Дом правительства. Сага о русской революции
Часть 52 из 109 Информация о книге
Работа двигалась тяжело. Гронский подозревал «почетного члена» организационного комитета Горького в групповщине и тщеславии и нашел доклады Радека и Бухарина (представленные заранее и одобренные Горьким) «более чем порочными и в политическом, и в эстетическом отношении». Сталин слушал всех, но поддерживал Горького. Гронский ушел со своего поста, Горький стал единственным организатором, а Радек и Бухарин произнесли свои речи. Что касается общих принципов отображения мира, то параметры, заданные Сталиным, были настолько широки, что делегатам приходилось идти на риск и принимать серьезные решения политического характера, не зная заранее, как они будут оценены Сталиным. «Художник должен правдиво показать жизнь, – сказал Сталин на встрече с писателями в доме Горького. – А если он будет правдиво показывать нашу жизнь, то в ней он не может не заметить, не показать того, что ведет ее к социализму. Это и будет социалистический реализм»[1015]. Точкой отсчета служила победа сталинской революции. «Ваш съезд собирается в период, – сказал Андрей Жданов, обращаясь к делегатам, – когда под руководством коммунистической партии, под гениальным водительством нашего великого вождя и учителя товарища Сталина (бурные аплодисменты) бесповоротно и окончательно победил в нашей стране социалистический уклад». Опасения, что на чудо революционного преображения уйдет много лет, сказал Александр Серафимович, оказались напрасными. «Со здания социализма снимаются первые леса, – сказал Исаак Бабель. – Самым близоруким видны уже очертания этого здания, красота его. И мы все – свидетели того, как нашу страну охватило могучее чувство просто физической радости». Советский народ, сказал Леонид Леонов, «стоит на страже у ворот в этот новый мир, полный зданий самой совершенной социальной архитектуры». Советское настоящее – «утро новой эры», «самый героический период мировой истории», «самый емкий исторический период из всех, через которые проходило человечество»[1016]. «Соть» Леонова считалась одной из самых удачных попыток показать строительство вечного дома. Но «Соть», как и все строительные романы, кончалась призрачным видением едва различимых контуров. Перед новой литературой стояла задача показать здание изнутри. Сделать это было трудно («так же трудно, как на огромном лугу очертить контур тени, отброшенной грозовым облаком»), тем более что сделать это должны были писатели, вышедшие из старого мира. (Леонов был внуком торговца из Зарядья, сыном поэта-суриковца, зятем издателя Сабашникова и ветераном Красной и, втайне от всего мира, Белой армии.) «В таком маленьком зеркале, как наше, не умещается центральный герой нашей эпохи, – говорил он. – А все мы отлично знаем, что он уже вошел в мир, новый его хозяин, великий планировщик, будущий геометр нашей планеты»[1017]. Существовало два способа «изобразить его во весь рост»: либо «отступить на целый век, чтобы хоть немного уменьшить оптический угол зрения», либо стать равным ему «по росту и прежде всего по творческой одержимости». Писатель должен был стать своим собственным героем. Это означает, что необходимо самому подняться на ту высоту, откуда виднее всего варварство вчерашнего, каменного века, глубже осознать историческую силу новых истин, вся философская глубина и социальное величие которых в их простоте; сделаться наконец самому неотъемлемой частицей советской власти, взявшей на себя атлантову задачу построить общество на основе высшей, социалистической человечности. Тогда, товарищи, нам не придется тратить время на технологические ухищрения, переполняющие наши книги, на схоластические дискуссии, зачастую лишь разлагающие живое вещество литературы; нам не потребуется думать о долговечности наших книг, потому что в самом материале этом заключается гормон бессмертия. Тогда мы будем иметь все основания сказать, что мы достойны быть современниками Сталина[1018]. Леонид Леонов. Предоставлено Н. А. Макаровым Бабель пошел дальше. «Инженер душ» – полноправный участник социалистического строительства; инструмент писателя – слово; строящемуся социализму