Дон Кихот
Часть 20 из 105 Информация о книге
ГЛАВА XXVI В которой продолжаются прекрасные любовные подвиги, совершенные Дон-Кихотом в горах Сьерры-Морены Возвратимся к повествованию о том, что сделал рыцарь Печального образа, оставшись один. Как только Дон-Кихот, голый вниз от пояса и одетый вверх от пояса, кончил свои прыжки и кувыркания и увидал, что Санчо уехал, не захотев дожидаться других сумасбродств, – он взлез на вершину высокой скалы и принялся размышлять над одним вопросом, неоднократно уже занимавшим его мысль и до сих пор еще надлежащим образом не решенным: ему хотелось определить, что лучше для него и более приличествует обстоятельствам, подражать ли опустошительным неистовствам Роланда или же томной печали Амадиса. Рассуждая сам с собою, он говорил: – Что удивительного, что Роланд был таким храбрым и мужественным рыцарем, каким его все считают? Ведь он был очарован и никто не мог лишить его жизни иначе, как только вонзив черную шпильку в подошву его ноги. Поэтому-то он и носил постоянно на своих башмаках семь железных подметок и все-таки его волшебство не помогло ему в битве с Бернардо дель-Карпио, который открыл хитрость и задушил его в своих объятиях в Ронсевальской долине. Но оставим в стороне все, что касается его мужества, и перейдем к его безумству. Несомненно, известно, что он потерял рассудок, когда на деревьях, окружавших ручей, нашел некоторые приметы и узнал от пастуха, что Анжелика несколько раз во время полуденного отдыха покоилась сном вместе с Медором, этим маленьким мавром с курчавыми волосами, пажем Аграманта. И действительно, раз он убедился, что это известие верно и его дама, в самом деле, сыграла с ним такую штуку, – ему нетрудно было сойти с ума. Но как же я-то могу уподобляться ему в безумствах, когда у меня нет подобного же повода? Потому что относительно Дульцинеи Тобозской я могу поклясться, что она во всю свою жизнь не видала и тени живого настоящего мавра и до сих пор пребывает такою же, какою ее произвела на свет мать. Следовательно, я нанес бы ей явное оскорбление, если бы, подумав о ней что-либо подобное, предался того же рода безумству, как и неистовый Роланд. С другой стороны, я вижу, что Амадис Гальский, не теряя разума и не совершая разных сумасбродств, приобрел, как любовник, такую же и даже большую славу, чем кто-либо другой. Однако же, по словам его истории, он только всего и сделал, что, не вынеся пренебрежения своей дамы Орианы, запретившей ему появляться в ее присутствии без ее позволения, удалился на утес Бедный в сообществе с одним пустынником и там давал волю своим рыданиям до тех пор, пока небо не оказало ему помощи в его горе и печали. Если в самом деле было так – а в этом нельзя и сомневаться, – то с какой стати стану я теперь догола раздеваться и наносить вред этим бедным, ни в чем неповинным передо иною деревьям? И для чего мне нужно мутить воду в этих светлых ручейках, всегда готовых дать мне напиться, когда мне только захочется? Итак, да живет память об Амадисе, и пусть ему, насколько возможно, подражает Дон-Кихот Ламанчский, о котором могут сказать тоже, что говорят о другом герое, – если он и не совершил великих дел, то он погиб, чтобы их предпринять.[36] И если я не видал ни оскорбления, ни пренебрежения от моей Дульцинеи, то не достаточно ли с меня, как я уже сказал, и одной разлуки? Мужайся же и принимайся за работу! Явитесь же моей памяти прекрасные дела Амадиса и научите меня, чем должен я начать свое подражание вам. Но я уже знаю это, большую часть своего времени он употреблял на чтение молитв; тоже буду делать и я. И он, вместо четок, набрал десяток больших пробковых шариков и нанизал их друг на друга, более всего досадуя на то, что у него нет отшельника, который бы мог его исповедать и утешить. Таким образом, проводил он время, то прогуливаясь по лугам, то сочиняя и чертя на коре деревьев и на песке множество стихов, рассказывавших о его грусти и воспевавших иногда Дульцинею. Но уцелевшими и доступными для чтения в то время, когда его самого нашли в этих местах, оказались только следующие строфы: «Полей питомцы и дубравы, Деревья с зеленью своей, Душистые цветы и травы! Коль вам мой плач не для забавы, Внемлите жалобе моей. Пускай ничто вас не