Дом правительства. Сага о русской революции
Часть 53 из 109 Информация о книге
Большинство квартиросъемщиков в Доме правительства были в прошлом «студентами» (провинциальными интеллигентами, вступившими в социалистические секты в гимназиях, семинариях и реальных училищах). Самой многочисленной группой среди них были евреи: 23 % квартиросъемщиков и около 33 % номенклатурных работников (включая персональных пенсионеров). Если считать членов семей, то пропорция еще выше: еврейские женщины были «сверхпредставлены» в социалистических сектах в большей степени, чем мужчины, и многие русские партийцы (в том числе Аросев, Бухарин, Иванов, Рыков и Воронский) были женаты на еврейках. В 1920-е годы количество работниц в партии увеличилось, но осталось незначительным (особенно в высших эшелонах власти): большинство вторых и третьих жен ответственных работников вышли из «буржуазных» и еврейских семей. Евреи, жившие в Доме, различались по социальному происхождению, но почти никто не подпадал под определение «рабочего». Из всех милленаристских восстаний, слившихся в «Великую русскую революцию», еврейское было самым радикальным. Из всех революционеров, живших в Доме правительства, евреи были самыми бескомпромиссными. Модернизация конца XIX века разрушила традиционную еврейскую монополию на некоторые виды посреднической деятельности. Еврейская революция против царской России стала частью еврейской революции против еврейской традиции. Меньшинство еврейских революционеров выбрало сионизм; большинство из тех, кто выбрал интернационализм, сделали это с большей горячностью и готовностью, чем социалисты, выросшие на национальной «почве». Польские, латышские и грузинские большевики, жившие в Доме правительства, исходили из того, что пролетарский интернационализм совместим с родным языком, народными песнями и национальными блюдами. Еврейские большевики ассоциировали социализм с «чистым сиротством», не говорили дома на идиш и старались не передавать своим детям ничего традиционно еврейского. Их дети собирались жить при социализме; сами они продолжали числить себя «евреями по национальности» и узнавать друг в друге соплеменников и товарищей по оружию[1036]. Узнавали друг друга и другие категории жителей: латыши, поляки, поповичи и земляки из разных частей Советского союза, – но все подобные различия меркли в сравнении с местом в номенклатуре, партийным стажем и совместным опытом тюрем, ссылок и Гражданской войны. Отличительными чертами людей, живших в Доме правительства, были черты, которые отличали их от людей, не живших в Доме правительства. * * * География жилой площади отражала семейную иерархию. Самой большой комнатой и символическим центром большинства квартир был «кабинет отца». Стены кабинетов были покрыты темными дубовыми книжными полками со стеклянными дверцами. Полки изготовлялись в мастерской Дома, часто по индивидуальному заказу, с нишами для дивана и письменного стола. Самыми популярными книгами были многотомные издания в тисненых золоченых переплетах: Брокгауз и Ефрон, «Жизнь животных» Брема и «Сокровища мировой литературы» издательства Academia (номенклатурные работники делали пометки в каталогах и получали книги бесплатно). Аросев собирал редкие книги, Волин собирал первые издания Пушкина и Лермонтова, а секретарь Совета национальностей ЦИК и постоянный представитель Белорусской ССР в Москве А. И. Хацкевич коллекционировал собрания сочинений[1037]. Дополнительную мебель можно было заказать в мастерской (на ее принадлежность Хозяйственному управлению указывали жестяные бирки с номерами) или привезти с собой. Волин любил свой огромный письменный стол, Осинский – свой старый диван, а Аросев – большое венецианское кресло с перламутровой инкрустацией. Михайлов привез темно-зеленое кресло своего тестя, а Халатов – кресла, диван и письменный стол своего отчима. Бывший торгпред в Великобритании А. В. Озерский заказал всю мебель из Лондона. По рассказу его сына Владимира: “…это господин Триверс такой был, который приехал сюда в Москву с отцом в командировку. Отец показал ему квартиру. Тот обмерил все и сделал проект. Под проект были деньги отпущены, и эта мебель вся пришла сюда»[1038]. Кабинет Абулькасима Лахути На письменных столах