Дон Кихот
Часть 31 из 105 Информация о книге
Не избирала мать земля сырая. Сонеты были найдены недурными, и пленник, обрадованный добрыми вестями о своем товарище, возвратился к нити своего повествования. – После взятия Гулетты и форта, – сказал он, – турки распорядились, чтобы Гулетта была срыта; в форте было уже нечего разрушать. Чтобы поскорей покончить с этим делом, под нее подвели мины с трех сторон, но ни в одном месте не удалось взорвать то, что казалось самым непрочным, то есть старые стены; тогда как новейшие укрепления, устроенные Фратином, были легко опрокинуты. Наконец победоносный торжествующий флот возвратился в Константинополь, где немного времени спустя умер его повелитель Учали. Его называли Учали Фартакс, что на турецком языке означает паршивый ренегат, потому что таковым он был в самом деле, а у турков принято давать людям фамилии сообразно их недостаткам или достоинствам. Действительно, у них есть не больше четырех фамилий, происходящих им оттоманского дома; остальные, как я уже сказал, получают свое происхождение от телесных пороков или душевных добродетелей. Этот паршивый четырнадцать лет работал в качестве невольника на галерах султана и тридцати четырех лет от роду сделался ренегатом, разозлившись на турка, давшего ему оплеуху в то время, когда он греб; чтоб иметь возможность обидчику отомстить, он отказался от своей веры. Благодаря своему мужеству он, не прибегая к низким и подлым способам, посредством которых обыкновенно возвышаются большинство любимцев султана, сделался алжирским королем, а потом и главнокомандующим флота, что является третьею по степени должностью в государстве; по происхождению он был калабриец, в нравственном отношении хороший человек; он очень человеколюбиво обращался со своими невольниками, число которых доходило до трех тысяч. После его смерти, согласно распоряжению, оставленному им в своем завещании, эти невольники были разделены между его ренегатами и султаном, который тоже всегда бывает наследником умирающих и получает равную с детьми покойника часть в наследстве. Я достался одному ренегату венецианцу, которого Учали взял в плен, когда тот был юнгой на одном христианском корабле, и сделал своим самым близким любимцем. Это был самый жестокий ренегат, какого только когда либо видели: звали его Гассан-Ага; он разбогател и сделался королем Алжира. Я отправился из Константинополя с ним вместе в этот город, радуясь, что буду так близко к Испании, радовался я этому не потому, что бы я думал кому-либо писать о своем печальном положении, но потому что хотел посмотреть, не будет ли судьба благосклоннее ко мне в Алжире, чем она была в Константинополе, где я пробовал тысячу способов бежать, но всякий раз неудачно. Я думал поискать в Алжире других средств того, чего так пламенно желал, так как надежда вернуть себе свободу никогда не покидала меня. Когда я придумывал и приводил в исполнение задуманное, и успех не соответствовал моим намерениям, то я не предавался отчаянию; но немедленно создавал новую надежду, которая, как бы она слаба ни была, поддерживала мое мужество. Вот чем наполнил я свою жизнь; заключенный в тюрьме, называемой турками баньо, в этой тюрьме они содержат всех христианских невольников, как принадлежащих королю, так и частным лицам и альмасеку, то есть городскому управлению. Этому последнему разряду невольников, составляющих собственность города и употребляющихся на общественные работы, трудно надеяться на возвращение себе свободы; принадлежа всем и не имея отдельного господина, они не знают с кем условливаться о выкупе даже тогда, когда они могли бы представить таковой. В эти баньо, как я уж сказал, много частных лиц приводят своих невольников, в особенности, когда последние должны быть выкуплены, потому что в таком случае они оставляются в покое и безопасности до самого выкупа. Также бывает и с невольниками короля, когда они ведут переговоры о своем выкупе; тогда они не ходят на невольнические работы; но если выкуп медлить появляться, то, чтобы заставить пленников написать о нем поубедительнее, их посылают работать и вместе с другими отыскивать лес, что считается не легким делом. Я был среди пленников, подлежащих выкупу; когда узнали, что я капитан, то, сколько я ни говорил, что у меня нет никаких средств, ничто не помешало все-таки поместить меня в ряды дворян и людей, которые должны быть выкуплены. На меня надели цепь, скорее в знак выкупа, чем для того, чтобы держать меня в рабстве, и я проводил мою жизнь в этом баньо среди множества почетных людей, тоже предназначенных к выкупу. Голод и нагота мучили нас иногда и даже почти постоянно, но еще больше мучений доставляло нам зрелище неслыханных жестокостей, учиняемых моим господином над христианами. Каждый день он приказывал кого-нибудь повесить; этого сажали на кол, тому обрезали уши, и все это по ничтожным причинам и даже совсем без причин, так что сами турки говорили, что он делает зло ради самого зла, и что, по своему природному праву, он создан быть палачом всего человеческого рода.[52] Только один пленник умел обходиться с ним: это был испанский солдат, некто Сааведра,[53] который, с целью возвращения себе свободы, совершил такие дела, что они на долгие годы останутся в памяти жителей этой страны. Между тем ни разу Гассан-Ага не ударил его палкою, ни разу не приказывал его ударить и ни разу не обратился к нему с ругательством, тогда как, после каждой из его многочисленных попыток бежать, мы боялись, что он будет посажен на кол, да он и сам этого опасался. Если бы у меня было время, я рассказал бы вам теперь о каком-нибудь из дел, совершенных этим солдатом, оно, наверное, заинтересовало и изумило бы вас больше, чем рассказ моей истории; но надо возвратиться к ней. На двор нашей тюрьмы выходили окна дома одного богатого и знатного мавра. По обыкновению, существующему в той стране, это были скорее круглые слуховые, чем обыкновенные окна при том же они были всегда закрыты толстыми и частыми решетками. Однажды я был на террасе нашей тюрьмы с тремя моими товарищами; другие христиане ушли на работу. Мы были одни и для провождения времени пробовали прыгать с нашими цепями. Нечаянно я поднял глава и увидал, что в одно из этих окон высунулась тростниковая палка, на конце которой был привешен маленький сверток; палкой кто-то размахивал, как будто давая нам знак взять ее. Мы внимательно глядели на нее, и один из товарищей подошел к окну, чтобы посмотреть, что будет дальше, бросят ли палку. Но когда он был уже под окном, палку подняли и замахали из стороны в сторону, подобно тому, как отрицательно качают головой. Христианин возвратился к нам, и палка снова стала опускаться, делая те же движения, как и прежде. Другой товарищ попытался подойти, и с ним случилось то же, что и с первым; затем и третий не оказался счастливым. Увидав это, я в свою очередь захотел испытать счастье, и только что подошел к палке, как она упада в баньо к моим ногам. Я немедленно же поспешил отвязать маленький сверток и нашел завязанными в платке десять сианисов, золотых монет низкой пробы, обращающихся среди мавров и стоящих каждая десять наших реалов. Бесполезно говорить, как я был рад этой находке; моя радость равнялась только удивлению, которое я испытывал, раздумывая о том, откуда могло явиться такое счастье нам или скорее мне; так как из того, что палка не опускалась до тех пор, пока не подошел я, было ясно видно, что это благодеяние предназначалось мне. Я взял эти особенно дорогие для меня деньги, сломал тростник и возвратился на террасу, чтобы опять посмотреть на окно; тогда я увидал в окне необыкновенно белую руку, стремительно открывшую и закрывшую его. Последнее заставило нас догадаться или, по крайней мере, предположить, что эту милостыню мы получили