Дом правительства. Сага о русской революции
Часть 41 из 109 Информация о книге
Иван Ожогов полез в подземелье к печному жерлу, в жаркое тепло и в темное удушье. Из щелей от заслонов полыхал красный свет. В удушьи пахло дымом, дегтем, несвежим человеком и рыбою, как пахнет в морских корабельных кубриках. На глине в подземелье вокруг печного жерла и в темноте валялись оборванцы, заросшие войлоком волос, коммунисты Ивана Ожогова[788]. Коммунисты Ивана Ожогова – пуритане революции, которые в эпоху великого разочарования рыдали подле печного жерла. Они знают, что грядущий потоп – второй акт сотворения мира. «Опять приходит девятнадцатый год!» – говорит Ожогов. «Да, не дошел, – говорит большевик Садыков о смерти Моисея. – Но он же написал скрижали»[789]. Жизнь старого большевика Байкалова из «Энергии» Гладкова – пролетарская версия «студенческой» (еврейской) биографии Шора. Он тоже «светился внутренним жаром». Он тоже участвовал во взятии Даира, «когда ничего не было во тьме ночей, кроме ураганов огня, точно весь мир разрушался в грохоте, в пламени, в дыме землетрясения». Он тоже понимает, что грядущий потоп – начало вечности. «Да. Скоро его не будет, и мир для него исчезнет. Но все-таки он – бессмертен». В разговоре с таким же, как он, Моисеем, он говорит: «Смерти, в ее старом, отжившем значении, для нас не может быть»[790]. Когда потоп наконец начался, подземелье Ивана Ожогова «наполнилось зеленой прозрачностью, тугой, как болотные воды». Иван – «прекрасный человек прекрасной эпохи девятьсот семнадцатого – двадцать первого годов» – умирает рядом со своей печью. Мальчик по имени Мишка смотрит на наводнение. «Возникновенье новой реки было для Мишки естественным первозданием, как для Ожогова и Садыкова первозданьем были заводские гудки»[791]. Заселять очищенную от прошлого землю суждено сегодняшним детям: Петьке, Кольке, Мишке и двум Феням, среди прочих. Некоторые из них достигли детородного возраста (во всех строительных романах есть беременная женщина, а Валя и Володя из «Зависти» собираются жениться в день окончания строительства), но большинство – невинные представители пролетарского младенчества и чистого сиротства. Платоновские землекопы продолжают копать ради девочки по имени Настя, которая будет господствовать над их могилами и жить на успокоенной земле, набитой их костьми. Леоновский Увадьев представляет себе девочку – «где-то там, на сияющем рубеже, под радугами завоеванного будущего». «Ее звали Катей, ей было не больше десяти. Для нее и для ее счастья он шел на бой и муку, заставляя мучиться все вокруг себя. Она еще не родилась, но она не могла не прийти, потому что для нее уже положены были беспримерные в прошлом жертвы». В «Гидроцентрали» Мариэтты Шагинян художник Аршак клеймит баранов и козлов в сюртуках, когда на него снисходит вдохновение. «Оно исходило от двух глазок, двух черных и внимательнейших глазок восьмилетней девочки, золушки в доме. Положив подбородок на край стола, она откинула головку и, приоткрыв рот, слушала его со всею серьезностью таинственного детского существа своего…»[792] Между умирающими большевиками и чистым сиротством располагаются строители Вавилонской башни. Одни отмечены печатью зверя или обречены как незаконнорожденные, другие – интеллигенты – плодят духовную немочь и плебеев-вредителей. Володя Сафонов в «Дне втором» не может не читать Достоевского: «Он негодовал, усмехался, разговаривал сам с собой. Иногда, измучившись, он бросал книгу. Он давал себе слово никогда больше этого не читать. Час спустя, с виноватыми уловками, он раскрывал книгу на той самой странице, которая его так возмутила. Он облегченно вздыхал: час передышки был вдвойне трудным. Он зарывался в чащу нелепых сцен, истерических выкриков и вязкой горячей боли. Иногда ему казалось, что вот-вот и он сам забьется в падучей». Однажды он встречает смердящего мальчика Толю, видит в нем