стояли лампы со стеклянным зеленым абажуром. У Михайлова рядом с лампой стоял офорт с портретом Ленина. У Смилги на столе стоял мраморный бюст Данте, а над столом висел вышитый шерстью портрет Ленина. В кабинете С. Я. Аллилуева было четыре портрета: шелковый портрет Ленина, масляный портрет его дочери Надежды (кисти С. В. Герасимова) и два акварельных портрета работы П. Э. Бенделя – один Сталина и один Дзержинского. У Аросева над столом висел портрет его дочери Ольги работы В. С. Сварога. У Халатова висел портрет его дочери Светланы, тоже Сварога, несколько картин Герасимова (в том числе портрет самого Халатова) и большой ковер с коллекцией сабель и кинжалов. У Гронского, который определил социалистический реализм как «Рембрандт, Рубенс и Репин, поставленные на службу рабочему классу», висели картины И. И. Бродского, Е. А. Кацмана и П. А. Радимова. У начальника Главного управления судостроительной промышленности, Ромуальда Муклевича, на стене висели портреты моряков работы Ф. С. Богородского, а на полу лежала шкура белого медведя, убитого членами челюскинской экспедиции. На стенах кабинета преемника Малькова на посту коменданта Кремля, Рудольфа Петерсона, висели именная шашка, полевой бинокль, планшет, портупея и охотничьи ружья. В кабинете литературного двойника отца Юрия Трифонова висели «английский карабин, маленький винчестер с зеленой лакированной ложей, бельгийское охотничье двухствольное ружье, шашка в старинных ножнах, казацкая плетеная нагайка, мягкая и гибкая, с хвостиком на конце, китайский широкий меч с двумя шелковыми лентами, алой и темно-зеленой»[1039]. Кабинет Бориса Иофана Борис Иофан за работой Студия Бориса Иофана У Бориса Иофана была большая студия на одиннадцатом этаже. Его соседка снизу, Элина Кисис (дочь работника Комитета советского контроля, которой в 1935 году исполнилось десять), часто бывала у него: «Днем Борис Михайлович любил работать в студии, и я прибегала к нему. Он привязался ко мне: показывал красивые альбомы, открытки, угощал яблоками, гладил по голове. Я впервые у них увидела много такого, чего не было у нас в семье, да и у других. Темные блестящие фигуры и фигурки, поставленные на высокие тумбочки (наверное, из бронзы), и из белого мрамора тоже. Картин много и других замысловатых вещей. Посреди студии – огромные чертежные доски на подставках, с нарисованным высоким зданием, наподобие кремлевских башен, с человеком наверху (он сказал мне: «Это – Ленин»), а над ним голубое небо»[1040]. Столовая. Рисунок Юры Трифонова. Предоставлено Ольгой Трифоновой В некоторых семьях кабинет отца мог служить столовой и спальней родителей, но в большинстве номенклатурных квартир была отдельная столовая (также известная как «гостиная» или «большая комната»). В середине под низким оранжевым абажуром с шелковой бахромой стоял большой стол со стульями; у одной из стен – пианино (большинство девочек и некоторые мальчики занимались музыкой с частными учителями). Остальная мебель была делом вкуса и импровизации. Жена Василия Михайлова, Надежда – бестужевка, профессорская дочь и старая большевичка, вышедшая на пенсию в 1929 году в возрасте сорока лет, – имела твердые взгляды на то, как должна выглядеть гостиная. Помимо стола и пианино у них был стеклянный шкаф красного дерева, полный «симпатичных старинных безделушек»; кушетка с бархатными, вышитыми шерстью подушками; два маленьких кресла; столик для телефона, длинная козетка, еще одно кресло с пуфиком, свежие цветы на подоконниках и, у застекленной двери, ведущей в коридор, столик с вышитым полотенцем и блестящим самоваром[1041]. В большинстве «детских» был письменный стол, одна или две кровати, тумбочка и платяной шкаф. Дочь Керженцева, Наталья, вешала над столом репродукции классических картин (которые менялись в зависимости от ее увлечений); у многих подростков, в том числе у Натальи, на стенах висели географические карты. Няни и домработницы спали рядом с маленькими детьми или в отсеке у входа в кухню. В остальных комнатах жили взрослые дети, престарелые родители и бедные родственники[1042]. Место матери (обычно жены ответственного квартиросъемщика) зависело от отношений в семье. У Подвойских, славившихся взаимным уважением, было два кабинета: отца (он