Дон Кихот
Часть 30 из 105 Информация о книге
В которой продолжается любопытная речь, произнесенная Дон-Кихотом по поводу дел оружия и пера Дон-Кихот передохнул немного и затем продолжал: – Так как мы начали по поводу студентов с бедности и ее различных сторон, посмотрим теперь, богаче ли солдат, и мы увидим, что даже в самой бедности нет человека, бедней его. В самом деле, он принужден постоянно ограничиваться своим скудным жалованьем, которое им получается поздно или никогда не получается, и тем, что он награбит своими руками, подвергая очевидной опасности и свою жизнь и свою душу. Нагота его иногда доходит до того, что кожаный камзол служит ему одновременно и мундиром и сорочкой; а, находясь в открытом поле, в самой средине зимы, чем он может защитить себя от небесных невзгод? Только дыханием своего рта, да и то, выходя из пустого места, неминуемо должно быть холодно, согласно всем законам природы. Но вот наступает ночь, и он может отдохнуть в ожидающей его постели от дневных лишений. Право, он сам будет виноват, если постель его будет недостаточно широка, так как он свободно может отмерить на земле, сколько ему угодно, шагов и вволю ворочаться на ней с одного бока на другой, без боязни измять простыню. Вот настает, наконец, день и час принять степени своего звания, то есть настает день битвы, и кладут ему на голову, вместо шапочки ученого, компресс из корпии для излечения раны от пули, которая прошла ему чуть не через оба виска, или оставила калекой без руки или ноги. Если этого не случится, если небо в своем милосердии, сохранит его живым и все его члены невредимыми, то он, во всяком случае, останется таким же бедняком, каким был и прежде; нужно, чтобы произошли другие события, случились другие битвы, и чтобы всегда он выходил победителем из них, – тогда только он успевает достигнуть чего-нибудь, а такие чудеса мы видим не часто. Но скажите мне, господа, если только вас этот вопрос когда-нибудь занимал, насколько меньше число вознагражденных войною в сравнении с числом погибших от ее случайностей? Без сомнения, вы ответите мне, что излишне даже делать сравнение, так как мертвые – бесчисленны, а живых и получивших награду можно пересчитать тремя цифрами. Иначе происходит с людьми, работающими пером; полой своей одежды, не говорю уже своими широкими рукавами, они всегда добудут себе пропитание; и так труд солдата гораздо больше, а его награда гораздо меньше. На это мне, наверно, возразят, что гораздо легче прилично вознаградить две тысячи человек, посвятивших себе перу, чем тридцать тысяч солдат, так как первых вознаграждают тем, что поручают им должности, которые и должны принадлежать людям их звания, в то время как другие могут быть вознаграждены только на издержки господина, которому они служат; но именно эта невозможность еще более и подкрепляет мои доказательства. Впрочем, оставим это, так как это почти безвыходный лабиринт, и перейдем к преимуществу оружия над письменами. Вопрос надо решить, разобрав доводы, приводимые каждой стороной в свою пользу. Письмена говорят с своей стороны, что оружие без них не могло бы существовать, так как война имеет тоже свои законы, которым она подчиняется, а все законы принадлежат к области письмен и к деятельности людей пишущих. На это оружие отвечает, что и без него законы тоже не могли бы существовать, так как оружие защищает государства, поддерживает королевства, оберегает города, делает дороги безопасными и очищает моря от пиратов; одним словом, без его помощи государства, королевства, монархии, города, сухие и морские пути были бы в вечном неустройстве и смуте, которые влечет за собой война все время, пока она продолжается и пользуется своим преимуществом делать насилия. Дело известное, что, чем дороже вещь стоит, тем дороже она ценится и должна цениться. Но чего стоят сделаться известным в гражданской деятельности? Это стоит времени, бессонных