воплощение своего безверия, говорит с ним о свободе и заставляет повторять за собой: «С умным человеком и поговорить приятно». На следующее утро Толя нарочно ломает рычаг домны[793]. Остальные строители выдерживают испытание, обращаются в истинную веру, принимают обряд крещения (обычно в реке) и посильно участвуют в строительстве вечного дома. В одной из центральных сцен коллективной истории Беломорканала «ревущий «форд» въезжает на территорию исправительно-трудового лагеря. Внезапный поворот, пыль от заторможенных колес. Из дверцы, оглядываясь, высунулась пушистая голова. На противоположном берегу – человеческий муравейник. Котлован уходил до краев горизонта. На гребень вздымались пыльные тачки. Справа торчали леса недостроенного здания. Это – шлюз. К автомобилю подбежал десятник, прикладывая руку к козырьку. Пушистоголовый пожал ему руку: – Сольц. Он идет через толпу заключенных, «как в Москве по своей квартире». Он знает, что они преображаются трудом, и благословляет их словом «товарищ». Они отрекаются от «соцвредного» прошлого и обещают трудиться еще усердней. «И в тот же день они назвались ударной бригадой имени пятилетки и вместо обычных двухсот – вынули восемьсот кубов грунта»[794]. Новый мир рождается в лагере. Или лагерь порождается новым миром. Строительно-творительные романы не чужды иронии. Все вышли из «Медного всадника», и все сочетают оду новому граду с плачем о его жертве. На стройке работали комсомольцы. Они знали, что они делают: они строили гигант. Рядом с ними работали раскулаченные. Их привезли издалека: это были рязанские и тульские мужики. Их привезли с семьями, и они не знали, зачем их привезли. Они ехали десять суток. Потом поезд остановился. Над рекой был холм. Им сказали, что они будут жить здесь. Кричали грудные дети, и женщины совали им синеватые тощие груди. Они были похожи на погорельцев. Называли их «спецпереселенцами». Они начали рыть землю: они строили земляные бараки. В бараках было тесно и темно. Утром люди шли на работу. Вечером они возвращались. Кричали дети, и все так же измученные бабы приговаривали: «Нишкни!» На осиновских рудниках работали заключенные: они добывали уголь. Руда с углем давала чугун. Среди заключенных был священник Николай Извеков, тот, что перед смертью причастил мать Коли Ржанова. Когда Извекова вычистили из санитарного треста, он начал проповедовать «близость сроков». Он переписывал послания апостола Павла и продавал списки по пяти целковых. Он также служил тайные панихиды по усопшему государю. Его послали в концлагерь сроком на три года. Он грузил в шахты уголь. Рядом с ним работал Шурка-Турок. Шурка прежде торговал кокаином. Извеков говорил Шурке: «Нечестивцы будут брошены в озеро, кипящее огнем и серой»[795]. Великие стройки социализма были исправительно-трудовыми лагерями и – для некоторых – вратами ада. На Днепре «рабочие с ломами, с лопатами, группами и в одиночку возились среди камней около тросов, около вагонеток, около железных коробов». На Соти «число рабочих сокращалось: оставшимся тридцати оставалось всего по сажени пространства для работы». На Мизинке «ковш поднимался, гальки сухо пересыпались в открытую пасть бетономешалки, а сверху, выделяясь автоматически, подобно слюне из слюнной железы, брызгала вниз на гальку тонкая струя воды. Тем временем в ковш засыпалась уже другая пища: ящик промытого песку и третья часть бочки цемента. Опять, поднимаясь, ковш опрокидывал сыплющуюся массу в бетономешалку, и пасть пережевывала гальку с песком»[796]. «Это – как сотворенье мира», – писала комсомольская невеста сомневающемуся Володе Сафонову. – Все вместе: героизм, рвачество, жестокость, благородство». Сотворенье мира требует жертв; жертвы сопряжены со страданием; страдания порождают сомнения (подобные тем, которыми мучились Свердлов и Воронский). Володя Сафонов не одинок. «На собрании заранее известно, кто что скажет. Надо только заучить несколько формул и несколько цифр. Но говорить так, как говорят люди, то есть ошибаясь, косноязычно, с жаром, говорить о своем, личном они не умеют… Но ведь они – строители новой жизни, апостолы, призванные вещать, диалектики, неспособные ошибаться». Когда инженер Бураго говорит, что не сможет войти в новый мир, потому что помнит Икара и Вавилонскую башню, что он имеет в виду – что он слишком стар или что новому Адаму предстоит узнать цену гордыни?