же столовая) и матери (Нина Августовна работала в секторе Ленина в ИМЭЛе). В некоторых квартирах была отдельная «родительская» спальня, которая днем принадлежала матери. (В спальне Петерсонов лежала шкура белого медведя, но в большинстве спален было очень мало мебели и украшений.) Если отец спал в кабинете, у матери могла быть своя спальня (в случае Екатерины Смирновой-Осинской и Татьяны Мягковой-Полоз – маленькие смежные комнаты). В комнате Надежды Смилги-Полуян стоял письменный стол, книжный шкаф, трельяж с духами и фотография ее маленьких дочерей в трусиках. Надежда Михайлова жила в одной комнате с дочерью Маргаритой. Надежде принадлежали старинная кровать, старый комод (с засушенными цветами для аромата) и тумбочка с настольной лампой и стопкой французских романов; Маргарите – кровать, письменный стол и ящик для игрушек. Две дочери Михайлова от первого брака жили в «детской», взрослая дочь Надежды – в отдельной комнате[1043]. Бывшие рабочие, не перенявшие обычаев элиты и не поднявшиеся в высшие слои номенклатуры, кабинетов не имели. У Ивановых было три комнаты, одну из которых они сдавали. В одной комнате жили взрослые, в другой их трое детей. Домработница спала в кухонном отсеке (пока не вышла замуж за сына Орехова). Вся мебель, за исключением одного шкафа и люстры, была казенная. Другой рабочий-пищевик (а ныне член ЦКК, специализирующийся по чисткам), Василий Шуняков, оставил за собой все три комнаты: «родительскую» (Шуняков, как и Иванов, был женат на портнихе из черты оседлости), «детскую» (у Шуняковых было трое детей, двое из которых умерли в младенчестве) и столовую (она же спальня тещи). Домработница спала в кухонном отсеке. Мебель Шуняков сделал своими руками – как большинство бывших рабочих, он страдал от «истощения нервной системы» и проводил много времени дома и в санаториях. Семья премированного прораба Михаила Тучина жила в двух смежных комнатах в девятикомнатной коммунальной квартире (вместе с семьями трех других премированных прорабов). В комнате родителей стояла кровать, туалетный столик с трюмо и письменный стол, за которым дочь Тучина Зинаида делала уроки (а ее младший брат Вова не делал). В «детской» были Зинина тахта, Вовин диван, «небольшой шифоньерчик», большой буфет, обеденный стол и картина с изображением лисы на снегу[1044]. Серафим Богачев Осенью 1937 года первого секретаря Коломенского горкома комсомола Серафима Богачева перевели на работу в ЦК Комсомола и вселили в недавно освободившуюся квартиру 65 в Доме правительства. Серафиму и его жене Лидии было по двадцать восемь лет. Оба выросли в крестьянских семьях. По воспоминаниям Лидии: [Мать Серафима] была очень религиозной старушкой и неграмотной. Он у нее был единственный сын. Она его так любила! Она просто его обожала. Он был добрым, хорошим человеком. Такой внимательный, иногда веселый. Жизнь любил. Мечтал жить в лесу и быть лесником, быть на природе. Когда мы с ним еще дружили, он меня спросил: «Ты согласилась бы жить в лесу, в сторожке?» Я говорю: «Согласилась бы. Я сама люблю природу.» «Это, – говорит, – моя мечта. Но, может быть, когда это закончится… сейчас я не могу. Видишь, какая обстановка в стране. Нам надо работать в комсомоле. А потом я обязательно уйду в лес». У них была трехмесячная дочь Наташа. Серафим редко бывал дома. («Как раз начиналась, вернее, в новую силу вошла борьба с врагами народа. Вот поэтому все они были очень сильно там перегружены. Их было три секретаря: Косарев, Богачев и Пикина».) Лидия готовилась к поступлению на физмат университета и каждое утро ходила в Ленинскую библиотеку на подготовительные курсы (в Коломне она училась в ФЗУ и должна была экстерном закончить десятилетку). В комендатуре Дома им дали няню. Квартира состояла из двух комнат. В спальне стояли две кровати. А в простенке детская кроватка, которую мы, кажется, сами покупали. Или, нет, привезли из Коломны… Все это я рассмотрела потом. А когда я вошла в эту квартиру, он поставил мне стул. Я села с ребенком на руках и, знаете, сидела и плакала. Плакала… И когда он пришел, он застал меня на этом месте. Я не вставала со стула, ничего не делала. Я только иногда кормила ребенка грудью (она ведь совсем маленькая была), даже пеленки не меняла. Это