ночей, голода, нищеты, головных болей, расстройств желудка и многих тому подобных неприятностей, о которых я уже упоминал. Но чтобы сделаться в равной же степени хорошим солдатом, человек должен претерпеть те же лишения, как и студент, да кроме того еще и другие несравненно более значительные, так как каждая из них угрожает ему смертью. Может ли сравниться страх бедности и нищеты, мучающий студента, со страхом, который испытывает солдат, когда, находясь в какой-нибудь осажденной крепости и стоя на часах на углу какого-нибудь равелина, он слышит, что неприятель роет подкоп в направлении к его посту, и ни за что на свете не смеет уйти с места и избежать так близко угрожающей ему опасности? Только всего он и может сделать, что уведомить своего начальника о замеченном, чтобы контрминой успели предотвратить опасность; сам же он остается на месте, ожидая, что вот-вот взрыв заставит его без крыльев взлететь к облакам и оттуда, против его воли, низвергнуться в бездну. Если эта опасность не кажется вам достаточно грозной, то посмотрим, нет ли такой при абордаже двух галер, когда они среди обширного океана сцепляются своими носами, оставив в их взаимной схватке места для солдата не больше двух футов носовых досок. Солдат видит тогда перед собою столько же ангелов смерти, сколько жерл у пушек и аркебузов, направленных на неприятельскую палубу на расстоянии длины одного копья; он видит, что стоит ему сделать один неверный шаг, и он отправится в глубину державы Нептуна; и все-таки, с сердцем бесстрашным и одушевляемым чувством чести, он добровольно ставит себя мишенью всех этих мушкетов и пытается проникнуть через узкий проход на неприятельскую галеру. Удивительней всего то, что не успеет один солдат упасть туда, откуда он не встанет раньше, чем при конце мира, как другой немедленно же занимает его место; падает и этот в море, ожидающее его, как свою добычу, его заменяет третий; потом идут другие, не давая времени умереть своим предшественникам. Ничто не может превзойти храбрость и мужество в делах войны! О, блаженны века, не знавшие ужасающей ярости этих орудий, изобретателю которых я шлю мое проклятье в глубину ада, где он получает награду за свое дьявольское изобретение! Оно служит причиной того, что какая-нибудь подлая и трусливая рука может лишить жизни самого доблестного рыцаря; оно виновно в том, что среди жара и воодушевления, воспламенивших великодушное сердце, прилетает, неведомо как и откуда, какая-нибудь шальная пуля, пущенная, может быть, таким человеком, который сам убегает, испуганный огнем своей проклятой машины, и вот она разрушает мысли и пресекает жизнь такого человека, который заслуживал жить долгие годы. Да, когда мною овладевает такое размышление, то в глубине души невольно сожалею о том, что принял звание рыцаря в такой гнусный век, как тот, в котором мы имеем несчастие жить. Право, меня не смущает никакая опасность; но мне тяжело думать, что немного пороху и кусочек свинца могут лишить меня возможности прославиться мужеством моей руки и острием моего меча по лицу всей земли. Но да будет воля неба; если я достигну того, чего желаю, то я буду этим достойнее уважения, чем большим опасностям я подвергался сравнительно со странствующими рыцарями прошлых веков. Всю эту длинную речь Дон-Кихот произносил в то время, как другие ужинали, и забывал сам есть, хотя Санчо Панса неоднократно и напоминал ему, что теперь надо ужинать, а проповедовать у него будет вдоволь времени после. Слушавшие же его вновь почувствовали сожаление, видя, что человек, с таким светлым разумом и так прекрасно обо всем говоривший, безвозвратно потерял ум из-за своего проклятого и злополучного рыцарства. Священник сказал ему, что он совершенно прав в своей защите преимущества оружия, и что он сам, хотя человек и книжный, и получивший ученую степень, держится совершенно того же мнения. Ужин кончился. Сняли