[797] Бураго – честный строитель, но даже у злонамеренных есть искренние убеждения и серьезные аргументы. Скользкий американец в романе Катаева «Время, вперед!» любуется панорамой строительства Магнитогорска и вдруг видит в траве старый лапоть. – С одной стороны – Вавилон, а с другой – ляпоть. Это парадоксально. Налбандов сказал еще раз упрямо: – Здесь будет социалистический город на сто пятьдесят тысяч рабочих и служащих. – Да, но разве от этого человечество сделается счастливее? И стоит ли это предполагаемое счастье таких усилий? «Он прав», – подумал Налбандов. – Вы не правы, – сказал он, холодно глядя на американца. – У вас недостаток воображения. Мы победим природу и возвратим человечеству потерянный рай[798]. Скользкий немец из «Золотого теленка» рассказывает историю о комсомольских Адаме и Еве, которые идут в «московский рай» (Парк культуры и отдыха), садятся под дерево, срывают ветку и вдруг понимают, что они созданы друг для друга. Вскоре у них рождаются два сына. – Ну, и что же? – спросил Лавуазьян. – А то, – гордо сказал Гейнрих, – что одного сына зовут Каин, а другого – Авель и что через известный срок Каин убьет Авеля, Авраам родит Исаака, Исаак родит Иакова, и вообще вся библейская история начнется сначала, и никакой марксизм этому помешать не сможет. Все повторяется. Будет и потоп, будет и Ной с тремя сыновьями, и Хам обидит Ноя, будет и Вавилонская башня, которая никогда не достроится, господа. И так далее. Ничего нового на свете не произойдет. Так что вы напрасно кипятились насчет новой жизни… Все, все повторится. И Вечный жид по-прежнему будет скитаться по земле…[799] Гейнриху отвечает сам Великий комбинатор. Вечный жид никогда больше не будет скитаться по земле, говорит он, потому что в 1919 году он решил временно уехать из Рио-де-Жанейро, где разгуливал в белых штанах под пальмами, чтобы посмотреть на Днепр. «Он бывал везде: и на Рейне, и на Ганге, и на Миссисипи, и на Ян-Цзы, и на Нигере, и на Волге. И не был он только на Днепре». Но до Днепра он не доехал, потому что на румынской границе его поймали петлюровцы и арестовали за контрабанду. – Жид? – спросил атаман с веселым удивлением. – Жид, – ответил скиталец. – А вот поставьте его к стенке, – ласково сказал куренной. – Но ведь я же Вечный! – закричал старик. Две тысячи лет он нетерпеливо ждал смерти, а сейчас вдруг ему очень захотелось жить. – Молчи, жидовская морда! – радостно закричал чубатый атаман. – Рубай его, хлопцы-молодцы! И Вечного странника не стало[800]. Остап Бендер выигрывает спор. Вечный жид перестанет скитаться с приходом тысячелетнего царства; тысячелетнее царство начнется на великой стройке в пустыне; поезд, на котором едут участники спора, увозит их из мира вечного возвращения. Но так ли это? Остап, нагруженный контрабандой, переходит румынскую границу в надежде добраться до Рио-де-Жанейро. Пограничники ловят и избивают его. Но не убивают. Вечный жид продолжает скитаться по земле: «Не надо оваций! Графа Монте-Кристо из меня не вышло. Придется переквалифицироваться в управдомы»[801]. Остапа нельзя уничтожить (его уже один раз убивали), но Остап – безродный космополит в погоне за золотым тельцом и белыми штанами. Иван Бабичев, бог кровати и брат главного башнестроителя, Андрея Бабичева, стоит у самых истоков вечного возвращения. «Не трогай подушек наших! – говорит он брату от имени человечества. – Наши еще не оперившиеся, куриным пухом рыжеющие головы лежали на этих подушках, наши поцелуи попадали на них в ночи любви, на них мы умирали, – и те, кого мы убивали, умирали на них. Не трогай наших подушек! Не зови нас! Не мани нас, не соблазняй нас. Что можешь ты предложить нам взамен нашего умения любить, ненавидеть, надеяться, плакать, жалеть и прощать?»