от какой-нибудь женщины, живущей в этом доме, и, в знак благодарности, мы сделали поклон по мавританскому обычаю, – наклонив головы, перегнув туловище и скрестив руки на груди. Минуту спустя, в том же окне появился маленький крест, сделанный из тростника, и сейчас же скрылся вновь. Этот знак подтвердил нашу догадку, что в этом доме живет рабой какая-нибудь христианка, и что она-то и делала нам добро. Но белизна руки и украшавшие ее браслеты опровергали это предположение. Тогда мы подумали, что нам покровительствует какая-нибудь христианка-отступница, из тех, которых их господа часто берут в законные жены; такого рода браки пользуются большим уважением среди мавров, ценящих христианских женщин выше женщин своей нации. Во всех наших догадках мы были, однако, очень далеки от истины. – С этого времени нашим единственным занятием было смотреть на окно – этот полюс, на котором появилась звезда тростниковой палки. Но прошло пятнадцать дней, и мы не видали ни руки, ни другого какого-либо знака. Как мы ни старались за это время узнать, кто живет в этом доме, и нет ли там христианки-отступницы, мы не нашли никого, кто бы мог нам сообщить больше того, что в этом доме живет богатый и знатный мавр, по имени Агиморого, бывший начальник форта Вата, должность очень значительная в этом краю. Но в то время, когда мы совсем уже бросили думать о том, что на нас посыпятся новые сианисы, мы вдруг увидали, что в окне опять появилась тростниковая палка с привязанным на ее конце свертком, еще большим, чем первый. Как и в прошлый раз, это случилось в тот день, когда баньо был совершенно пуст. Мы проделали первоначальный опыт: каждый из моих товарищей подходил к стене, но палка не давалась никому из них и упала только тогда, когда подошел к ней я. В платке я нашел сорок золотых испанских эскудо и написанную по-арабски записку, в конце которой стоял большой крест. Я поцеловал крест, взял деньги и вернулся на террасу; мы все опять почтительно поклонились, и снова показалась рука; тогда я сделал знак, что прочитаю записку, и окно закрылось. Мы, конечно, были удивлены и обрадованы таким приключением, но никто из нас не знал арабского языка и потому, если велико было наше желание узнать содержание бумаги, то еще больше была трудность найти человека, который бы мог ее прочитать. Наконец я решился довериться одному ренегату,[54] уроженцу Мурции, который уверял меня в своей дружбе, и с которого я взял слово хранить тайну, доверенную ему мною. Между ренегатами есть такие, которые, намереваясь возвратиться в христианскую страну, имеют обыкновение брать от некоторых значительных пленников свидетельства, удостоверяющие в том, что означенный ренегат хороший человек, оказал много услуг христианам и имеет намерение бежать при первом благоприятном случае. Есть такие, которые ищут этих свидетельств с искренним намерением, другие же с хитростью и для выгоды. Последние отправляются на грабеж в христианские страны и, когда им приходится потерпеть кораблекрушение, или когда их поймают, они вынимают свои свидетельства и говорят, что они имели намерение возвратиться к христианам, как это видно из свидетельств, и для этого пошли вместе с турками. Таким образом, они избегают первой опасности, без всякого труда для себя примиряются с церковью а, когда найдут для себя удобным, возвращаются в Бербирию, чтобы приняться за прежнее ремесло. Другим действительно такие бумаги нужны; они отыскивают их с добрым намерением и остаются навсегда в христианских странах. Один из таких ренегатов был, как я уже говорил, нашим другом, который подучил свидетельства от всех наших товарищей, давших о нем самые лучшие отзывы, какие только возможны. Если бы мавры нашли у него эти бумаги, они сожгли бы его живым. Я узнал, что он умеет по-арабски не только довольно хорошо говорить, но и писать. Однако, прежде чем открыться ему вполне, я попросил его прочитать эту бумагу, найденную мною, как я ему сказал, в щели моего сарая. Он развернул ее, несколько времени внимательно смотрел на нее и потом начал шептать сквозь зубы; я спросил, понимает ли он, что там написано. – Очень хорошо понимаю, – сказал он мне, – если вы хотите, чтобы я перевел ее вам слово в слово, то дайте мне перо и бумагу; так мне будет легче сделать это. Мы дали ему просимое, и он начал понемногу переводить. Окончив, он сказал нам: – Все, что написано в этой бумаге, я перевел по-испански, не пропустив ни одной буквы. Заметьте только, что Лелья Мариэм означает Пресвятую Деву Марию. Тогда мы прочитали записку, в которой было написано: «Когда я была ребенком, у моего отца была невольница,[55] которая научила меня на моем языке христианской азале[56] и много рассказывала мне о Лелье Мариэм; христианка умерла, и я знаю, что она отошла не в огонь, но к Аллаху, потому что с того времени я ее видела два раза, и она мне сказала, чтобы я отправилась в ее страну христиан увидеть там Лелью Мариэм, которую я очень люблю. Я не знаю, как мне туда отправиться. В это окно я видела много христиан, но ни один из них не показался мне дворянином, кроме тебя. Я красива и молода и могу взять с собой много денег. Подумай, не можем ли мы с тобой отправиться туда? там ты станешь моим мужем, если хочешь; а если не хочешь, то все равно Лелья Мариэм даст мне кого-нибудь, кто женится на мне. Пишу я тебе сама; но будь осторожен, когда ты дашь кому-нибудь прочитать эту записку и не доверяй ее никакому мавру, потому что они все обманщики. Все это меня сильно тревожит, и мне хотелось бы, чтобы ты никому ничего не рассказывал, потому что, если мой отец узнает об этом, он сейчас же бросит меня в колодец и закидает камнями. Я прикреплю к тростнику нитку, привяжи к ней свой ответ; и если у тебя нет никого, кто бы написал тебе по-арабски, то ответь мне знаками: Лелья Мариэм поможет мне понять их. Да сохранят тебя Она и Аллах, а также и этот крест, который я часто целую, как мне велела невольница». Теперь, господа, судите сами по содержанию этой записки, имели ли мы причины удивляться и восхищаться. Видя нашу радость и удивление, ренегат догадался, что эта записка была найдена не случайно, но предназначалась кому-нибудь из нас. Поэтому он заклинал нас, если его догадка верна, открыться и довериться ему, обещая не пощадить своей жизни для нашего освобождения. С этими словами он вынул из-за пазухи маленькое металлическое распятие и поклялся нам Богом, образ которого находится перед ним и в которого он, хотя и грешник и дурной человек, сохранил чистую веру, держать в строгой тайне все, что нам угодно будет ему открыть. Он говорил, что ему кажется, или, вернее, он предчувствует, что при помощи женщины, написавшей эту записку, все мы должны получить свободу, и он – достигнуть цели своих пламенных желаний, то есть вступить в лоно его святой матери-церкви, из которой он был извергнут, как гнилой член, за свое неверие и свой грех. Ренегат подтверждал свои слова такими обильными слезами и знаками такого искреннего раскаяния, что мы все единодушно согласились рассказать ему истинное происшествие и, в самом деле, дали ему точный отчет обо всем, ничего не скрывая. Мы показали ему маленькое окошечко, в котором появлялась тростниковая палка, и он, со вниманием заметив дом, обещал употребить все свои старания, чтобы узнать, кто живет в нем. Мы решили также ответить сейчас же на записку мавританки, благо у нас есть человек, который может нам помочь в этом деле. Ренегат написал ответ, который я ему продиктовал. Я прочитаю вам его от слова до слова, потому что ни одна из важных подробностей этого приключения не изгладилась из моей жизни и не изгладится до последнего дыхания моей жизни. Итак, вот что я ответил мавританке: «Да сохранят тебя истинный Аллах, моя госпожа, а также и блаженная Мариэм, истинная