нужно немного слов, «но это должны быть хорошие слова, а выдуманные, пошлые, казенные слова, пожалуй, играют на руку враждебным нам силам». Плохие писатели (и хорошие писатели, пользующиеся пошлыми словами) – вредители, потому что «пошлость в наши дни – это уже не дурное свойство характера, а это преступление. Больше того: пошлость – это контрреволюция». Хорошие писатели, пользующиеся хорошими словами, способствуют победе большевистского вкуса. «Это будет немалая политическая победа, потому что, по счастью нашему, у нас не политических побед нет». Слова, которыми пользуются писатели, должны быть достойны самих писателей, а сами писатели должны быть достойны своих героев. «На чем можно учиться? Говоря о слове, я хочу сказать о человеке, который со словом профессионально не соприкасается: посмотрите, как Сталин кует свою речь, как кованны его немногочисленные слова, какой полны мускулатуры». Как сказал одноглазый Грач о другом герое: «Беня говорит мало, но он говорит смачно. Он говорит мало, но хочется, чтобы он сказал еще что-нибудь»[1019]. Аросев дополнил слова Бабеля, напомнив делегатам о комическом эпизоде из отчетного доклада Сталина на «съезде победителей»: Вы знаете, на XVII съезде Сталин дал нам фигуры двух типов: зазнавшегося вельможи и честного болтуна. Сама форма, в которой т. Сталин изложил это, высоко художественна, в особенности там, где речь идет о болтуне. Там дан высокой ценности художественный диалог. И если предыдущий оратор, т. Бабель, говорил о том, что мы должны учиться, как обращаться со словом, у т. Сталина, то я поправил бы его: учиться так художественно подмечать новые типы, как это сделал т. Сталин[1020]. Никто не сомневался, что Сталин находится в центре победившего мира. Но как должны выглядеть тексты, достойные быть его современниками? В центральной речи съезда Бухарин определил социалистический реализм по отношению к «просто-реализму». Литература рождающегося мира не должна изображать действительность «такой, какой она есть». В этом она сродни революционному романтизму. «Если социалистический реализм отличается своей активностью, своей действенностью; если он дает не сухую фотографию процесса; если он весь мир страстей и борьбы проецирует в будущее; если он героическое начало возводит на трон истории, то революционная романтика есть его составная часть». Но, в отличие от традиционного революционного романтизма, социалистический реализм не «антилиричен». Борьба с индивидуализмом не есть борьба с индивидуальностью. Наоборот, социализм «означает расцвет личности, обогащение ее содержания, рост ее самосознания как личности». Социалистический реализм совмещает реализм с романтизмом, коллективизм с лиризмом, монументализм со «всем миром эмоций этого рождающегося человека, вплоть до «новой эротики»[1021]. Для уверенности в скором появлении такой литературы существовало две причины. Одна подразумевалась миссией съезда: если сочетание реальности и пророчества верно в отношении социализма, то верно оно и в отношении его художественного отражения. Вторая заключалась в том, что такое искусство уже существует. Старому реализму в обычном смысле слова противоречит такой тип поэтического произведения, который дает эпоху в ее наиболее общих и универсальных определениях, воплощая их в своеобразных конкретно-абстрактных образах, образах предельного обобщения и в то же время гигантского внутреннего богатства. Таков, например, «Фауст» Гёте[1022]. Существовали и другие образцы. Самуил Маршак начал свое выступление о детской литературе с «Песни о Роланде», Бухарин закончил свою речь ссылкой на Пушкина, Фадеев призвал Панферова написать советского «Дон Кихота» (о крестьянине, путешествующем по стране в поисках неколлективизированной деревни), а Леонов сравнил главного героя эпохи с «мировым созвездием человеческих типов, членами которого были и Робинзон, и Кихот, и Фигаро, и Гамлет, и Безухов, и Эдип, и Фома Гордеев, и Рафаэль Валентен». Задача советской литературы, сказал он, – «схватить главное обобщительное свойство нового Гулливера». Абулькасим Лахути, персидский поэт, выступавший от имени таджикской литературы, призвал