[802] Иван – «чародей» и, возможно, шарлатан. Его собственная подушка бездомна, а его странствия кончаются в кишащей клопами кровати Анечки Прокопович. Но в русской литературе есть испытание сомнением, которое всякий читатель сочтет законным. Что, если ребенок, ради которого «положены были беспримерные жертвы», умрет, не дожив до конца строительства? Платоновская Настя, «фактический житель социализма», простужается во время ликвидации кулачества и умирает на стройке. Ее хоронят в основании вечного дома. Но «Котлован» – строительный роман, ближайший к «Медному всаднику» по степени двойственности, – не был опубликован в годы первых пятилеток. «Соть» Леонида Леонова вышла в 1929 году и была признана несовершенным, но подлинным изображением социалистического строительства. В одной из ключевых сцен романа на стройке гибнет человек. «Инженеры испытали странное и виноватое томление: убитый оказался девочкой, и, судя по росту, ей было не более одиннадцати. К голым ее коленкам пристала комковатая грязь. Несчастье по нелепости своей походило на убийство». Начальнику строительства Увадьеву «показалось, что он опознал в убитой ту, с которой втесную была связана собственная его судьба. Из непонятной потребности он спросил, как ее зовут; ему сказали, что Полей»[803]. В конечном счете выясняется, что жертва не напрасна, а «нелепые сцены и истерические выкрики» – болезнь роста. Потеря невинности не может дискредитировать сотворение мира. (Смерть Евгения не обрекает творение Петра на вечное проклятье, а самый популярный строительный роман, «Петр Первый» Алексея Толстого, изображает пролог к первой пятилетке как время жизнеутверждающего насилия.) Увадьев делает «окончательно непонятный постороннему вывод, возможный только в такую нечеловеческую ночь»: убитая девочка – «сестра той самой, ради которой принимал муки и заставлял мучиться других». В последней сцене романа он садится на скамейку над рекой. Посбив с доски ледяную корку, Увадьев присел на краешек и сидел долго, с руками на коленях, пока не засияли огни Сотьстроя. Через полчаса мокрый снег стал заносить человека, сидящего на скамье. Плечи и колени его побелели, снег таял на его руках; он все не уходил, а уж свечерело. Колючим, бесстрастным взглядом уставясь в мартовскую мглу, может быть, видел он города, которым предстояло возникнуть на безумных этих пространствах, и в них цветочный ветер играет локонами девочки с знакомым лицом; может быть, все, что видел он, представлялось ему лишь наивной картинкой из букваря Кати, напечатанного на его бумаге век спустя…[804] Даже в «Котловане» работа продолжается. Вощев, мученик «смутного вожделения тщетного ума» и собиратель «несчастной мелочи природы», находит истинное знание и законное место во главе очистившегося крестьянства. «Анастасия» означает «воскресенье». Инженер Прушевский вглядывается в будущее, которое лежит за гранью его – и Настиной – смерти. Прушевский тихо глядел на всю туманную старость природы и видел на конце ее белые спокойные здания, светящиеся больше, чем было света в воздухе. Он не знал имени тому законченному строительству и назначению его, хотя можно было понять, что те дальние здания устроены не только для пользы, но и для радости. Прушевский с удивлением привыкшего к печали человека наблюдал точную нежность и охлажденную, сомкнутую силу отдаленных монументов[805]. 