было так редко со мной, чтобы я плакала… Он вошел и смутился: «Что такое?» А говорю: «Я не могу. Я не хочу здесь жить. Меня здесь ужасно все угнетает». После нашей квартиры [в Коломне] я почувствовала какой-то холод, что ли… Мрачно как-то все. Занавески на окнах были закрыты. Перед нами кого-то здесь арестовали, что ли… Соседей я никого не знала. Как-то зашла к тем, кто жили то ли этажом ниже, то ли на этом этаже, что-то узнать. Увидела (мне это запомнилось) какую-то огромную вазу с цветами – но не живыми, а искусственными… Со временем они освоились и привезли ее приданое и большой стол (который подняли по грузовому лифту). Приехавшая из Коломны мама Лидии уволила няню и наняла новую. Сторожа и вахтеры признали в них своих. «Я всегда у них какое-то сочувствие встречала. Постоит с ребенком, поможет поставить коляску. Внимательные такие, добрые. Народ такой… простой чувствовался. И в нас они видели простой народ, без всяких требований». Они купили два ковра – один зеленый, другой «Соколиная охота» – и постелили на паркетный пол, чтобы ребенку было удобней играть и ползать. Но на стены ничего не повесили, оставив их «сухими и голыми». Лидия не ходила в магазины и не готовила: все время занималась и играла в волейбольной команде[1045]. Прямые линии и большие окна «дома переходного типа» показались голыми и сухими многим жильцам. Обживали как могли: расставляли сундуки и комоды, вешали сабли и фотографии, стелили ковры и шкуры. Некоторые тщательно маскировали конструктивистский каркас с помощью толстых занавесок и обоев «под шелк». Надежда Михайлова воссоздала «буржуазный уют» квартиры своих родителей. Евгения Аллилуева (жена брата Надежды Павла, дочь и внучка новгородских священников) обладала, по словам ее дочери Киры, «удивительным талантом создавать вокруг себя уют при помощи самых простых вещей – нарядной скатерти, нескольких картин. В нашем доме любили цветы. Их всегда на стол в большой комнате ставили. Папа предпочитал ландыши, а мама незабудки. На мой день рождения приносили розы и пионы, а весной веточку мимозы. В большой комнате на стене висело несколько очаровательных нежных акварелей – пейзажи и босоногие танцовщицы»[1046]. В 1935 году никто точно не знал, что это: хороший вкус новой эры или «стихийно повторяющие себя извечные и ненавистные формы жизни». Некоторые жильцы намеренно оставляли стены сухими и голыми. Некоторые отказывались от занавесок – символа мещанского быта эпохи великого разочарования. Директор Главного управления спиртовой и спиртоводочной промышленности Абрам Гилинский не возражал против ковра на стене, буфета с коллекцией игральных карт (он был страстным преферансистом) и выставки ликерных бутылочек на пианино дочери, но когда теща повесила шторы, он сказал: «Снимите». Иван Краваль, который в 1935 году сменил Осинского на посту председателя ЦУНХУ, согласился на узкие зеленые гардины, которые обрамляли окна его кабинета, не скрывая его самого от глаз прохожих[1047]. Весной 1936 года Адоратский, Аросев и Бухарин отправились в Европу за документами и реликвиями для Института Маркса – Энгельса – Ленина. Адоратского, как всегда, сопровождала дочь Варвара. 5 апреля он писал жене из Парижа: «Я купил медальон с портретом и волосами Маркса, принадлежавший его дочери Женни Лонге… Собираюсь купить кресло, в котором Маркс умер, и деревянное кресло из его рабочего кабинета, на котором он писал «Капитал». Пять дней спустя он посмотрел на бюст Ленина в студии скульптора Наума Аронсона («удачно выражены энергия, воля и глубокий ум») и забрал костюм, сшитый по заказу парижским портным («серый, сшит хорошо, материал шевиот»). Но ничто не произвело на него такого впечатления, как европейские интерьеры. В одном из домов в Голландии все было «сделано необыкновенно удобно и солидно. Комнаты отделаны внутри обязательно деревом: столовая – черным дубом, кабинет орехом, гостиная кленом или березой, спальная выкрашена белой масляной краской, много шкафов, вделанных в стену. Кухня посредине дома; с одной стороны от кухни столовая, с другой спальная. Комнаты все большие, места много; масса всяких запасных помещений». 