осваивать такие «сокровища прошлого», как «Дакики, Рудеки, Бу-Али-Сина (Авиценна), Фирдоуси, Саади, Гафиз, Омар Хайям и десятки других блестящих мастеров слова»[1023]. Эренбург не возражал (его образцами были «Война и мир» и романы Бальзака), но предостерег против эпигонства и эклектики, указав на печальный опыт советской архитектуры. У нас строили дома американского типа. Они были хороши для завода или для учреждения. Жить в них трудно. Глаза рабочего требуют от жилого дома куда большей радостности, интимности, индивидуальности. Рабочий справедливо протестует против дома-казармы. Это все верно. Но разве это значит, что можно вытащить лжеклассический портал, прибавить немного ампира, немного барокко, немного старого Замоскворечья (смех, аплодисменты) – и выдать все это за архитектурный стиль нового великого класса?.. Герой нашего романа еще не сформировался. С такой быстротой меняется наша жизнь, что писатель сел писать роман, а к концу работы он замечает, что его герои уже переменились. Вот поэтому форма классического романа, перенесенная в нашу современность, требует от автора фальшивых заявок, а главное – фальшивых концовок[1024]. Эренбург защищал «очерковость» «Дня второго», потому что он, как и его роман, еще не вышел из строительно-творительной парадигмы. Как сказал Бухарин, соглашаясь с большинством докладчиков и демонстрируя владение диалектическим методом, история советской поэзии состоит из трех периодов. Первый был «космичен» и «героически-абстрактен»; второй, связанный со строительством и «лихорадочно-деловой работой», отличался «дробностью и анализом»; третий, берущий начало на съезде, должен стать «синтетическим». Эренбург неправ: герой советского романа в основном уже сформировался. Задача «очертить на огромном лугу контур тени, отброшенной грозовым облаком», в принципе выполнима: Гёте это удалось. «Фауст» – не «изображение конкретного исторического процесса», а пример «борения человеческого духа» и одновременно «философско-поэтическая концепция утверждающей себя буржуазной эпохи». Социализм – последний этап многовековой истории. «Такого типа поэзия, как «Фауст», с иным содержанием и, следовательно, иной формой, но с сохранением предельности обобщения, безусловно, входит в состав социалистического реализма». Социалистический реализм, сказал Гронский о живописи, – «это Рембрандт, Рубенс и Репин, поставленные на службу рабочему классу, на службу социализму»[1025]. Все названные на съезде образцы для подражания были, по выражению Бухарина, «Памирами»; все представляли тот или иной «золотой век»: не чудо рождения нового человека и не скептицизм все видевшей старости, а мощь, достоинство и уверенность в себе человека в расцвете сил. Социалистический реализм был в отношении социализма тем же, чем «Фауст» был в отношении буржуазной эпохи. Как сказал Сталин двумя годами ранее, «не случайно, что буржуазный класс в начале своей истории выдвинул самых крупных гениев в драматургии. Шекспир, Мольер. Буржуазия тогда была более народна в сравнении с феодалами, с дворянами». И как сказал Радек на Первом съезде советских писателей: В период расцвета рабовладельчества, когда на его основе возникла античная культура, Эсхилы, Софоклы, Аристотели не видели никаких трещин в основах рабовладельческого общества. Они верили, что оно есть единственно возможное и разумное общество, и поэтому могли творить, не чувствуя никаких сомнений… Капитализм в период своего расцвета, в период, когда он был носителем прогресса, мог иметь своих певцов, и эти певцы, творя, знали и верили, что найдут отзвук у сотен тысяч и миллионов, считающих капитализм за благо. Мы должны себя спросить так: почему существовал Шекспир в XVII столетии, а почему буржуазия теперь не может дать Шекспира? Почему существовали великие писатели в XVIII столетии и в начале XIX? Почему нет теперь таких великих писателей, как Гёте, Шиллер, Байрон, Гейне и хотя бы Виктор Гюго?.. Достаточно прочесть «Кориолана» или «Ричарда III», чтобы увидеть, какую громадную страсть, какое напряжение изображает художник. Достаточно прочесть «Гамлета», чтобы увидеть, что перед художником стоял великий вопрос: куда идет мир? Художник бился над этим вопросом. Он говорил: увы, мне приходится выбитый из колеи мир ввести обратно в норму, но он жил этими великими вопросами. Когда Германия в XVIII столетии выходила из периода своего полного изнеможения, когда она спрашивала себя, где выход, – а выход был в объединении, – она родила Гёте, родила Шиллера. Когда писатель может относиться к действительности утвердительно, он может дать правдивую картину этой действительности. Диккенс дал нам неприглядную картину рождения английского промышленного капитализма, но Диккенс был убежден, что промышленность есть благо, что промышленный капитал поднимет Англию на более высокую ступень, и поэтому Диккенс мог показать приблизительную правду этой действительности. Он ее смягчал своим сентиментом, но в «Давиде Копперфильде» и др. дал такую картину, по которой читатель и теперь видит, как родилась современная Англия[1026]. Искусство почти построенного социализма есть искусство, утверждающее социалистическую действительность. Оно создается художниками, которые не видят никаких трещин в основах социалистического общества и верят, что оно есть единственно возможное и разумное общество. Тот факт, что их вера истинна, не влияет (что бы ни говорили проповедники авангарда) на средства изображения социализма. Подлинное социалистическое искусство утверждает действительность, а искусство, утверждающее действительность, – реалистическое по определению (в том смысле, в каком реалистическими являются произведения Эсхила, Софокла и Аристотеля). Как писал Луначарский, классическая архитектура рациональна и правильна «совершенно независимо от эпох». «После того как классика замерла в романтике, переходившей к готике, она, приспособляясь к новым условиям жизни, воскресла как сам собою разумеющийся стиль разума и радости в эпоху Ренессанса; лежа по существу в глубине барокко и рококо, которые явились некоторыми своеобразными вариантами классики, – вновь воскресла уже в стиле Людовика XVI и потом крепла в эпоху революции и ампира, сумев, в виде этого стиля ампир, еще раз необычайно широко распространиться по всей Европе». И как писал Алексей Толстой, тоже имея в виду архитектуру, искусство победившего социализма есть «пересмотр античной культуры» посредством «пролетарского Ренессанса». Оно более цельно и гармонично, чем «героически-абстрактное» искусство настоящего дня, и несравненно более жизнеспособно, чем пропитанное иронией буржуазное искусство (которое любуется на людей из подполья и верит, что трещины неизбежны, молодость обречена, а время циклично). Нет такого определения социалистического реализма, которое не относилось бы к «Фаусту». После того как со здания социализма были сняты первые леса, советские писатели взялись за описание его красоты методом, независимым от эпох. Alles Vergängliche ist nur ein Gleichnis. Все быстротечное – символ, сравнение[1027]. Часть IV Тысячелетнее царство 14. Новая жизнь В строительных романах эпохи первой пятилетки большинство старых большевиков обречены на самопожертвование. Их последнее задание – построить вечный дом и завещать его «пролетарскому младенчеству и чистому сиротству». Как говорит один инженер-строитель в «Волге» Пильняка: «Товарищ Моисей… сорок лет отыскивал свою жилплощадь и воевал за нее. И до обетованной земли он не дошел, предоставив Иисусу Навину останавливать солнце. Вместо него дошли его дети. Люди, знавшие Содом, не могут быть во Израиле, – они не годны для обетованной земли». Два великих съезда 1934 года отредактировали сценарий, передвинув действие дальше в будущее. Вечный дом превратился в Дом правительства, в котором Моисей собирался жить с семьей и домработницей, пока волк не ляжет с ягненком, а барс с козленком. Во время сталинской революции к большевистской эсхатологии прибавилось второе великое испытание (в виде самой сталинской революции). ЦК партии последовал примеру св. Августина, объявив тысячелетнее царство аллегорией. Из трех стандартных реакций на неисполнение пророчества о конце света (продолжение апокалипсиса, бессрочная отсрочка второго пришествия и утверждение, что пророчество на самом деле исполнилось) сталинские революционеры, пережившие коллективизацию, выбрали сочетание двух последних. Воцарение коммунизма неизбежно и в то же время непредсказуемо («так придет, как тать ночью»); социализм как прелюдия к вечности «в основном» построен. Как сказал Киров: «Главнейший вопрос пролетарской революции решен теперь бесповоротно и окончательно в пользу социализма». Причин для разочарования не осталось. В основании социализма не было трещин, и ничто не преграждало дорогу в будущее. Современники Сталина не могли не видеть очертания и красоту здания социализма. 