Матерь Бога, вложившая в твое сердце желание отправиться в страну христиан, потому что она тебя нежно любит. Моли ее открыть тебе, как ты должна исполнить ее повеление; она так добра, что исполнить твою просьбу. От себя и от всех находящихся со мною христиан я обещаю тебе сделать для тебя все, что только можем, до самой смерти. Не замедли написать и сообщить мне о том, что ты думаешь делать; я буду отвечать тебе постоянно. Великий Аллах послал нам христианина, умеющего говорить и писать на твоем языке так хорошо, как ты в том убедишься из этой записки. Поэтому, ни мало не беспокоясь, ты можешь сообщать нам обо всем, что захочешь. Что же касается того, чтобы, по прибытии в страну христиан, ты стала моей женой, то я, как истинный христианин, обещаю тебе это, а ты знаешь, что христиане лучше мавров держат свои обещания. Да примут тебя Аллах и его мать Мариэм под свое святое покровительство». Когда эта записка была написана и спрятана, я подождал два дня, пока баньо не опустел по обыкновению, и тогда отправился на обычную прогулку на террасу, чтобы посмотреть, не покажется ли опять тростниковая палка; она не замедлила появиться. Как только я ее заметил, хотя и не видя того, кто ее держал, я показал бумагу, желая дать понять тем, чтобы привязали нитку; но она уже висела на палке. Я привязал к ней записку, и несколько мгновений спустя мы снова увидели нашу звезду с ее белым знаменем мира, с маленьким платком на конце. Он упал, я поспешил его поднять, и мы нашли в нем более пятидесяти эскудо в золотых и серебряных монетах разного рода, увеличившие в пятьдесят раз нашу радость. Наши надежды на освобождение окрепли. В ту же ночь наш ренегат пришел опять в баньо. Он узнал и сообщил нам, что в этом доме действительно живет мавр, о котором нам говорили, по имени Ага-Морато; что он необыкновенно богат, и что он имеет единственную дочь, наследницу всего его богатства, которую во всем городе единогласно признают за прелестнейшую женщину во всей Берберии; он рассказывал нам также, что многие вице-короли, приезжавшие в область, просили ее руки, но что она не хотела выходить замуж; он сообщил наконец, что у ней долго жила одна невольница-христианка, недавно умершая. Все это вполне согласовалось с содержанием записки; затем мы вместе с ренегатом держали советы что должны мы предпринять, чтобы похитить мавританку из ее дома и добраться всем до христианской стороны. Решили сначала подождать второго известия от Зораиды (так звали ту женщину, которая теперь хочет называться Марией), потому что мы все признавали, что она и только она одна может найти выход из этих затруднений. Когда мы остановились на этом решении, ренегат советовал нам не терять мужества и сказал, что он сам или потеряет жизнь, или возвратит нам свободу. Целых четыре дня баньо был полон народу, и это обстоятельство было причиною того, что четыре дня не появлялась палка. По истечении этого времени, когда восстановилось обычное уединение, она появилась, наконец, с большим свертком, обещавшим нам богатую добычу. Палка спустилась ко мне, и я нашел в платке другую записку с сотней эскудо одними золотыми монетами. Присутствовавший тут же ренегат прочитал нам записку в нашем общем помещении. Вот что было написано в ней: «Не знаю, мой господин, что нам нужно предпринять, чтобы отправиться в Испанию, и Лелья Мариэм не сказала мне ничего, хотя я ее об этом просила. Все, что я могу сделать, это – дать вам через это окно много золотых монет. Выкупайтесь этими деньгами, ты и твои друзья, и пусть один из вас отправится в христианскую страну, купит там лодку и возвратится захватить других. Меня найдете вы в саду моего отца, находящемся у ворот Баб-Асуна вблизи морского берега, где я буду проводить лето с моим отцом и моими слугами. Оттуда ночью вы можете меня легко похитить и отвести в лодку. Помни, что ты должен быть моим мужем; а то я попрошу Мариэм наказать тебя. Если ты не можешь никому доверить покупку лодки, то выкупайся сам и отправляйся; я знаю, что ты возвратишься скорей, чем кто-либо другой, потому что ты – христианин и дворянин. Постарайся разузнать, где сад; когда ты пойдешь гулять туда, я буду знать, что в баньо нет никого, я дам тебе много денег. Аллах да хранит тебя, мой господин». Таково было содержание записки. Услыхав его, мы все изъявляли желание быть выкупленными и исполнить поручение, обещаясь съездить и возвратиться с возможной поспешностью. Я тоже предлагал свои услуги. Но ренегат воспротивился всем этим намерениям, говоря, что он не позволит никому из нас выйти на свободу, прежде чем выйдут другие, так как он из опыта знал, как плохо, получив свободу, держат слова, данные в рабстве. Очень часто, говорил он, пленники знатного происхождения прибегали к подобным способам, они выкупали кого-нибудь из своих товарищей, которого они посылали с деньгами в Валенсию или Майорку, чтобы вооружить там лодку и возвратиться на ней за выкупившими его пленниками; но больше уже не приходилось им увидать опять посланных: потому что счастье возвращения на свободу и страх снова потерять ее изглаживали из памяти последних всякие обязательства в свете. Чтобы подтвердить истину своих слов, он вкратце рассказал нам о приключении, случившемся с несколькими христианскими дворянами, приключении самом странном из всех, какие нам приходилось слышать в этой местности, где каждый день происходят удивительные вещи. Наконец, он заключил свою речь тем, что предложил отдать деньги, назначенные для выкупа христианина, ему, чтобы в самом же Алжире купить катер; он сделает это под предлогом намерений сделаться купцом и вести торговлю с Тетуаном и прибрежными городами; когда же он станет хозяином судна, то, по его словам, ему легко будет вывести нас из баньо. «Впрочем, – добавил он, – если мавританка даст, как обещает, достаточно денег, чтобы выкупить всех, то, когда вы будете на свободе, вам не трудно будет самим купить лодку и отплыть среди бела дня. Затруднение состоит в том, что мавры не позволяют ренегатам покупать, или вообще иметь лодки, но только большие суда, потому что они опасаются, что тот, кто покупает лодку, в особенности, если это испанец, приобретает ее с единственной целью бежать в христианскую землю; но я обойду это препятствие тем, что войду в долю с каким-нибудь мавром-тагарином,[57] предложив ему купить пополам лодку и потом делить торговые барыши. Прикрываясь его именем, я стану хозяином лодки, а тогда все остальное дело сделано.» Хотя мне и моим товарищам и казалось предпочтительнее послать за лодкой в Майорку, как это советовала также и мавританка, однако мы не осмелились противоречить ренегату из боязни, как бы он нас не выдал, если мы не исполним его требований и тем не погубит и нас и Зораиду, за жизнь которой мы были готовы пожертвовать собственной жизнью. Итак, мы решились отдать нашу судьбу в руки Бога и ренегата. Мы немедленно же ответили Зораиде, что мы сделаем все согласно ее советам, потому что они так хороши, как будто были внушены Лельей Мариэм, и что от нее одной зависят, обождать ли с этим планом, или теперь же приняться за его осуществление. В этом же письме я повторил свое обещание быть ее супругом. На другой день, когда баньо был пуст, она спустила нам в несколько приемом помощью палки и платка до двух тысяч эскудо золотом. В записке она сообщала нам, что в следующую джиуму, то есть пятницу, она отправится в сад своего отца, но что прежде своего отъезда она даст нам еще денег; она добавляла также, что если этого будет недостаточно, то нам стоит только ее уведомить и она нам даст, сколько мы потребуем, потому что у ее отца денег так много, что он не обращает на них внимания, и при том же ключи от всего хранятся у нее. Мы немедленно передали пятьсот эскудо ренегату, для покупки