скатерть, и в то время как хозяйка, ее дочь и Мариторна хлопотали на чердаке Дон-Кихота, где всем дамам предназначалось провести ночь, дон-Фернанд попросил пленника рассказать историю своей жизни. Она, наверно, очень занимательна, говорил он, если судить по образчику, представляемому его спутницей. Пленник ответил, что он от всего сердца исполнил бы эту просьбу, что он боится только, как бы его история не вызвала в них удовольствия меньше, чем ему желательно; но что все-таки он готов ее рассказать, чтобы не выказать ослушания. Священник и все присутствовавшие поблагодарили его и опять возобновили свои просьбы. Тогда, видя, что его просит столько народу, он сказал: – Нет надобности просить того, кому можно приказывать. Одолжите меня вашим вниманием, господа; вы услышите истинный рассказ, с которым, может быть, не сравнятся басни, выдуманные людьми учеными и богатыми воображением. После этих слов все присутствующие уселись на свои места, и вскоре воцарилось полное молчание. Когда пленник увидал, что все молча ожидают его рассказа, он ровным и приятным голосом начал так: ГЛАВА XXXIX В которой пленник рассказывает свою жизнь и свои приключения – Род мой, к которому природа оказалась милостивее судьбы, происходит из маленького городка в Леонских горах. В этой бедной местности мой отец слыл за богатого человека и, в самом деле, он был бы таким, если бы он так же старался сохранять свое родовое имение, как старался его расточать. Этот великодушный и расточительный нрав образовался у него еще в годы его юности, когда он был солдатом; – ведь известно, что военная служба представляет школу, в которой скряга делается щедрым, а щедрый – расточительным, и скупой солдат – очень редкое явление. Мой же отец обладал щедростью, граничившей с расточительностью, что могло только вредить человеку семейному, имя и состояние которого наследуют его дети. У моего отца нас было трое; все мальчики и все в таком возрасте, когда составляют уже положение. Увидав, что он не в силах бороться с своими привычками, как признавался он сам, он решил устранить самую причину своей расточительности; он решил лишить себя своего состояния, – без чего и сам Александр оказался бы не больше как скрегой. Однажды, призвав нас всех трех к себе, он заперся в своей комнате и обратился к нам приблизительно со следующей речью: – Мои дорогие сыновья, чтобы понять, что я желаю вам добра, достаточно знать, что вы мои дети; с другой стороны, чтобы подумать, что я желаю вам зла, достаточно видеть, как плохо я умею сберегать ваше родовое состояние. В виду этого, чтобы вы с этих пор были убеждены, что я люблю вас как отец, и не желаю вашего разорения, я решаюсь, ради вас, на одно дело, которое я долго обдумывал и зрело обсудил. Вы все трое теперь в таком возрасте, что вам уже пора занять положение в свете, или, по крайней мере, выбрать род занятия, который принес бы вам почести и богатство, когда вы вполне станете мужчинами. Надумал же я вот что: я хочу разделить мое состояние на четыре части, три из них я отдам вам, каждому по совершенно равной части, а четвертую оставлю себе на прожитие остатка дней, которые будет угодно небу послать мне. Я только хочу, чтобы каждый из вас, получив свою часть состояния, выбрал одно из поприщ, которые я сейчас назову. У нас в Испании есть пословица, на мой взгляд, мудрая и справедливая, как и все вообще пословицы, так как они ничто иное, как краткие правила, навлеченные из долгого опыта; она говорит: «Церковь или море или дворец короля». Это означает ясно, что кто хочет иметь успех в жизни и разбогатеть, тот должен или избрать себе церковное поприще, или отправиться в торговое плавание, или поступить на службу во дворец короля, потому что говорится: лучше королевские крохи, чем барские щедроты. Поэтому я хотел бы, и даже прямо такова моя воля, чтобы один из вас посвятил себя наукам, другой избрал торговлю, а