1930-е годы были временем ожидания и свершения, культуры и отдыха, младенчества и мудрости. Временем «синтеза», сочетавшим «бурю и натиск» с гармонией классической древности. Временем героического семейного быта. Временем, отменившим старость и, возможно, смерть. * * * Для некоторых жителей Дома правительства эпоха бессмертия наступила слишком поздно. Карл Ландер и Лев Крицман с трудом двигались и не могли работать вне дома; Владимир Адоратский и Олимпиада Мицкевич продолжали курс лечения на черноморских и кавказских курортах. Василий Орехов так и не оправился от ран и хронической меланхолии. В апреле 1934 года он в последний раз побывал в Форосе. 10 декабря 1934 года, в возрасте пятидесяти лет, он скончался в Кремлевской больнице. Спустя два дня его тело было кремировано. Общество старых большевиков оплатило стоимость урны, места в колумбарии и доски с надписью «член ВКП(б) с 1903 г.»[1028]. Но большинство ветеранов революции были готовы к новым свершениям. Получив заряд бодрости от могучего чувства физической радости, они въехали в новые квартиры и приготовились жить и ждать. В 1935 году в 507 квартирах Дома правительства было прописано 2655 жильцов, из них 700 человек ответственные квартиросъемщики, а остальные – их слуги и родственники, в том числе 588 детей. Квартиросъемщиков было больше, чем квартир, потому что в некоторых квартирах жило по нескольку семей. Всего в Доме правительства было 24 однокомнатных квартиры, 27 двухкомнатных, 127 трехкомнатных, 179 четырехкомнатных, 120 пятикомнатных, 25 шестикомнатных и одна семикомнатная. (В остальных четырех квартирах размещался детский сад, который, несмотря на неоднократные просьбы, так и не получил отдельного здания.) На жилые помещения приходилось 42 205 квадратных метров; на кинотеатр, магазин, клуб и театр – 11 608. Остальные площади принадлежали Секретариату ЦИК (2665 кв. м), комендатуре дома (500 кв. м) и Комитету по земельному устройству трудящихся евреев (365 кв. м)[1029]. Ответственные квартиросъемщики делились на «номенклатурных работников» (чиновники, имевшие право на определенные товары и услуги в соответствии с местом в партийно-государственной иерархии), «персональных пенсионеров» (бывшие номенклатурные работники, сохранившие право на товары и услуги) и «неноменклатурных работников» (обслуживающий персонал, премированные строители, администраторы ЦИКа, опальные номенклатурные работники и родственники номенклатурных работников, жившие в собственных квартирах, такие как жена Аросева и члены семьи Сталина). Жильцы, потерявшие право на жилплощадь в результате увольнения или понижения в должности, подлежали выселению; чиновники, продвигавшиеся по службе, могли претендовать на квартиры большего размера. Реализовать это право было нелегко из-за сопротивления со стороны выселяемых; сопротивление могло быть успешным из-за большого количества исключений, основанных на формальных льготах и личном покровительстве[1030]. Претенденты на вселение апеллировали к более могущественным покровителям. Персидский поэт и революционер Абулькасим Лахути, который эмигрировал в СССР в 1921 году и занимал высокие посты в Таджикистане, получил однокомнатную квартиру с большим балконом в 1931-м, когда стал корреспондентом «Правды» и «Известий». В следующем году, в возрасте сорока четырех лет, он женился на двадцатилетней студентке отделения восточных языков из Киева, Цецилии Бенционовне Бакалейщик. К 1934 году у них родилось двое детей, а Лахути стал ответственным секретарем Союза писателей. В августе 1934-го он представлял таджикскую литературу на Первом съезде писателей. Вскоре после съезда секретарь ЦК Каганович попросил Хозяйственное управление перевести семью Лахути в квартиру большего размера. Переезд был отложен из-за более срочных запросов (одна из больших квартир внезапно потребовалась для прибывшего из Германии Георгия Димитрова) и из-за «очень большого сопротивления выселяемых». 