катера; восемьюстами эскудо выкупил я себя. Я передал деньги одному валенсианскому купцу, находящемуся в это время в Алжире. Он выкупил меня у короля, дав слово и обязавшись заплатить мой выкуп по прибытии первого валенсианского корабля, так как если бы он сейчас же сполна внес все деньги, то он возбудил бы в короле подозрение, что выкуп уже несколько дней был в Алжире, но что купец ничего не говорил ему об этом, пустив назначенную сумму в оборот. Мой господин был так коварен, что я не осмелился советовать купцу отдавать сейчас же все деньги. Накануне пятницы, в которую прекрасная Зораида должна была отправиться в летний сад, она дала нам еще тысячу золотых экю и уведомила нас о своем предстоящем отъезде, причем просила меня, как только я буду выкуплен, узнать, где находится сад ее отца, постараться пройти в него и увидеться с ней. Я ответил ей, что не премину это сделать и просил ее молиться обо мне Лелье Мариэм во всех молитвах, которым ее научила невольница. После этого пришлось позаботиться о выкупе моих трех товарищей, чтобы облегчить им выход из баньо; кроме того я боялся, как бы дьявол не надоумил их на что-нибудь недоброе и не заставил их сделать какой-нибудь глупости во вред Зораиде, когда они увидит что я выкуплен, а они – нет, между тем как деньги есть и для их выкупа. Правда их благородство делало излишним подобное опасение, но все-таки я не хотел подвергать свое дело никакому риску. Поэтому я велел выкупить их тем же способом, как и меня, предварительно передав выкупные деньги купцу, чтобы он мог с спокойной душой принимать обязательства за нас; но своего тайного заговора мы ему не открывали: такое признание было бы слишком опасно. ГЛАВА XLI В которой пленник продолжает свою историю Не прошло и пятнадцати дней, а наш ренегат купил уже хороший катер, способный поднять тридцать человек. Чтобы придать делу другой вид и предупредить всякие подозрения, он решил сделать и действительно сделал путешествие в городок Саргел, расположенный в двадцати милях от Алжира на Оранском берегу, где велась значительная торговля сушеными финиками. Он два или три раза повторил это путешествие в компании с тагарином, а котором он вам говорил. В Берберии тагаринами называются аррогонские мавры, а мавры Гренады называются мудехаресами. Эти последние в королевстве Фец называются эльчесами, и король феций охотно принимает их на военную службу. Всякий раз, как ренегат плыл в своей лодке, он бросал якорь в маленькой бухте, находившейся в двух выстрелах из аркебуза от сада Зораиды. Там с своими гребцами, молодыми маврами, он принимался за исполнение своего намерения, то читая Азалу, то, как будто шутя, пытаясь сделать то, что намеревался сделать серьезно. Так он отправлялся в сад Зораиды, чтобы попросить фруктов, и ее отец, не зная его, давал ему их. Он хотел поговорить с Зораидой, как сообщал он мне потом, чтобы сказать ей, что это он по моему приказаний должен отвезти ее в христианскую землю, и чтобы она с терпением и полной уверенностью ждала его, но ему ни разу не удалось ее видеть, потому что мавританские женщины не показываются ни мавру ни турку иначе, как по приказанию своего отца или мужа. Пленным же христианам они показываются и разговаривают с ними, может быть, даже больше, чем следовало бы. Мне и самому было бы досадно, если бы ему пришлось говорить с ней, потому что она бы, наверно, сильно испугалась, если бы увидала, что судьба ее вверена ренегату. Но Бог, устроивший дела иначе, не дал ренегату возможности удовлетворил свое желание. Этот последний, увидав, что он может беспрепятственно плавать туда и обратно в своих путешествиях в Саргел и бросать якорь, где ему угодно; что его товарищ тагарим вполне подчиняется его воле; видя, наконец, что я выкуплен, и что остается только найти христиан в гребцы, – сказал мне, чтобы я выбрал тех, кого хочу увезти с собой, кроме уже выкупленных дворян, и сообщил им день отъезда, назначенного им на первую пятницу. Тогда я обратился с предложением к двенадцати испанцам, здоровым гребцам, имевшим возможность свободно выходить из города. Таких найти было не легко, потому что в это время двадцать судов отправились в плавание и увезли с собой всех невольников. И этих то гребцов я нашел только потому, что хозяин их, оканчивавший постройку новой галиоты на верфи, не пускался в это лето в плавание. Я сказал им только, чтобы в первую пятницу они потихоньку, поодиночке вышли из города, отправились к саду Агиморато, и там ожидали моего прихода. Я отдал это приказание каждому из них отдельно, причем сказал им, что если они увидят там других христиан, то пусть скажут им, что в этом месте я велел им ожидать себя. Сделав эти приготовления, мне оставалось сделать самое важное: это уведомить Зораиду о положении наших дел, чтобы она была наготове и не испугалась бы, если мы ее внезапно похитим, прежде того времени, когда, должен был, по ее расчету, прийти катер христиан. Поэтому я решил пойти в сад и посмотреть, нельзя ли с ней переговорить. Под предлогом сорвать там некоторые травы, я вошел в сад накануне моего отъезда и первым лицом, попавшимся мне навстречу, – был ее отец, заговоривший со мной на том языке, которым говорят между собой пленники и мавры по всему Берберийскому побережью, и даже в Константинополе, и который представляет ни арабский, ни кастильский, ни язык какой-либо другой нации, но является смесью всех языков, всеми нами, однако понимаемою. Итак, он спросил меня на этом языке, кто я и что я ищу в его саду. Я ответил ему, что я невольник Арнаута Мами (я звал, что это один из самых близких его друзей) и ищу трав для салата. Потом он спросил меня, выкупной ли невольник я или нет, и сколько мой господин требует за мой выкуп. В то время, как он спрашивал, а я отвечал, прекрасная Зораида вышла из дому в сад. Она давно уже увидала меня и, так как мавританки не стесняются показываться христианам, как я уже сказал, то ей ничего не мешало подойти к нам. Напротив, видя, что она приближается к нам медленно, сам отец подозвал ее к нам. Я не в силах передать вам, с какою чудной красотой, с какой необыкновенной грацией и с какими богатыми украшениями предстала моим глазам моя милая Зораида. Скажу только, что на ее прекрасной шее, в ее ушах и в локонах ее волос жемчугу было больше, чем волос на голове. На ее ногах, бывших, по обычаю той страны, по щиколотку голыми, были надеты два каркади (так по-арабски называют ножные браслеты) из чистого золота украшенные брильянтами, и ценимые ее отцом, как она мне потом говорила, в десять тысяч дублонов; да запястья, которые она носила на руках, стоили столько же. Жемчуг был прекрасен и многочислен, так как он и брильянты составляют любимое украшение мавританских женщин. Потому-то у мавров и можно найти его больше, чем у других наций. Отец Зораиды владел жемчугами в большом количестве, и самыми прекрасными во всем Алжире. Говорили, что он имеет также более двухсот тысяч испанских эскудо, и госпожою всего этого богатства была та, которая теперь со мною. Как прекрасна была она тогда во всех ее украшениях, вы можете судить по красоте, оставшейся у нее после стольких лишений и трудов от той очаровательной наружности, которая она обладала в дни своего благополучия. Известно, что красота женщин имеет дни и эпохи своего расцвета, что разные жизненные случайности ее уменьшают или увеличивают, и что душевным волнениям свойственно ее унижать или возвышать, хотя в общем они ее разрушают, одним словом, она показалась мне необыкновенно прекрасной; я увидал пред собою богатейшую и очаровательнейшую женщину, какую только видели мои глаза. Кроме того, полный глубокого чувства признательности к ней за ее благодеяния, я подумал, что передо мною спустилось с неба какое-то божество для моей радости и моего спасения. Когда она приблизилась, ее отец сказал ей по-арабски, что я невольник его друга Маута Мамми и пришел в сад за салатом. Тогда она заговорила на том же языке, о котором я упомянул, и спросила меня – дворянин ли я, и почему я до сих пор не выкупился, я ответил ей, что я уже выкупился, и что по сумме моего выкупа она может судить о том, как высоко ценил меня мой господин, который потребовал за меня полторы тысячи сольтани.