третий служил королю в войске, потому что получить возможность служить ему во дворце – трудно, а война, хотя и не дает много богатства, зато приносит много почестей и славы. Через неделю я вручу вам ваши части наличными деньгами сполна, ни на мараведис меньше, как это вы увидите из счетов; теперь же скажите мне, согласны ли вы с моим мнением и последуете ли вы моему совету. Прежде всех мой отец приказал отвечать мне, как старшему. Попробовав уговорить его не лишать себя своего состояния и тратить, сколько ему угодно, потому что мы еще молоды, и у нас еще будет время нажить свои деньги, я добавил, что я, впрочем, готов повиноваться его желанию, и занятием для себя хочу выбрать оружие, чтобы послужить Богу и королю. Мой второй брат, обратившись сначала к отцу с теми же предложениями, сказал потом, что он хочет отправиться в Индию с товарами, которых он накупит на свою долю. Самый младший и, по моему мнению, самый благоразумный сказал, что он избирает церковное поприще, или, по крайней мере, намеревается пройти курс учения в Саламанке. Когда мы, таким образом, согласились и избрали каждый себе по профессии, отец обнял нас и принялся за исполнение своего намерения с тою же поспешностью, с какою он нам о нем сообщил. Каждому из нас он дал по части, которая (я помню хорошо) составляла три тысячи дукатов серебром; один из наших дядей купил все наше имение, чтобы оно не выходило из рода, и заплатил за него наличными деньгами. Мы все трое простились с нашим добрым отцом, и в тот же день, находя, что было бы бесчеловечно с моей стороны оставлять моего отца на склони лет с такими ничтожными средствами, я заставил его взять из моих трех тысяч дукатов две тысячи, так как я считал одну тысячу достаточной для обмундировки и всего нужного солдату. Следуя моему примеру, мои оба брата дали тоже по тысяче дукатов, так что у моего отца осталось четыре тысячи дукатов серебром, кроме тех трех тысяч, которые, как его доля, остались ему от продажи родового имения. Наконец, не без грусти и слез, мы простились с отцом и с дядей, о котором я говорил. Они оба просили нас в особенности присылать вести, при всяком удобном случае, о своем счастье и несчастье. Мы обещали им это, и, получив от них прощальные поцелуи и благословения, один из нас отправился в Саламанку, другой в Севилью, а я в Аликанте, где, как я узнал, находился Генуэзский корабль, намеревавшийся с грузом шерсти возвратиться в Италию. В этом году минуло двадцать два года, как я покинул дом моего отца, и за это долгое время я не получил ни одного известия ни от него, ни от моих братьев, несмотря на несколько посланных мною писем. Теперь я вкратце расскажу, что со мной случилось в течение этого времени. Я сел на корабль в порте Аликанте и после благополучного плавания прибил в Геную; оттуда я отправился в Милан, где купил себе оружие и солдатскую амуницию и хотел вступить в ряды пьемонтских войск; но по дороге в Александрию я узнал, что великий герцог Альба отправлялся во Фландрию. Тогда я изменил свое намерение и отправился за ним вслед: я участвовал с ним во всех его битвах, присутствовал при смерти графов Горна и Эгмонта и был произведен в первый офицерский чин славным капитаном Диего-де-Урбина,[48] уроженцем Гуадалахарским. Спустя некоторое время по прибытии во Фландриб, пришла весть, что блаженной памяти Его Святейшеством папою Пием V составлена с Венецией и Испанией лига против общего врага христианства, против туров, флот которых овладел незадолго славным островом Кипром, принадлежавшим венецианцам, – тяжелая и злополучная потеря. Господствовала всеобщая уверенность, что главнокомандующим этой лиги будет светлейший инфант Дон-Хуан Австрийский, побочный брать нашего великого короля Филиппа ИИ-го. Носились слухи также о производившихся громадных военных приготовлениях. Все это возбудило во мне крайнее желание принять участие в начинающейся морской