смущает: Ни эти слезы, ни затеи — Судьба вам славу посылает: Среди вас Дон-Кихот рыдает Вдали от доньи Дульцинеи Тобозской. «Вот место то, куда от милой Любовник верный удален, Не знает он, зачем, чьей силой В разлуке горькой и постылой К страданью он приговорен. Им страсть жестокая играет, Его сосут сомненья змеи; Он кадь слезами наполняет, — Так сильно Дон-Кихот рыдает Вдали от доньи Дульцинеи Тобозской. «Отыскивая приключенья Повсюду средь суровых скал И находя лишь злоключенья, Он в дни несчастья и сомненья Суровой сердце проклинал. Ударом плети награждает Здесь вдруг Амур его по шее, А не повязкой ударяет, И горько Дон-Кихот рыдает Вдали от доньи Дульцинеи Тобозской.» Немало смеялись нашедшие эти стихи над этим добавлением Тобозской к имени Дульцинеи; предполагают, что Дон-Кихот воображал, будто строфа будет непонятна, если он, называя Дульцинею, не добавит Тобозской и, действительно, он в этом сам потом признался. Он написал много других стихов, но, как уже было сказано, только эти три строфы и можно было разобрать. Влюбленный рыцарь то наполнял свои досуги подобными занятиями, то вздыхал, призывал фавнов и сильфов этих лесов, нимф этих ручейков, печальное воздушное эхо, заклиная их всех услышать и дать ему ответ и утешение; по временам он отыскивал съедобные травы, чтобы поддерживать ими свою жизнь в ожидании возвращения Санчо. И если бы Санчо вместо того, чтобы пробыть в отлучке три дня, отсутствовал три недели, то рыцарь Печального образа таким бы печальным образом изменился, что его не узнала бы родная мать. Но оставим его пока занятым вздохами и стихами и поговорим немного о Санчо Панса и о случившемся с ним во время его посольства. Выехав на большую дорогу, Санчо принялся разыскивать Тобозо и на следующий день приехал к тому постоялому двору, в котором он испытал неприятность прыжков на одеяле. Как только он его заметил, ему сейчас же представились новые воздушные полеты и потому он решил не въезжать во двор, хотя время было как нельзя более подходящее для этого – был обеденный час, и Санчо, давно уже не евшого ничего, кроме холодных яств, разбирала сильная охота отведать чего-нибудь горяченького. Повинуясь, однако, своему желудку, он подъехал к постоялому двору, еще не решив наверное, остановится он или будет продолжать путь. Пока он пребывал в таком колебании, из дома вышли два человека; заметив Санчо, один из них сказал другому. – Как вы думаете, господин лиценциат, ведь этот человек на лошади, кажется, Санчо Панса, тот самый, который, по уверению экономки нашего искателя приключений, последовал за ее господином в качестве оруженосца? – Он самый, – ответил лиценциат, – и под ним лошадь нашего Дон-Кихота. – И, в самом деле, им было не трудно узнать нашего путешественника и лошадь, потому что эти два человека были цирюльник и священник, которые некогда предали суду и аутодафе рыцарские книги. Окончательно убедившись, что они узнали Санчо и Россинанта, они, с целью получить известия о Дон-Кихоте, приблизились к всаднику, и священник, назвав его по имени, сказал ему. – Друг Санчо Панса, что поделывает ваш господин? Санчо сейчас же их узнал, но решил скрыть место и положение, в которых он оставил своего господина. Поэтому он ответил им, что господин его занят в некотором месте некоторым делом, имеющим необыкновенную важность, и что, под страхом потерять собственные глаза во лбу, он не может сказать им ничего более. – Ну, нет, Санчо Панса, – возразил цирюльник, – если вы не скажете нам, где он и что он делает, то мы подумаем – да мы и теперь уже имеем право это думать, что вы его убили и ограбили; потому что вы ведь едете на его лошади; клянусь, или вы дадите нам сведения о хозяине лошади, или берегитесь! – О! – ответил Санчо, – вы грозите мне понапрасну, я не такой человек, чтобы убивать или грабить кого-нибудь; пусть всякий помирает собственною смертью, как угодно Господу Богу, его Создателю. Мой господин остался в прекрасном местечке среди этих гор, чтобы на воле заняться там покаянием. Затем, залпом, не переводя духа, Санчо рассказал им о положении, в котором он его оставил, о приключениях, встреченных ими, и о письме, имевшемся у него к госпоже Дульцинее Тобозской, дочери Лоренсо Корчуэло, в которую его господин