[58] «По правде сказать, если бы ты принадлежал моему отцу, – сказала она, – я бы сделала так, чтобы он не отдал тебя и за вдвое больше, потому что вы, христиане, всегда притворяетесь бедными и обманываете мавров. – Может быть, моя госпожа, – ответил я, – но я уверяю тебя, что я сказал правду моему господину, я говорю и буду говорить правду всем на свете. – Когда же ты уезжаешь? – спросила Зораида. – Я думаю завтра, – ответил я, – завтра поднимает паруса один французский корабль, и я предполагал отправиться с ним. – Не лучше ли было бы, – говорила Зораида, – подождать тебе кораблей из Испании и отправиться с ними, чем с французами, которые вам на друзья? – Нет, – ответил я, – если бы я не был уверен, что скоро придет испанский корабль, тогда я решился бы подождать, но гораздо вернее отправиться завтра же, потому что желание увидеть свою родину и дорогих мне людей так сильно во мне, что не позволяет мне дожидаться другого случая, как бы скоро он не представился, и как бы удобен он ни был. – Ты, конечно, женат в своей стороне, – спросила Зораида, – потому-то так спешишь, чтобы свидеться с своей женой? – Нет, – ответил я, – я еще не женат, но дал слово жениться по прибытии на родину. – А хороша та особа, которой ты дал слово? – спросила Зораида. – Так хороша, – ответил я, – что для того, чтобы, не солгав, достойно похвалить ее; я могу сказать, что она очень похожа на тебя». При этих словах отец Зораиды добродушно рассмеялся и сказал мне: «Клянусь Аллахом, христианин, она действительно должна быть очень хороша, если похожа на мою дочь, которая считается первой красавицей во всем королевстве; если ты в этом сомневаешься, то посмотри хорошенько, и ты увидишь, что я сказал правду». Сам Аги-Морат служил нам посредником, в этом разговоре, как говоривший лучше нас обоих на этом исковерканном языке, которым говорят в том краю; Зораида же, хотя тоже понимала его, но мысли свои выражала больше знаками, чем словами. Беседа наша продолжалась в то время, когда в сад вбежал один мавр, весь запыхавшийся и громко кричавший, что четыре турка перелезли через стены сада, и рвут незрелые плоды. При этом известии и старик и его дочь задрожали от страха, потому что мавры питают общий и, пожалуй, естественный страх перед турками, в особенности перед их солдатами, которые очень наглы, позволяют себе много насилий над маврами, их подданными, и вообще обращается с ними хуже, чем если бы они были их невольниками. Тогда Аги-Морато сказал Зораиде: «Дочь моя, поди в дом и запрись там, пока я поговорю с этими собаками; а ты, христианин, ищи себе трав, сколько угодно, и да поможет тебе Аллах благополучно добраться до твоей родины». Я поклонился, и он отправился к туркам, оставив меня одного с Зораидой, которая сначала притворилась, как будто она хочет, повинуясь приказанию отца, идти домой, но едва только он скрылся за деревьями сада, она вернулась ко мне и сказала с глазами полными слез: «Atameji, христианин, atameji?» то есть «ты уезжаешь, христианин, ты уезжаешь?» – Да, моя госпожа, – ответил я ей, – но ни за что не уеду без тебя. – В первую же джиуму ожидая меня и не пугайся, когда нас увидишь, потому что мы отвезем тебя в христианскую страну. – Я постарался сказать ей эти немногие слова, а также и другие речи, которыми мы обменялись, понятным для нее способом. Потом, обвив своей рукой мою шею, она пошла вся трепещущая домой. Судьбе, должно быть, угодно было погубить нас, и только небо помогло нам дать делам другой оборот; в то время, как мы шли так, обнявшись, ее отец, выпроводивший уже турок, возвратился и увидел нас в этом положении; мы и сами видели, что он нас заметил. Но ловкая и находчивая Зораида не сняла рук с моей шеи; напротив, она еще ближе прижалась ко мне, положила свою голову ко мне на грудь и, согнув немного колени, притворилась, будто бы она в сильном обмороке. С своей стороны и я сделал вид, будто бы я принужден держать ее против воли, ее отец побежал к нам навстречу и, увидав свою дочь, в таком положении, спросил ее, что с ней. Но она ничего не ответила ему. «Наверно, – воскликнул он тогда, – она упала в обморок, испугавшись этих собак». Потом, взяв с моей груди, он прижал ее к своей. Она глубоко вздохнула и с глазами, еще не высохшими от слез, обернулась в мою сторону и сказала мне: «Ameji, христианин, ameji», то есть «уходи, христианин, уходи». – Зачем тебе нужно, моя дочь, – ответил на это ее отец, – чтобы христианин уходил? Он тебе зла не сделал, а турки уж ушли. Не пугайся же ничего, потому что, говорю тебе, турки, по моей просьбе, уж ушли, откуда пришли. – Да это они ее испугали, мой господин, – сказал я ее отцу. – Но раз она хочет, чтобы я ушел, я не хочу ее огорчать. Оставайся с миром, и с твоего позволения, я приду еще, когда понадобятся, нарвать трав в твоем саду, потому что, по словам моего господина, ни в каком другом саду нет лучшего салата. – Можешь приходить, сколько тебе угодно, – ответил Аги-Морато, – моя дочь велит тебе уходить не потому, чтобы ей был неприятен твой вид, или вид других христиан; уходить она тебе велела для того, чтобы велеть уйти туркам, или потому, что тебе уже пора искать травы». После этого я сейчас же простился с ними обоими, и Зораида, у которой, казалось, с каждым шагом разрывалась душа, ушла со своим отцом. Я же, под предлогом отыскивания трав, исходил весь сад, осмотрел все входы и выходы, сильные и слабые места дома и удобства, представляемые им для успеха нашего предприятия; затем я ушел и сообщил обо всем происшедшем ренегату и моим товарищам, вздыхая о том времени, когда я буду мирно наслаждаться тем счастьем, которое мне посылает небо, в лице очаровательно-прекрасной Зораиды. Время шло, и, наконец, настал желанный день. Мы в точности исполнили план, зрело обдуманный нами в наших совещаниях, и успех вполне соответствовал нашим надеждам. В ближайшую пятницу, после того дня, когда я разговаривал с Зораидой в саду, ренегат, при наступлении ночи, бросил якорь своей лодки почти прямо против дома, где нас ждала милая дочь Аги-Морато. Христиане, которым предназначалось занять скамьи гребцов, уже были уведомлены и спрятаны в разных местах поблизости. Они были бодры и веселы в ожидании моего прибытия и горели нетерпением напасть на судно, стоявшее у них перед глазами, потому что, не зная нашего уговора с ренегатом, они думали, что добыть себе свободу придется силою своих рук, перебив мавров, находившихся в лодке. Поэтому, едва только я появился со своими товарищами, все, прятавшиеся в ожидании нашего прихода, сейчас же сбежались вокруг нас. Был час, когда городские ворота были уже заперты, и вокруг не было видно ни одного человека. Собравшись вместе, мы стояли некоторое время в раздумье, что предпринять сначала – отправится ли за Зораидой, или взять в плен мавров-багаринов,[59] бывших гребцами в лодке. Пока мы решали этот вопрос, явился наш ренегат и спросил нас, зачем мы теряем время, когда пора действовать, потому что все его мавры, заснув, совсем позабыв о страже. Мы сообщили ему о причине нашего колебания, он сказал, что прежде всего надо овладеть лодкою, дело очень легкое и безопасное, а потом уже отправиться на похищение Зораиды. Все мы единогласно одобрили его мнение и, не теряя больше времени; под его предводительством подошли к маленькому судну. Он первый вскочил на борт, выхватил