компании; хотя я и мог надеяться, и даже был уверен, что я получу чин капитана при первой же возможности, но, все-таки мне хотелось более бросить все и отправиться в Италию; так я действительно и сделал. Моей счастливой звезде угодно было, чтобы я прибыл туда в то время, когда Дон-Хуан Австрийский, высадившись в Генуе, отправлялся в Неаполь, чтобы соединиться с венецианским флотом, – соединение это произошло позднее в Мессине. Ставши пехотным капитаном, – почетное звание, которому я больше обязан своему счастью, чем своим заслугам, – я был участником великого и памятного дела при Лепанто.[49] Но в этот день, такой счастливый для христианства, потому что он вывел все народы света из заблуждения, будто бы на море турки непобедимы; в этот день, когда была ниспровергнута оттоманская гордость, среди всех бывших там счастливых (ибо христиане погибшие в битве удостоились еще большого счастья, чем оставшиеся живыми и победителями) один я был несчастен. Вместо того, чтобы быть увенчанным, как во дни Рима, морским венком, я увидел у себя в ночь, сменившую этот славный день, кандалы на руках и ногах. Вот как постигло меня это жестокое несчастье. Учали, король алжирский, счастливый и смелый корсар, напал на главную мальтийскую галеру и впал ее на абордаж; только трое рыцарей остались в живых и все трое тяжело раненые. Тогда галера Иоанна Андрея Дориа двинулась на помощь. Я с моим отрядом сел на эту галеру и, поступая так, как предписывал мне долг в подобном случае, вскочил на неприятельскую палубу; но галера неприятеля быстро отошла от напавшей на нее нашей галеры, и мой солдаты не могли последовать за мной. Я остался один среди многочисленных врагов, которым я не в силах был долго сопротивляться. В конце концов, они овладели мною совершенно израненным, и я стал пленником, потому что Учали, как вам это известно, удалось уйти со всей своей эскадрой. Вот почему я был одних печальным среди стольких счастливых и одним пленным среди стольких освобожденных, так как в этот день была возвращена свобода более чем пятнадцати тысячам христиан, работавших веслами на скамьях турецких галер. Меня отвезли в Константинополь, где султан Селим произвел моего господина в морские генералы, потому что он в этой битве исполнил свой долг и, как трофей своего мужества, захватил знамя Мальтийского ордена. В следующем 1572 году я был при Наварине, гребя веслами на галере, называвшейся «Три фонаря». Там я был свидетелем того, как упустили случай овладеть всем турецким флотом, так как левантинцы и янычары, бывшие на судах, ожидали нападения внутри самого порта и приготовили уже свои пожитки и туфли, чтобы бежать на землю, не ожидая сражения, – настолько был велик страх, внушаемый им нашим флотом. Но небу было угодно устроить дела иначе, не по причине слабости или небрежности нашего главнокомандующего, но за грехи христиан и потому, что такова воля Божья, чтобы всегда были палачи, готовые нас наказать. Учали спасся бегством на остров Модон, близ Наварина; затем, высадив свои войска на землю, он велел укрепить вход в порт и оставался в покое, пока не удалился Дон-Хуан. Именно в этой компании христиане овладели галерою под названием «Добыча», капитаном которой был сын славного корсара Барбаруссы. Она была захвачена главной неаполитанской галерой «Волчицей», капитаном которой был этот отец солдат, эта боевая молния, славный и непобедимый капитан Дон-Альваро де Базан, маркиз Санта-Крузский. Не хочу обойти молчанием то, что произошло при взятии этой «Добычи». Сын Барбаруссы был жесток и дурно обращался с пленниками; как только невольники, сидевшие на скамейках галеры, увидали, что галера «Волчица» направляется к ним и нагоняет их, они сразу бросили весла и схватили своего капитана, кричавшего им с заднего бака, чтобы они гребли поскорее; потом, передавая его со скамьи на скамью, от кормы к носу судна, они так искусали его, что, не