22 октября 1934 года Лахути написал Молотову, что «невыносимый трамвайный шум извне, домашняя сутолока и плач грудного ребенка внутри» делают творческий труд невозможным. «Даже отдыха, ночного сна после той общественной работы, которую я веду вне дома, я лишен уже многие месяцы. В результате расстраивается мое здоровье, нервная система. Хиреют и болеют дети. Страдает моя работа, которую партия считает, как будто, полезной. Отсутствует возможность принимать колхозников, учащихся молодых писателей из Средней Азии, которые, приезжая в Москву, желают повидаться со мной». Дальнейшая отсрочка грозила превратить «работника партии и литературы в бесполезного инвалида». Положение дошло «до крайнего предела»; времени оставалось мало. «Можно терпеливо ждать спасения, когда корабль, давший течь, только начал погружаться в воду. Можно ждать, когда корабль наполовину в воде. Но когда волны начинают захлестывать палубу, тогда гибельна каждая секунда промедления». Понадобился еще год и личное вмешательство Сталина, чтобы семья смогла наконец переехать в более просторную квартиру (кв. 110). Спустя несколько месяцев после переезда Лахути послал Сталину традиционное рубаи: Абулькасим Лахути и Цецилия Бану Ты, Сталин, более великий, чем величье, Познал сердца людей и душу красоты. Душа моя поет и сердце громко кличет, Что Ленина и Знак и путь, – все дал мне ты[1031]. Жена Лахути взяла псевдоним Бану («госпожа» на фарси) и стала профессиональной переводчицей поэзии своего мужа и «блестящих мастеров слова», о которых он говорил на съезде. Три года спустя семья переехала в еще более просторную квартиру. На правительственную часть дома приходилось 60 % или, если считать персональных пенсионеров, 70 % квартир. Большинство номенклатурных квартиросъемщиков состояли в секте с дореволюционных времен (вновь прибывшие, вроде Лахути и Димитрова, и недавно выдвинувшиеся, вроде Хрущева, составляли незначительное меньшинство). Почти все были мужчины: в продолжение дореволюционной (традиционной для сект) практики женщины крайне редко назначались на ответственные должности. Большинство женщин, получивших квартиры в Доме правительства (10 % от общего числа квартиросъемщиков), были персональными пенсионерами, а не действующими чиновниками. Старые различия между «рабочими» (в том числе крестьянами и ремесленниками) и «студентами» (интеллигентами и евреями независимо от происхождения) оставались существенными и очевидными (в речи, жестах, уровне грамотности, домашнем убранстве и семейных праздниках). Рабочие составляли меньшинство среди квартиросъемщиков. Они свободнее себя чувствовали с вахтерами и электриками, чем с бывшими «студентами» (сын Орехова женился на домработнице Ивановых), редко выдвигались на высшие номенклатурные должности и преобладали среди инвалидов, неимущих и рано вышедших на пенсию. Их с трудом заработанные привилегии нуждались в постоянной и ревностной защите[1032]. Одним из таких бывших рабочих (из крестьян) был Павел Герасимович Мурзин, работавший инспектором в наркомате путей сообщения и страдавший от подагры, ревматизма, холецистита и грудной жабы, а также, по его словам, от «злокачественого катара желудка», «калита кишечника» и «миастении сердца». В 1930 году, в возрасте сорока трех лет, он получил разрешение «профессура кремлевской консультации» при Кремлевской больнице СНК «приступить к работе несвязанную с переутомлением и нервной напряженности». Его жена, Мария Семеновна, сорока пяти лет, была, по его словам, «совершенно не способна к труду так как она переживала все мои тяготы до револионнаго периода, а так же в годы революции». Оба нуждались в регулярном санаторном лечении и различных видах материальной помощи. Общество старых большевиков относилось к их просьбам с пониманием, но симптомы не исчезали