16 марта делегация прибыла в Копенгаген, где находился вывезенный из Германии архив Маркса и Энгельса. «В отель нас поселили здесь замечательный. Я ни разу в жизни в таком отеле не жил. Очень солидно и всякие удобные приспособления. В шкафу висит, например, голубой мешок, куда можно сложить грязное белье и его тебе выстирают. Ванна и вообще все это очень чистое, и тут же висит увеличительное зеркало, так что вся рожа видна в увеличенном чуть ли не вдвое виде: это для бритья»[1048]. В Доме правительства не было голубых мешков для грязного белья и увеличительных зеркал для бритья, но была прачечная (в отдельном здании между домом и церковью) и множество удобных приспособлений, включая никелированные шпингалеты, звонки с электрическими кнопками и фаянсовые унитазы с откидными дубовыми сиденьями. В квартиры с грузовыми лифтами два раза в день приезжали дворники за мусором (в других квартирах был мусоропровод, а в некоторых и то и другое). Два раза в день почтальон бросал письма и газеты в дверную щель. Полотеров и мойщиков окон можно было вызвать по телефону. Парикмахерская (которая располагалась над универмагом) предлагала визиты на дом. Собак можно было оставлять в специальном помещении в подвале. Тир находился под первым подъездом, детский сад на верхнем этаже седьмого подъезда, детский клуб на первом этаже третьего подъезда, а амбулатория с дежурными врачами и медсестрами – рядом с прачечной. Над театром располагался большой клуб, где, по словам Адоратского, «можно заниматься чем угодно – и в шахматы играть, и музыкой – и т. д.». В столовую (которой пользовались служащие дома и делегаты съездов и конференций) никто из жильцов не ходил. Готовили тоже редко: домработницы приносили обеды в судках из столовой, а шоферы (иногда в компании домработниц) привозили их из закрытых распределителей (обычно из Пятого Дома Советов на улице Грановского в нескольких минутах езды). Существовало три вида «заборных книжек»: рабочие, иждивенческие и детские. Инвентарная опись столовой включала разные виды мяса (вырезка, свинина, баранина, ветчина, язык, печень, сосиски, «куры и цыплята» и колбаса копченая, филейная и любительская), рыбы (осетрина, севрюга, балык, судак, кильки, шпроты, сельдь и икра паюсная и кетовая), молочных продуктов, «макаронных изделий», овощей, фруктов, круп, риса, муки, хлеба, пива, сухофруктов, орехов, чая, кофе, повидла и специй (имбирь, перец, гвоздика, корица и кардамон)[1049]. Материальная культура Дома охранялась воротами и сторожами. По словам старшей дочери Надежды Михайловой, М. Н. Кульман: В каждом подъезде Дома правительства был свой вахтер, у него стоял письменный столик, стул и висячий телефон на стене. Это было около входной двери с улицы, около лестницы. Когда кто-либо входил в подъезд, то вахтер спрашивал, к кому он идет, затем как его фамилия, и тогда звонил тому жильцу, которого называл входящий, и спрашивал, можно ли этого человека пропустить. Вахтеры работали круглосуточно, и их было в каждом подъезде три человека. Работали они в смену по одному человеку по суткам и тоже менялись для выходных дней себе. Вахтеры очень строго смотрели, чтобы из подъезда ничего не вынесли чужие люди; если от вас шел человек с чемоданом или узлом, то хозяин квартиры должен был или сам сопровождать того человека, или звонить по телефону вахтеру, чтобы он его пропустил. Причем вахтеры очень хорошо знали жильцов в лицо, но и различали их голоса. Так, один раз от нас женщина понесла узел… но вахтер выйти с узлом ей не дал, сказав, что «дома никого нет из взрослых, а ребенок не может знать, что из дома можно унести». Так ей пришлось вернуться в квартиру и дождаться маму. А когда мама пришла, то вахтер ей сказал: «Тут какая-то женщина от вас хотела вынести узел»[1050]. * * * Мужчины редко бывали дома. «В ту пору все мы были очень увлечены работой, – писал Хрущев, – трудились с большим чувством, с наслаждением, лишая себя буквально всего». По воспоминаниям Наталии Сац, ее муж, нарком внутренней торговли Израиль Вейцер, «говорил очень мало. Его зеленые глаза глядели из-под густых черных бровей умно и пристально. В его движеньях было что-то медвежье. Он не любил быть на виду, не придавал никакого значения своему внешнему виду. О его фанатизме в работе складывались легенды. Уехать в десять утра и вернуться с работы в