добравшись и до мачты, он отдал свою душу аду, настолько были велики жестокость его обращения и внушаемая им ненависть. Мы возвратились в Константинополь, и в следующем 1573 году пришло известие, что Дон-Хуан Австрийский взял приступом Тунис и отдал этот город Мулей-Гамету, отняв, таким образом, у Мулея-Гамида,[50] самого жестокого и самого храброго мавра в свете, всякую надежду возвратить себе трон. Великий турок живо почувствовал эту потерю и с благоразумием, свойственным всем членам его семейства, попросил у венецианцев мира, которого они желали еще больше, чем он. В следующем 1574 году он осадил Гулетту и форт, воздвигнутый Дон-Хуаном вблизи Туниса и оставленный им на половину выстроенным. В течение всех этих событий, я оставался прикованным к веслу, без всякой надежды на получение свободы, по крайней мере, на получение свободы посредством выкупа, так как я твердо решился ничего не сообщать своему отцу о моих несчастиях. Наконец Гулетта была взята, а за нею был взят и форт. В осаде этих двух мест, как тогда считали, участвовало до 65,000 турецких наемных солдат и более 400,000 мавров и арабов, собравшихся со всей Африки. Эта бесчисленная толпа сражающихся привезла с собой столько припасов и военных материалов, ее сопровождало столько мародеров, что одними своими ладонями и горстями земли враги наши могли бы покрыть и Гулетту и форт. Гулетта перешла первая во власть неприятеля. Первой сдалась она, считавшаяся неприступной, и сдалась не по вине своего гарнизона, сделавшего для защиты ее все, что он мог и должен был сделать, но потому что в этой песчаной пустыне, как показал опыт, легко воздвигать траншеи; прежде предполагали, что вода находится на глубине двух футов от почвы, между тем, как турки не нашли ее и на глубине двух локтей. Из громадного количества мешков с песком неприятель воздвиг такие высокие траншеи, что они превышали стены крепости, и, стреляя оттуда, не давал никому возможности показываться для защиты стен. Распространено мнение, что наши должны бы были не запираться в Гулетте, но ожидать неприятеля в открытом поле и при высадке. Кто так говорит, тот, очевидно, судит издалека и не имеет ни малейшего понятия в подобного рода делах, потому что в Гулетте и в форте не было и 7000 человек. Можно ли было с этой горстью солдат, как бы они храбры ни были, осмелиться выступить в поле и схватиться с такой громадной массой неприятеля? можно ли было удержать за собой крепость, не получавшую ни откуда помощи, окруженную громадным войском разъяренного неприятеля и находившуюся на земле последнего? Многим, напротив, кажется, и мне первому в том числе, что небо оказало особую милость Испании, допустив разрушение этого притона разврата, этого гложущего червя, этой ненасытной пасти, бесплодно поглотившей столько денег, разве только для того, чтобы сохранить память о взятии ее непобедимым Карлом V, как будто для такого увековечения нужно напоминание этих камней. Потеряли мы также и форт; но им, по крайней мере, турки овладевали шаг за шагом. Защищавшие его солдаты сражались так храбро и упорно, что убили слишком 25000 неприятелей во время двадцати двух общих приступов, выдержанных ими. Из трехсот человек, оставшихся в живых, никто не отдался в руки невредимый, – ясное и очевидное доказательство их несокрушимого мужества и упорного сопротивления при защите этих мест. Сдался и другой маленький форт: это была башня, построенная посреди острова Эстаньо и состоявшая под командой дон Хуана Саногера, валенсийского дворянина и заслуженного солдата. Турки взяли в плен дон-Педро Пуертокарреро, генерала Гулетты, который сделал все возможное для защиты этого укрепленного места и так сильно сожалел, когда оно было взято, что умер от горя по пути в Константинополь, куда его повезли пленником. Турки взяли в плен также и генерала форта Габрио Сервеллона, миланского дворянина, знаменитого инженера и