по уши влюбился. Немало дивились священник и цирюльник всему, что рассказал им Санчо; хотя им и были известны сумасшествие Дон-Кихота и странный характер этого сумасшествия, но все-таки их изумление росло с каждым разом, как они слышали что-нибудь новое об этом. Они попросили Санчо показать им письмо, которое он вез к Дульцинее Тобозской. Он ответил им, что оно написано в альбоме и что, согласно приказанию его господина, он должен в первой же встретившейся ему деревне отдать переписать это письмо на хорошую бумагу. На это священник возразил, что если Санчо покажет ему письмо, то он сам берется его переписать. Санчо Панса сейчас же запустил руку за пазуху и принялся там искать альбом; но он его там не нашел, да и не нашел бы никогда, если бы он даже по сию минуту его искал, потому что альбом остался у Дон-Кихота; написав в нем письмо, Дон-Кихот позабыл передать его Санчо, и Санчо позабыл его спросить. Увидав, что альбома не оказывается, добрый оруженосец покрылся холодным потом и смертельною бледностью. Потом он принялся поспешно ощупывать все свое тело сверху до низу, но, не найдя и тут ничего, он, без разговору, обеими руками вцепился себе в бороду, вырвал половину ее и потом, не передохнув, закатил себе по челюстям и по носу с полдюжины таких здоровых тумаков, что раскровенил себе все лицо. Увидав с его стороны такое неистовое обращение с самим собою, священник и цирюльник оба сразу спросили его, что с ним случилось. – Что со мной случилось! – воскликнул Санчо, – а то случилось, что я сразу потерял трех ослят, из которых самый маленький стоил дворца. – Как так? – спросил цирюльник. – А так, – ответил Санчо, – что я потерял альбом с письмом к Дульцинее, а вместе с ним и записку моего господина, в которой он приказывает своей племяннице выдать мне трех ослят из четырех или пяти, стоящих в конюшне. И затем Санчо рассказал им о потере осла. Священник постарался утешить его, говоря, что, когда он встретится с его господином, он попросит его возобновить свой дар, на этот раз на отдельном листе бумаги, как того требуют закон и обычаи, потому что обязательства, написанные в альбомах, не принимаются и не оплачиваются. Утешенный этими словами, Санчо сказал, что в таком случае он мало горюет о потере письма к Дульцинее, так как он знает его почти наизусть и потому может дать переписать его где и когда угодно. – Ну, так прочитайте его нам, – сказал на это цирюльник, – а потом мы его перепишем. Санчо помолчал немного и почесал затылок, чтобы вспомнить письмо, перевалился сперва на одну ногу, потом на другую, посмотрел на небо, посмотрел на землю, наконец, изгрызши до половины ноготь и истомив ожиданием священника и цирюльника, он воскликнул после долгого молчания: – Клянусь Богом, хоть тресни, ничего не помню из этого письма! Постойте, оно начиналось так: Высокая и самонравная дама. – Не самонравная, а, должно быть, самодержавная дама, – прервал цирюльник. – Да это все равно, – воскликнул. Санчо. – Потом, помнится мне… дальше дня слова: Раненый и бессонный… и уязвленный целует у вашей милости ручки, неблагодарная и очень неузнаваемая красота. Потом, уж я не знаю, он что-то говорил о добром здоровье и о болезни, которые он ей посылает, и в этом роде говорится до самого конца, а в конце: Ваш до гроба рыцарь Печального образа. Обоим слушателям такая прекрасная память Санчо доставила немало удовольствия. Они произнесли множество похвал ему и просили его еще два раза повторить письмо, чтобы их можно было выучить его наизусть и при случае переписать. Санчо повторил еще три раза и в эти три раза наговорил три тысячи других нелепостей. Затем он принялся рассказывать им о приключениях своего господина, не проронив однако ни одного слова о качанье, испытанном им на этом постоялом дворе, в который он все еще не решался войти. Он добавил потом, что как только господин его получит ожидаемый благоприятный ответ от своей дамы Дульцинеи Тобозской, так сейчас же отправится в поход и постарается сделаться императором или, по крайней мере, монархом, как у них уже был об этом уговор; что это очень простое и легкое дело для его господина при его мужестве и силе его руки; и что потом, как только он взойдет на трон, он женит и его, Санчо, который к тому