из-за тесной квартиры, не дававшей «ни спокоя ни отдыха». Неоднократные мольбы об улучшении жилищных условий наталкивались на «нелепость и клевету» со стороны бюрократов, которые «делают, что хотят, пока рабочие томятся в подвалах а им все можно». Другим источником нервной напряженности были новости из родной деревни Мурзина в Самарской области, где его сестра Поля и ее муж Маркел «пахали на себе», не получая от колхоза «некопейки» («и еще очень задание большое трудно его выполнят и очень безсмыслено»). После того как один из их родственников был убит «кулаками», дочь Поли и Маркела Нина переехала жить к Мурзиным, окончательно лишив их спокоя и отдыха[1033]. В 1931 году Мурзин получил квартиру (кв. 130) в Доме правительства. Спустя несколько недель он написал в Общество старых большевиков: Мне нанесено оскорбление весьма дерзкой хулиганской выходкой на передней моторной площадки трамвая марш 10 в 16 час. дня 27/10 от Театральной площади где я сел до дома правительства. Сначала гр. при посадке в вагон дерзко обратился с женьщиной с ребенком «Куда прешь видишь тесно» и сам сел в двоем на моторную площадку. Как только двинулся вагон этот гр. сделав нога на ногу облокотился спиной на мой бок, я ему заявил, гр. разве я стена и мне тяжело держать так он мне обернувшись с дерзкой презренностью ко мне ответил, ничего вытерьпишь рожа здорова. Мне показался этот тип пьяным и я молча попросил его посторонится и вошел в вагон. Не успел я выйдти он мне в след в присутсвии вагоно вожатаго, двух милиционеров и одного его спутника подобного ему, неменее дерзкой выходкой заявил громогласно, вот видишь я его ликвидировал как класс с площадки и злорадно захихикали. Тогда я обратился к милиционерам выяснить по удостоверению личности этого гражданина, предьявив я документ Общ-ва Старых большевиков милиционеру и этому гр. дважды мне нанесшему оскорбление. Гражданин и его спутник отказались подчиниться. Мурзин и два милиционера доехали с ними до конечной остановки, призвали на помощь третьего милиционера и выяснили, что хулиганы – уполномоченные 4-го отделения Московского уголовного розыска гр. Пашкин и гр. Кочкин. Мурзин «вошел в вагон с трудом из за приступа сердца и поехал обратно к себе домой совершенно продрогнувшим»[1034]. Бывшие рабочие, которым удалось подняться на вершину партийной иерархии, сохраняли ощущение чуждости и память о незаконченном ученичестве. Борьба Ефима Щаденко со вкусами и друзьями его жены была частью борьбы партии с оппозициями. Неправильно полагать (писал он старому другу, видимо имея в виду круг Маяковского), «что суть спора заключается в том, что рабочие, в силу своей осталости и Махаевской ограниченности, не переваривают интеллигенции вообще и еврейской в особенности». Суть заключалась в том (писал он другому старому другу), что «интеллигентные монополисты теоретических знаний не могут не видеть, что рабочий начинает приобретать эти знания, сочетая их с большим практическим опытом, что не у каждого интеллигента можно найти». Победа была одержана, но равенство и единство ускользали из рук. Бывший печатник-брошюровщик Василий Михайлов работал под началом бывших «студентов» и на Днепрогэсе, и на строительстве Дворца советов. Бывший слесарь Иван Гронский оказался рядом со Сталиным, но продолжал (как и его предшественник Семен Канатчиков) играть роль пролетарского надзирателя над легкоранимыми интеллигентами. Даже Павел Постышев, ситцепечатник из Иванова, который очутился на самом верху и отличался красноречием и живостью ума, старался не перечить своим бывшим учителям. Согласно автору отчета о неформальной встрече членов Политбюро с советскими писателями в доме Горького 26 октября 1932 года: «Постышев поразительно скромен. За весь вечер он, кажется, не произнес ни одного слова, стараясь держаться в тени». В 1913 году, когда ему было двадцать шесть лет, он написал своей покровительнице: «Злая, неизбежная судьба пролетария нигде не дает покоя». Большинство пролетариев, достигших высоких должностей (в том числе Щаденко, Михайлов, Гронский и Постышев), были женаты на женщинах выше себя по дореволюционному социальному статусу[1035].