четыре утра следующего дня он считал совершенно естественным». После того как они поженились (в 1935 году), заместитель Вейцера и их сосед по Дому правительства Лев (Лазарь) Хинчук прислал им цитату из «Евгения Онегина»: «Они сошлись. Волна и камень,/Стихи и проза, лед и пламень». Сац не согласилась: «Если он – проза, – подумала я, – значит, эта проза стоит всей мировой поэзии… «Советская торговля есть наше родное, большевистское дело». Да, Вейцер чувствовал его родным. Он был поэтом советской торговли»[1051]. Израиль Вейцер Сам Вейцер объяснял свой «фанатизм» двумя причинами. Одна – его преданность партии (по словам Сац, он был «идеальным большевиком-ленинцем»). Другая – его местечковое детство. – Больше всего я боялся субботы. Мать Хана сажала в одно корыто нас троих – брата Иосифа, брата Наума и меня – и мыла одной мочалкой. Маме было некогда, мы вертелись, мыло попадало в глаза – крик, подзатыльники. Мальчишки мы были грязные – бегали босиком по лужам, а корыто одно. Я один раз сказал: «Бог, если ты есть, сделай, чтобы не было субботы»[1052]. «Мы не знали отдыха, – писал Хрущев. – Очень часто на выходные дни, когда еще они были (потом они исчезли), назначались либо конференции, либо совещания, либо массовки». На вопрос о том, каким был Сталин, Артем Сергеев, который вырос в его семье, ответил: «Какое было его отличительное качество? Казалось, что он всегда работает… Он работал постоянно везде, всегда»[1053]. Михаил Полоз и Марк Беленький работали до двух утра, Арон Гайстер – до пяти или шести. Иван Гронский подробно описал свой распорядок дня: Вставал я обычно в 8 часов утра. Делал зарядку, принимал холодную ванну, завтракал. Уже в 9 часов я был обязан быть в Кремле. Почти ежедневно в это время начинали работать различные правительственные и партийные комиссии. Раз в 10 дней в 11 утра собиралось Политбюро ЦК, на заседаниях которого я обязан был присутствовать. Заседания, как правило, продолжались до 7 часов вечера с одним перерывом на 15–20 минут. В другие дни заседали СНК и СТО, в работе которых я тоже принимал участие. В «Известия» я, как правило, приезжал после 7 часов вечера. Газета выходила утром… Домой я попадал обычно не раньше 3 часов ночи[1054]. Кольцов диктует У тех, кто не ходил на службу, был такой же график. Когда Осинский и Елена Усиевич работали в своих кабинетах, их не разрешалось беспокоить. Они не ложились до утра и никогда не ели с детьми. По воспоминаниям дочери Осинского Светланы: «Папа работает, и ему нельзя мешать – вот главное, что мы, дети, знали о нем». Кольцов, согласно его другу Н. Беляеву (Науму Бейлину), «не писал, а диктовал свои произведения». Его секретарь, Нина Павловна Прокофьева, она же Ниночка, приходила на работу к 11:00. «К этому времени Кольцов, поспав три-четыре часа, еще полусонный, успев только наспех выпить чашку крепкого кофе и проглотить таблетку пирамидона от головной боли, начинал диктовать очередную главу». Много лет спустя Прокофьева (в замужестве Гордон) опубликовала воспоминания о работе с Кольцовым[1055]. Обычно по утрам я приходила к нему домой, вначале на Большую Дмитровку, потом в Дом правительства на Берсеневской набережной, где он жил на восьмом этаже в четырехкомнатной квартире и где у него уже был большой кабинет с балконом. Диктуя, он всегда ходил, диктовать сидя не мог. Как живой он сейчас перед моими глазами в этом кабинете. Пришла, сняла пальто в передней, вошла в кабинет, он радушно здоровается со мной, но я вижу по его лицу, что он уже приготовился диктовать, – лицо сосредоточенное, серьезное, отсутствующее. Раскладываю копирку и бумагу и, заложив два экземпляра в машинку, сижу тихо за столом, спиной к окну. Свет падает на машинку, а я несколько в тени. Михаил Ефимович в домашних туфлях, в домашней курточке или в синей вязаной безрукавке и голубой рубашке расхаживает по комнате, изредка останавливаясь у балкона и, вытянув руку вверх, схватившись за косяк двери, долго и задумчиво смотрит вдаль – как мне тогда казалось, на часы в арке ворот дома. Присаживается к столу и, обхватив подбородок рукой, рассматривает коробку «Казбека». Или, подперев щеку, долго сидит, глядя в одну точку и, как мне казалось, начисто забыв и обо мне, и о машинке, и о фельетоне.