свой палаш и крикнул по-арабски: «Не сметь трогаться, если вам дорога жизнь». За ним сейчас же вошли и все христиане. Мавры, люди не особенно решительные, были охвачены страхом, когда услыхали такие слова от своего ардоса[60] и, не попытавшись прибегнуть в оружию, молча позволили христианам себе связать. Христиане сделали это очень поспешно, угрожая маврам изрубить их в куски, если кто-нибудь из них вздумает крикнуть. Покончив с этим делом, половина христиан осталась на страже пленников, а с другими я отправился в сад Аги-Морато, опять-таки имея ренегата своим руководителем. По счастью нам так легко удалось отворить ворота, как будто они были не заперты. Мы тихо подошли к дому, не разбудив никого. Прекрасная Зораида ждала нас у окна, и, услыхав, что кто-то идет, спросила тихим голосом, назаряни лu мы, то есть христиане ли мы. Я ответил ей утвердительно, и ей стоило только сойти вниз. Узнав меня, она больше ни минуты не колебалась; не возразив ни слова, она сошла вниз, отворила дверь, и показалась перед глазами всех такой прекрасной и так богато одетой, что я не в силах этого описать. Увидав ее, я взял и поцеловал ее руку. Ренегат и мои двое товарищей сделали тоже; нашему примеру последовали также и другие двое, которые, не зная о нашем приключении, делали то, что мы делаем, таким образом, все мы, казалось, благодарили ее и признавали госпожой нашей свободы. Ренегат спросил ее, в саду ли ее отец. Она ответила, что в саду и что он спит. «В таком случае его надо разбудить, – сказал ренегат, – и увезти его с собою, а также захватить и все, что только есть драгоценного в этом прекрасном саду. – Нет, – воскликнула она, – не касайтесь ни одного волоса на его голове, и в этом доме больше ничего нет, кроме того, что я увожу; этого вполне достаточно, чтобы сделать вас всех богатыми и довольными. Подождите немного и вы увидите». С этими словами она вошла в дом, и, обещав скоро вернуться и прося нас стоять спокойно и не шуметь. Я спросил ренегата, о чем они разговаривали, и, узнавши, в чем дело, просил его исполнять только волю Зораиды. Она между тем возвратилась, неся маленький сундучок, так переполненный золотыми монетами, что она едва была в силах держать его. Рок судил, чтобы в эту минуту проснулся ее отец и услыхал шум в саду. Он подошел к окну и, вскоре узнав, что стоявшие около его дома люди были христиане, начал пронзительно кричать по-арабски: «Христиане, христиане! воры, воры!!» Эти крики привели нас всех в страшное смущение. Но ренегат, увидав грозившую нам опасность и сознавая, что необходимо покончить предприятие прежде, чем тревога будет услышана, со всех ног бросился наверх в комнату Аги-Морато. Некоторые за ним последовали; я же не осмелился покинуть Зораиду, которая без чувств упала в мои объятья. Ушедшие быстро покончили с своим делом: через минуту они опять спустились вниз, ведя Аги-Морато со связанными руками и со ртом, завязанным платком, угрожая ему заставить его жизнью заплатить за одно только слово. При виде этого его дочь закрыла себе глаза, чтобы не смотреть на отца, а он остолбенел, увидав ее и не зная, что она добровольно отдалась в наши руки. Но так как в то время ноги нам были всего нужнее, то мы поспешили поскорей добраться до нашей лодки, где оставшиеся ожидали нас, сильно беспокоясь о том, не случилось ли с нами какого несчастия. Было только с небольшим два часа ночи, когда мы все собрались в лодку. Отцу Зораиды развязали руки и рот, но ренегат еще раз повторил ему при этом, что если он скажет хоть одно слово, то пусть тогда пеняет на себя. Взглянув на свою дочь, Аги-Морато тяжело зарыдал; он зарыдал еще тяжелее, когда увидал, что я крепко обнял ее, и что она, без слез и без сопротивления, спокойно остается в моих объятиях; тем не менее, он хранил молчание, боясь, как бы ренегат не привел своей угрозы в исполнение. В ту минуту, когда мы уже взялись за весла, Зораида, видя в лодке своего отца и других связанных мавров, сказала ренегату, чтобы он попросил у меня милостивого позволения развязать мавров, и возвратить ее отцу свободу, потому что ей легче броситься в воду, чем видеть, как везут пленником нежно любившего ее отца. Ренегат передал мне ее просьбу, и я ответил, что я готов ее исполнить. Но он возразил, что сделать это невозможно. «Если мы оставим их здесь, – сказал он мне, – то они станут кричать о помощи и сделают тревогу в городе, и тогда в погоню за нами пошлют легкие фрегаты, так что отрежут нам путь и на суше и на море и лишат нас всякой возможности убежать. Только одно и можем мы сделать, это – возвратить им свободу по прибытии в первую христианскую страну». Мы все согласились с этим мнением, и Зораида, которой мы тоже объяснили причину, отчего нельзя сейчас же исполнить ее желания, удовлетворилась нашими доводами. Тогда в строгом молчании, но с радостной поспешностью, каждый из наших здоровых гребцов схватил свое весло, и из глубины наших сердец поручив себя Богу, мы поплыли по направлению к островам Болеарским – самой ближней христианской стране. Но так как дул довольно сильный ветер, и на море было порядочное волнение, то нам нельзя было взять путь на Майорку, а пришлось плыть вдоль берега Оранского; это причиняло нам большое беспокойство, так как мы боялись быть залеченными из маленького городка Саргеля, расположенного на этом берегу в шестидесяти милях от Алжира. Мы опасались также, что нам придется встретиться с какой-нибудь из галиот, которые возят товары из Тетуана, хотя каждый из нас рассчитывал и на себя и на других и надеялся, что если мы встретимся с торговой невооруженной галиотой, то мы не только не будем взяты ею, но даже сами возьмем это судно, на котором нам будет можно с большею безопасностью совершить наше путешествие. В то время, как мы, таким образом, плыли, Зораида сидела со мной рядом, спрятав свою голову в моих руках, чтобы не видеть своего отца, и я слышал, как она тихо призывала Лелью Мариэм, прося ее помочь нам. К рассвету мы проплыли около тридцати миль, но все-таки были не более как на расстоянии трех выстрелов из аркебуза от земли. Берег был пустынен, и мы не боялись быть никем замеченными; отплыв на веслах в открытое море, немного к тому времени успокоившееся, и очутившись в двух милях от берега, мы отдали гребцам приказание грести по-тише, пока все подкрепятся пищею, которою лодка была снабжена в изобилии. Но гребцы отвечали, что теперь не время отдыхать, и что есть могут те, кому нечего делать, а они ни за что на свете не сложат весел. Их послушались, и в ту же минуту подул свежий ветер, заставивший нас поднять паруса и оставить весла, повернув лодку носом в Орану, так как другое направление принять было нельзя. Все это произошло очень быстро, и мы поплыли на парусах, делая по восьми миль в час, опасаясь только, как бы не встретиться с вооруженным разбойничьим судном. Мы дали поесть маврам-багаритам, которых ренегат утешал, говоря им, что они не невольники, и что при первой же возможности им будет возвращена свобода. С тою же речью он обратился к отцу Зораиды, но старик отвечал: «Я могу ожидать всего другого от вашего великодушия и вашей любезности, христиане; но не считайте меня таким простаком, чтобы подумать, будто бы вы мне дадите свободу. Наверно, не для того вы подвергали себя опасности при моем похищении, чтобы потом так бескорыстно освободить меня, зная в особенности, кто я и какие выгоды вы можете извлечь из моего выкупа; если вам угодно назначить цену, то я теперь же предлагаю вам все, что вы захотите за меня, и за это бедное дитя, составляющее лучшую и драгоценнейшую часть моей души». Произнеся эти слова, он так горько заплакал, что возбудил во всех нас сострадание, и Зораида невольно бросила на него взор. Глубоко тронутая его слезами, она поднялась с моих