времени уже непременно овдовеет, потому что иначе ему никак нельзя быть, и в жены даст ему фрейлину императрицы, наследницу богатого и большого государства на твердой земле, а до островов и островков ему теперь мало заботы. Санчо расписывал все это с такою уверенностью, по временам утирая себе нос и бороду, и так был сам похож на сумасшедшего, что оба слушателя только диву давались при мысли о том, как сильно должно быть безумие Дон-Кихота, если оно могло заразить и рассудок этого бедняка. Они сочли пока бесполезным выводить его из заблуждения, в котором он находился, так как его совести от этого не представлялось никакой опасности, а им самим будет забавно иногда послушать его болтовню. Поэтому они только посоветовали ему молиться Богу за здоровье его господина, которому в будущем, может быть, действительно предстоит сделаться императором или архиепископом, или какой-нибудь другой важной особой одинакового достоинства. – В таком случае, господа, – возразил Санчо, – если судьба повернет дела так, что господин мой бросит мысль сделаться императором, а захочет быть архиепископом, – мне хотелось бы знать, чем обыкновенно странствующие архиепископы жалуют своих оруженосцев? – Они обыкновенно их жалуют, – ответил священник, – или простую бенефицию, или бенефицию с приходом, или какое-нибудь капелланство, приносящее им порядочный постоянный доход, не считая случайного дохода такого же размера. – Но ведь для этого, – возразил Санчо, – нужно, чтобы оруженосец был холост и умел, по крайней мере, отслужить обедню. Если это так, то горе мне – я, как на грех, и женат и не знаю ни одной буквы в азбуке! Господи Боже мой! Что будет со мною, если моему господину придет фантазия сделаться архиепископом, а не императором, как обыкновенно делают странствующие рыцари? – Не огорчайтесь, друг Санчо, – сказал цирюльник; – мы попросим вашего господина, мы ему посоветуем, в случае надобности затронем даже его совесть, чтобы он сделался императором, а не архиепископом; да это и легче для него, потому что у него больше храбрости, чем учености. – И я тоже думаю так, – ответил Санчо, – но только должен вам сказать, что он на все горазд. Ну, а пока мне остается только молить Господа Бога, чтобы Он направил моего господина туда, где бы он мог найти счастье для себя и средство оказать мне побольше милостей. – Вы сейчас говорите, как умный человек, и намереваетесь поступить, как добрый христианин, – сказал на это священник. – Но теперь главное – постараться извлечь вашего господина из этого бесполезного покаяния, которым, по нашим словам, он там забавляется; чтобы обсудить, какие нам надо принять меры для этого, а также и пообедать, потому что для обеда теперь самая настоящая пора, – мы хорошо сделаем, если зайдем на этот постоялый двор. Санчо ответил, что они могут идти туда, но что сам он останется наружи, и обещал после сказать, что за причины мешают ему сопровождать их; он попросил только принести ему чего-нибудь поесть, лучше коего горяченького, и ячменя для Россинанта. Оба друга оставили Санчо, и через несколько минут цирюльник принес ему пообедать. Потом священник и цирюльник стали обдумывать, каким бы способом им достигнуть своей цели и первому пришла в голову мысль, которая, как нельзя более, соответствовала и характеру Дон-Кихота и их намерениям. – Вот что я придумал, – я надену костюм странствующей девицы, – сказал священник своему товарищу, – а вы получше переоденьтесь оруженосцем; потом мы отыщем Дон-Кихота и тогда я, изображая из себя оскорбленную и нуждающуюся в помощи девицу, попрошу у него милости, в которой он, как мужественный рыцарь, не сумеет мне отказать, а эта милость будет заключаться в том, что я попрошу его следовать за мною туда, куда я захочу его проводить, чтобы исправить некоторое зло, причиненное мне одним бесчестным рыцарем. Я буду умолять его не требовать, чтобы я поднял вуаль, и не расспрашивать о моих делах до тех пор, пока он не отомстит этому недостойному рыцарю. И будьте уверены, что Дон-Кихот непременно согласится на все, что только попросим у него в этом роде, и мы таким образом вытащим его оттуда и приведем опять в нашу местность, где уж попытаемся найти какое-нибудь лекарство против его странного сумасшествия.