10. Ответственные квартиросъемщики Весной 1931 года руководители социалистического строительства начали въезжать в свой новый – вечный – дом. Квартиры распределялись между членами ЦК партии, ЦИК Союза, ВЦИК РСФСР, Исполкома Коминтерна, союзных и республиканских наркоматов, Центральной контрольной комиссии, Рабоче-крестьянской инспекции, ВСНХ, ВЦСПС, ОГПУ, МК, Моссовета, Госплана, Профинтерна, Института Ленина, Общества старых большевиков, редакции «Известий», семей павших героев и «административно-техническим персоналом Дома правительства». Квартиры различались по размеру и статусу: самые большие и престижные выходили на реку, Кремль и храм Христа Спасителя (подъезды № 1 и 12). Большинство ответственных квартиросъемщиков занимали должности, дававшие право на «дополнительную жилплощадь». После 1930 года все государственные учреждения составляли списки таких должностей. Не все ответственные работники, имевшие право на дополнительную жилплощадь, могли претендовать на квартиру в Доме правительства. Номенклатурные должности давали их обладателям (и неопределенному количеству родственников) право доступа к определенному спектру товаров и услуг. Любое перемещение внутри партийной и государственной иерархии влекло за собой ряд других перемещений, в том числе из одной квартиры в другую[806]. Аркадий Розенгольц, один из руководителей вооруженного восстания в Москве, а ныне нарком внешней торговли, умевший «проникать сквозь стены» (и отличавшийся, по словам его племянницы, «угрюмым и мрачным» характером), въехал в большую квартиру на одиннадцатом этаже, с длинным балконом и видом на реку (кв. 237 в двенадцатом подъезде). Его первая жена и их двое детей остались в Пятом Доме Советов на улице Грановского. Новая семья состояла из брата, жены, двух дочерей 1932 и 1934 года рождения, матери и брата жены, сестры Евы (художницы, которая недавно развелась с мужем, журналистом из «Правды» Борисом Левиным), ee дочери Елены, рожденной в 1928 году, и домработницы Дуняши[807]. Соученица Евы по ВХуТЕМАСу Мария Денисова и ее «пролетарский» муж, член ЦКК Ефим Щаденко, получили две квартиры: одну большую, в первом подъезде на шестом этаже (кв. 10), с видом на реку, и одну маленькую (видимо предназначавшуюся для ее студии) в противоположном конце дома (кв. 505 в 25-м подъезде). По свидетельству соседей, Мария чаще бывала в первой, а Ефим во второй. В декабре 1928 года Мария написала Маяковскому, что вернулась к мужу, потому что он грозил, что застрелится. В мае 1930 года, спустя три недели после самоубийства Маяковского, ей поставили диагноз «психопатия с шизофреническими и циклическими чертами»[808]. Розенгольц со второй женой и одной из их дочерей Помощник Розенгольца во время московского восстания и председатель правления Всесоюзного общества культурной связи с заграницей (ВОКС) Александр Аросев тоже получил две квартиры: четырехкомнатную для его трех дочерей, няни и «воспитательницы» (кв. 104 в пятом подъезде) и однокомнатную на том же (десятом) этаже для жены и сына Дмитрия (1934 г. р.). В год переезда он начал писать «большую вещь отчасти по воспоминаниям, отчасти по записанным материалам, как в революционной борьбе сначала нелегальной, а потом легальной и государственной то сходятся, то расходятся нити человеческих связей, симпатий, дружбы и любви. Как сами люди то втягиваются в революционное движение, то отталкиваются от него и как это самое есть, в сущности, только узор на основной канве величайшей классовой борьбы, которая в нашей стране разгорелась таким «великим мятежом». Роман должен был состоять из «картин этого мятежа, как картин бегущей реки, то под землей, в подполье, то на поверхности, как мы сейчас»[809]. Ева Левина-Розенгольц с дочерью Еленой Мария Денисова за работой над бюстом Ефима Щаденко Александр Аросев Старый товарищ Аросева, а ныне один из руководителей Коминтерна, «молчаливый» Осип Пятницкий, въехал в пятикомнатную квартиру (кв. 400) с женой Юлией, двумя сыновьями (которым в 1931-м исполнилось шесть и десять) и отцом Юлии, бывшим священником, с его новой женой и дочерью[810].