колен, подошла к своему отцу и обняла его. Она прижалась своим лицом к его лицу, и оба они стали проливать горькие слезы, так что и большинство из нас, свидетелей этого трогательного зрелища, тоже почувствовали свои глаза мокрыми от слез. Но, увидав свою дочь в праздничном платье и украшенную множеством драгоценностей, Аги-Морато сказал ей на его родном языке: «Что это значит, моя дочь? вчера вечером, перед тем как с нами случилось это ужасное несчастие, я тебя видел в обыкновенном домашнем платье, а теперь я вижу тебя во всех уборах, которые я тебе подарил в дни нашей счастливой жизни. У тебя не было времени переодеться, и я не сообщал тебе никакого радостного известия, ради которого можно было бы праздновать и торжествовать? Отвечай на мой вопрос, потому что это удивляет и тревожит меня больше чем постигшее меня несчастие». Ренегат перевел для нас все сказанное мавром своей дочери. Зораида не отвечала ни слова. Но, когда Аги-Морато увидал в одном углу лодки сундучок, в котором она обыкновенно хранила свои драгоценности и который он считал оставшимся в алжирском доме, при переезде их в сад, он спросил ее, как этот сундучок попал в наши руки и что внутри его. Тогда ренегат, не дожидаясь ответа Зораиды, сам ответил старику: «Не трудись, господин, расспрашивать твою дочь Зораиду; я дам тебе один ответ, который решит все твои вопросы. Она пришла сюда добровольно и, вероятно, теперь так же довольна своим положением, как доволен перешедший из мрака к свету, от смерти к жизни и из ада в рай. – Дочь моя, правду ли он говорит? – воскликнул мавр. – Да, правду, – ответила Зораида. – Как! – воскликнул он, – ты христианка, и это ты предала своего отца в руки его врагов? – Да, я христианка, – подтвердила Зораида, – но не я довела тебя до этого состояния, и у меня никогда не было желания ни тебя покинуть ни сделать тебе зло, но только сделать себе добро. – Какое же добро сделала ты себе, дочь моя? – Об этом спроси Лелью Мариэм, она сумеет ответить тебе лучше меня». Едва только мавр услыхал этот ответ, как с невероятной быстротой он бросился вниз толовой в воду и непременно бы утонул, если бы его не удержала некоторое время на воде его длинная одежда. Мы подбежали на крики Зораиды и, схватив за плащ, вытащили его на половину захлебнувшимся и потерявшим сознание. Его вид вызвал глубокое горе в душе Зораиды, которая стала горько и неутешно рыдать над его телом как над мертвым. Но мы повесили мавра вниз головой, из него вылилось много воды, и часа через два он пришел в себя. За это время ветер переменился, и мы принуждены были приблизиться к земле и изо всех сил работать веслами, чтобы не быть выброшенными на берег. Но наша счастливая судьба привела нас в бухту, которую образует маленький мыс, называемый маврами мысом Cava rhoumia, что по-нашему означает дурной христианки. Среди них существует предание, что на этом месте погребена та Cava, которая была причиною гибели Испании. – Cava на их языке означает дурная женщина, а rhoumia – христианка. Они считают дурным предзнаменованием, когда им приходится бросить якорь в этом месте, и потому они без необходимости не пристают там к берегу. Для нас же этот мыс был не местом погребения дурной женщины, но спасительною гаванью, так как море страшно бушевало. Мы поставили часовых на земле, а сами стали подкрепляться запасами, которые захватил ренегат; после чего мы из глубины сердца помолили Бога и Пресвятую Деву взять нас под свое покровительство и помочь нам довести до благополучного конца так счастливо начатое дело. Уступая просьбам Зораиды, мы приготовились высадить на землю ее отца и других мавров, до сих пор еще связанных; у нее разрывалось сердце при виде ее отца, связанного как злодей, и ее пленных соотечественников. Мы обещали повиноваться ей перед отъездом, потому что выпустить мавров в этом пустынном месте не представляло никакой опасности. Наши молитвы были не напрасны, небо услышало их; подул благоприятный ветер, море успокоилось, и все манило нас продолжать наше радостное путешествие. Сочтя минуту удобной, мы развязали мавров и, к большому их удовольствию, высадили поодиночке на землю. Но, когда высаживали отца Зораиды, совершенно пришедшего уже в сознание, он сказал нам: «Как вы думаете, христиане, почему эта злая женщина радуется тому, что вы возвращаете мне свободу? вы думаете потому, что она жалеет меня? О, нет, она рада избавиться от моего присутствия, которое мешало бы ей удовлетворять ее преступные желания. Не думайте, что она решилась переменить свою религию на вашу потому, что она считает вашу религию лучше нашей. О, нет, она делает так только из-за того, что у вас распутству дано больше простору, чем в нашей стране». Затем, обращаясь к Зораиде в то время, как я с другим христианином удерживал его за руки, чтобы он не совершил какого-нибудь безумного поступка, он воскликнул; «О, бесчестная и развратная девушка! Куда ты идешь, слепая и бесчеловечная? во власть этих собак, наших природных врагов? Проклят тот час, в который я тебя зачал, прокляты те попечения, которыми я окружал тебя с детства!» Увидав, что он не собирается скоро кончить, я поспешил спустить его на землю, и там он продолжал громко кричать свои проклятия, моля Могомета упросить Аллаха, чтобы он погубил и низверг нас всех в бездну. Когда, став на паруса, мы уже не могли слышать, что он говорит, мы все еще видели, что он делает. Он рвал на себе волосы, бил себя по лицу и катался по земле. На одну минуту он крикнул таким громким голосом, что мы еще раз ясно услыхали его слова: «Воротись, моя милая дочь, сойди на землю; я тебе все прощаю, отдай этим людям твои деньги, уже принадлежащие им, и воротись утешить твоего печального отца, который лишится жизни на этом пустынном берегу, если он лишится тебя». Все это Зораида слышала и с разбитым сердцем горько плакала. Она могла только ответить ему этими немногими словами: «Да будет угодно Аллаху, о мой отец, чтобы Лелья Мариэм, сделавшая меня христианкой, утешила и тебя в твоем горе. Аллаху хорошо известно, что я не могла не сделать того, что я сделала, и что эти христиане ничем не обязаны моей воле. Если бы я даже хотела позволить им уехать одним, а сама остаться дома, то и тогда это было бы для меня невозможно: душа моя полна нетерпения исполнить это решение, которое мне кажется столько же святым, насколько тебе, мой отец, оно кажется преступным». Зораида говорила это в то время, когда ее отец не мог ее больше слышать, и когда мы уже потеряли его из виду. В то время, как я ее утешал, все принялись за работу и так быстро поплыли под благоприятным ветром, что к рассвету мы надеялись видеть себя у берегов Испании. Но, так как редко или скорей никогда счастье не бывает чистым и совершенным, а всегда сопровождается каким-нибудь несчастием, нарушающим и изменяющим его, то и наша радость скоро была нарушена нашей несчастной звездой, а может быть, и проклятиями мавра, которым он предал свою дочь (потому что каков бы ни был отец, проклятья его всегда надо бояться). Мы плыли в открытом море, в четвертом часу ночи, с развернутыми парусами и со сложенными веслами, потому что благоприятный ветер делал греблю излишнею, как вдруг при свете луны мы заметили круглый корабль, который, на всех парусах и склонившись на борт, пересекал нам путь. Он был так близко, что мы принуждены были ослабить паруса, чтобы не столкнуться с ним, а он с своей стороны тоже затормозил свой ход, чтобы освободить нам дорогу. Тогда с палубы этого корабля к нам обратились с вопросом: кто мы, куда и откуда мы идем. Но так как эти вопросы были сделаны по-французски, то ренегат сейчас же крикнул нам: «Не отвечайте никто; это, должно быть, французские корсары, которые грабят всех». Послушавшись этого совета, мы ничего не ответили и, продвинувшись