мужественного вояку. Много замечательных людей погибло тогда и, между прочим, рыцарь ордена св. Иоанна Пагано Дориа, человек великодушного характера, как то обнаружила его необыкновенная щедрость по отношению к его брату, славному Иоанну Андрею Дориа. Его смерть была еще печальнее оттого, что он пал под ударами нескольких арабов, которым он доверился, видя, что форт безвозвратно потерян, и которые предложили провести его в мавританском платье до Табарки, маленького порта, выстроенного на этом берегу генуэзцами для ловли кораллов. Эти арабы отрубили ему голову и отнесли ее генералу турецкого флота. Но тот поступил согласно нашей кастильской пословице – нравится измена, да не нравится изменник, – потому что он велел повесить представивших ему этот подарок, в наказание за то, что они не привели ему пленника живого. Среди христиан, захваченных в форте, находился один по имени Дон-Педро-де-Агиляр, уроженец, не знаю, какого-то андалузского города, служивший офицером в форте; это был очень храбрый солдат, одаренный редким умом и тем особенным талантом, который называется поэтическим; я могу о нем говорить потому, что злая судьба привела его на мою галеру и на мою скамейку, как раба того же господина; еще до отплытия из порта он сочинил два сонета вроде эпитафий, один посвященный Гулетте, другой – форту. Я помню их наизусть, и потому мне хочется прочитать их вам, так как я надеюсь, что они возбудят в вас скорее удовольствие, чем скуку. Когда пленник произнес имя дон Педро де-Агиляр, дон-Фернанд посмотрел на своих спутников, которые при этом улыбнулись, и один из них, предупредив рассказчика, собиравшегося читать стихи, сказал ему: – Прежде чем ваша милость будете продолжать, я прошу вас сказать мне, что сталось с дон-Педро де-Агиляром, о котором вы говорили. – Я знаю только то, – ответил пленник, – что прожив два года в Константинополе, он убежал оттуда в костюме арнаута[51] вместе с одним греческим шпионом; но не знаю, удалось ли ему возвратить себе свободу, хотя и предполагаю так, потому что менее года спустя я снова видел этого грека в Константинополе, но не мог только расспросить его об их путешествии. – Ну так я вам могу сказать, – возразил дворянин, – что этот дон-Педро – мой брат; он теперь на родине, здоров, богат, женат и отец троих детей. – Благодарение Богу, ниспославшему ему столько милостей! – воскликнул пленник, – потому что, по моему мнению, счастье возвратить себе утраченную свободу не имеет себе равного на земле. – Я тоже знаю сонеты, сочиненные моим братом, – продолжал путешественник. – В таком случае, – ответил пленник, – я предоставляю прочитать их вашей милости, так как вы это сделаете лучше меня. – С удовольствием, – ответил путешественник, – вот сонет на взятие Гулетты: ГЛАВА XL В которой продолжается история пленника Сонет. Блаженные души отважных людей, Вы подвигом славным грехи искупили И, к звездам поднявшись с долины скорбей, Небесные веси собой населили. Вы, гневом пылая, при жизни своей Мощь бренного тела в сраженье явили И берег песчаный и волны морей Своею и кровью врагов напоили. В телах изнуренных свет жизни погас, Но мужество – нет, не покинуло вас, И, быв побежденными, вы победили: Блаженство небесное, славу земли Вы мужеством стойким себе обрели, Пред тем как навеки средь битвы почили. – Вот тоже самое и я помню, – сказал пленник. – А вот сонет, посвященный форту, – продолжал путешественник; – если память мне не изменяет, он таков: Сонет. От этих диких, знойных берегов, От этих стен, что прахом стать успели, Трех тысяч храбрых души отлетели В блаженства край, за гранью облаков. Они толпе бесчисленной врагов, Бесстрашные, противостать посмели И победить желаньем пламенели; Но на земле их жребий был суров… Не раз войны гроза здесь бушевала, Не раз земля здесь храбрых принимала И в этот и в минувшие года; Но более угодных душ для рая И стойких тел от века никогда