истек в долгие ночные часы, пока лежал на ничейной земле между двумя линиями траншей, а Леонард слушал, сидя в окопе. («Помоги мне, Ленни, помоги».) Потом ему принесли вещи брата, все, что осталось от Тома — чемпиона по лазанию через садовую ограду, Тома-везунчика, Тома — всеобщего любимца: надушенное письмо от Китти и старую, истертую серебряную монетку. Нет, Люси Рэдклифф, конечно, не имела в виду ничего плохого, заводя речь о вине и прощении, но какое бы сродство она ни ощутила между собой и Леонардом, она ошиблась. Да, жизнь — сложная штука. Да, все люди совершают ошибки. Но ошибки ошибкам рознь. Вот и они были по-разному виноваты перед своими погибшими братьями. Китти начала писать ему во Францию после смерти Тома, Леонард стал ей отвечать, а когда война кончилась и он вернулся в Англию, она пришла однажды вечером в его съемную лондонскую конуру. С бутылкой джина, которую Леонард помог ей выпить: они пили, говорили о Томе и плакали. Когда она ушла, Леонард понял так, что на этом все и кончится. Но оказалось, смерть Тома связала их прочнее, чем они думали. Они были как две луны на орбите его памяти. Сначала Леонард говорил себе, что просто заботится о Китти в память о брате, и, возможно, он поверил бы в это сам, если бы не тот вечер 1916 года. Но правда была куда сложнее и не делала ему чести, и очень скоро он уже не мог скрывать ее от себя. Оба — и Леонард, и Китти — знали, что из-за своей неверности лишились Тома. Мысль, конечно, совершенно иррациональная — он это понимал, — но от этого не менее верная. Хотя Люси Рэдклифф была права в одном: нельзя жить, изнемогая под грузом такой вины. Им обоим, ему и Китти, надо было оправдать разрушительные последствия их поступка, и они, не сговариваясь, решили считать: то, что они делали той ночью на холме, было любовью. Они оставались вместе. Связанные виной и болью. Ненавидя причину своей связи, они не находили сил дать друг другу свободу. О Томе они не говорили, по крайней мере прямо. Но он всегда был с ними рядом. Он был в тонком золотом ободке с сверкающим крошкой-бриллиантом, который Китти носила на пальце правой руки; он был в легком удивлении, с которым Китти иногда глядела на Леонарда, точно ждала увидеть на его месте кого-то другого; он был в каждом темном углу каждой комнаты, в каждом атоме солнечного света под открытым небом. Да, Леонард, без сомнения, верил в духов. Леонард подошел к воротам Берчвуд-Мэнор и вошел внутрь. Солнце уже клонилось к горизонту, и тени на лугу перед домом стали удлиняться. Скользнув взглядом вдоль садовой ограды, Леонард встал как вкопанный. В дальнем ее конце, на освещенном солнцем клочке земли под японским кленом, он увидел женщину: та лежала на земле и крепко спала. Долю секунды ему казалось, что это Китти, что она раздумала ехать в Лондон. Сначала Леонард подумал, что у него начались галлюцинации, но потом понял, что женщина на земле — вовсе не Китти. Это ее он видел сегодня утром у реки: она была половинкой той пары, встречи с которой он избежал на прогулке. Но теперь он не мог отвести от нее глаз. Пара грубых башмаков аккуратно стояла рядом с ней, и босые ступни в траве показались Леонарду самым эротическим зрелищем, какое он видел в жизни. Он закурил. И подумал, что, должно быть, его притягивает в ней беззащитность. И то, что она вдруг взяла и материализовалась рядом с его домом. Пока он смотрел на женщину, та проснулась, потянулась, и выражение блаженства осветило ее лицо. В устремленном на дом взгляде были чистота, простота, любовь, и в груди Леонарда что-то заныло в ответ. Вдруг захотелось плакать, как не хотелось с самого детства. Плакать о потерях и безобразии своей жизни, о том, что время нельзя повернуть вспять, что в прошлое не вернешься и не сделаешь так, чтобы случившееся не случалось; плакать о том, что, как бы он ни распорядился отныне своей жизнью, и война, и смерть брата, и годы, протекшие с тех пор впустую, навсегда останутся частью его самого. — Извините, — окликнула его женщина, поскольку теперь тоже его увидела. — Я нечаянно сюда забрела. Я заблудилась. Голос звенел как колокольчик, прозрачный и чистый, и ему захотелось подбежать к ней, взять за плечи и, глядя ей прямо в глаза, предупредить, что надо быть осторожнее, потому что жизнь может быть жестокой, и холодной, и беспощадной, и утомительной. Хотелось сказать ей, что все бессмысленно, что лучшие всегда умирают молодыми, притом из-за всякой ерунды, что мир полон людей, которые пожелают причинить ей боль, и ты никогда не знаешь, что ждет тебя за углом, да и есть ли он впереди, этот угол. И все же… Пока он глядел на нее, а она — на дом, что-то в игре света на листьях японского клена над ее головой, в солнечных зайчиках, которые скользили по ней, пронзило его сердце, и он понял, что, по странной логике, именно бессмысленность жизни превращает ее в прекрасный, редкий и удивительный дар. Что, несмотря на жестокость войны — а может быть, как раз благодаря ей, — он по-иному видит теперь мир, в котором словно промыты все краски. Что чем темнее ночь, тем ярче звезды. Все это он хотел ей сказать, но слова застыли в горле, и он лишь поднял руку и помахал ей — дурацкий жест, которого женщина к тому же не увидела, потому что смотрела в другую сторону. Он вошел в дом и из окна кухни наблюдал за тем, как она собирала свою сумку и как, в последний раз одарив дом своей головокружительной улыбкой, исчезла в солнечной дали. Он не знал, кто она. Он никогда больше ее не увидит. И все же ему было жаль, что он не признался ей: «Я тоже заблудился». Он сбился с пути, но надежда еще оставалась. Словно птичка, она трепетала крылышками где-то рядом и без устали пела ему одну и ту же песню: если не сдаваться и упорно идти вперед, шаг за шагом, может быть, ты все же придешь домой. VII Отец однажды рассказывал мне, что, когда он впервые увидел мою мать в окне дома ее родителей, ему показалось, будто до этого он существовал в полупотемках. И только с ней в его жизнь вошли цвета и краски, а чувства стали ярче, отчетливее, правдивее. Я была тогда ребенком и приняла слова отца скорее за сказку, чем за чистую монету, но они вернулись ко мне в тот вечер, когда я встретила Эдварда.