вперед, оставили корабль под ветром; но в ту же минуту вслед нам послали два пушечных выстрела, без сомнения, связанными ядрами, потому что первый выстрел сломал половину нашей мачты, упавшей в море вместе с парусом, а другой, произведенный почти в ту же минуту, попал в корпус нашего катера и пробил его насквозь, не задев никого. Чувствуя, что в нашем судне образовалась течь, мы стали громко звать о помощи и просить людей находящихся на корабле взять нас к себе, если они не хотят, чтобы мы потонули; тогда с корабля спустили шлюпку, и двенадцать французов, вооруженные аркебузами, с зажженными фитилями, приблизились к нашему судну. Когда они увидали, что нас немного, и что в нашем катере действительно образовалась течь, они пригласили нас к себе на борт, добавив, что мы получили урок за свою невежливость и нежелание отвечать. Тогда наш ренегат взял сундук с богатствами Зораиды и бросил его в море так, что никто не заметил этого. Наконец мы перебрались на судно французов, которые осведомились обо всем, что им было угодно узнать от нас; затем, как будто бы они были нашими смертельными врагами, они отняли все, что у нас было; Зораиду они обобрали до колец, которые она носила на ногах. Но меня меньше мучили эти потери, огорчавшие Зораиду, чем страх ожидания, что эти пираты перейдут к другим насилиям и отнимут у ней, после этих богатых и драгоценных вещей, сокровище самое драгоценное и выше всего ею ценимое. Но к счастью, желания этих людей не идут дальше денег и добычи, которыми они никогда не могут насытить свою жадность, действительно настолько ненасытную, что они отняли бы у нас наши невольнические платья, если бы могли ожидать от них какой-нибудь выгоды для себя. Некоторые из них советовали бросить нас всех в море завернутыми в парус; они намеревались плыть для промысла в некоторые испанские порты под британским флагом и потому не могли везти нас живыми, так как при этом они подверглись бы опасности быть открытыми и наказанными за грабеж. Но капитан, обобравший мою дорогую Зораиду, сказал, что он доволен добычей и не хочет заезжать ни в какой испанский порт, а намерен поскорее продолжать путь, пробраться ночью через Гибралтарский пролив и достигнуть Ла-Рошеля, откуда он отплыл. Поэтому пираты решили дать нам шлюпку с своего корабля и все что требуется для остающегося нам короткого плавания. На следующий день они исполнили свое обещание в виду испанской земли, – сладкий и радостный вид, который заставил нас забыть все наши несчастья, все наши лишенья, как будто другие, а не мы, их претерпели. Так велико счастье найти утраченную свободу. Было около полудня, когда нас посадили в шлюпку и дали нам два бочонка воды и несколько сухарей. Капитан, движимый непонятным для меня состраданием, дал прекрасной Зораиде, когда мы садились в шлюпку, даже сорок золотых эскудо и не позволил своим солдатам снимать с нее платье, которое она носит теперь. Мы вошли в шлюпку и, чувствуя признательность, а не злобу, поблагодарили пиратов за оказанное ими нам добро. Они немедленно же отправились в открытое море по направлению к проливу, а мы, не смотря ни на какой другой компас, кроме представлявшейся нашим глазам земли, принялись грести с таким рвением, что к заходу солнца были уже очень близко от берега и надеялись высадиться до наступления ночи. Но небо было мрачно, луна закрыта тучами; и так как мы не знали той местности, к которой мы пристанем, то нам казалось не совсем благоразумным выходить теперь на землю. Однако многие между нами держались иного мнения; они предполагали пристать к берегу теперь же, хотя бы высаживаться пришлось среди скал и вдали от всякого жилья, потому что, говорили они, это единственное средство избегнуть опасности встречи с тетуанскими разбойничьими судами, которые отплывают из Берберии с наступлением ночи, к рассвету подходят к испанским берегам, грабят и возвращаются затем домой. Наконец, среди разноречивых советов, остановились на том, чтобы понемногу приближаться к земле, и если спокойствие моря позволит, – высадиться, где это будет возможно. Так мы и сделали; раньше полночи мы подплыли к высокой горе, несколько отодвинувшейся от моря, так что образовалось небольшое пространство, довольно удобное для высадки. Мы протащили вашу лодку по песку, и, соскочив на берег, на коленах поцеловали землю нашей родины; потом, с глазами орошенными сладкими слезами радости, мы возблагодарили Господа Бога за несравненную помощи, явленную Им нам во время вашего путешествия. Мы взяли из лодки бывшие там запасы и, вытащив ее на берег, влезли почти на самую гору, потому что, даже взобравшись на нее, мы никак не могли успокоить наше сердечное волнение, никак не могли уверить себя, что эта державшая нас теперь земля – земля христианская. День занялся позднее, чем вы желали бы. Мы взошли на вершину горы, чтобы посмотреть, не видно ли с нее какой-нибудь деревни или пастушьих хижин; но, как далеко мы ни напрягали зрение, нам не удалось заметить ни тропинки, ни жилища, ни живого существа. Тем не менее, мы решили проникнуть глубже в страну, уверенные, что встретим кого-нибудь, кто мог бы нам сказать, где мы находимся. Более всего меня тревожило то, что Зораиде приходилось идти пешком по этой каменистой почве; на некоторое время я взял ее на плечи, но моя усталость утомляла ее больше, чем подкреплял ее силы такой отдых; и она, не желая утруждать меня, терпеливо и радостно шла, взяв меня за руку. Не успели мы сделать четверти мили, как наших ушей коснулся звон колокольчика. Услыхав этот звон, возвещавший близость стада, мы внимательно осмотрелись вокруг и увидали молодого пастуха, который, смирно сидя вод пробковым деревом, резал ножом палку. Мы его позвали, и пастух, повернув голову, стремительно вскочил с своего места. Но, как мы потом узнали, увидав Зораиду и ренегата, бывших в мавританской одежде, он вообразил, что все берберийские мавры гонятся по его следам, и потому бросился со всех ног бежать по лесу, крича во все горло: «Мавры, мавры! мавры в нашей стороне! Мавры! к оружию!» Услыхав эти крики, мы смутились и не знали, что делать; но, сообразив, что кричавший пастух встревожит всю местность, и, надеясь быть вскоре узнанными береговой стражей, мы велели ренегату снять турецкую одежду и надеть куртку без рукавов, которую дал ему один им освобожденных нами невольников; затем, поручив себя Богу, мы вошли по той же дороге, по какой убежал пастух, ожидая вскоре встретить береговую стражу. Наша надежда не обманулась: не прошло и двух часов, как, выйдя из кустарников на долину, мы увидали человек пятьдесят всадников, ехавших крупною рысью к нам навстречу. Увидав их, мы остановились в ожидании. Подъехав и найдя вместо мавров, которых они искали, бедных христиан, они остановились в изумлении, и один из них спросил нас, не мы ли случайно стали причиною тревоги, поднятой пастухом. «Да, мы, – ответил я ему, и хотел уже рассказать ему о случившемся с нами, сказать, кто мы и откуда идем, как один из приехавших вместе с нами христиан, узнав всадника, предложившего вопрос, перебил меня и воскликнул: «Благодарение Богу, приведшему нас в такую надежную гавань! Если я не ошибаюсь, земля, которую мы попираем ногами, есть земля Велес-Малаги, и если долгие годы моего рабства не лишили меня памяти, то я узнаю в вас, господин, спрашивающий, кто мы, моего дядю Педро-де-Бустаженте». Едва невольник-христианин успел произнести эти слова, как всадник соскочил с лошади и сжал молодого человека в своих объятиях. «Ах! – воскликнул он, – узнаю тебя, мой милый, дорогой племянник! я уж оплакивал твою смерть; да и сестра моя и твоя мать и все твои родственники, до сих пор живые, не надеялись больше тебя видеть. Бог явил мне свою милость, дав мне дожить до радостного свидания с тобой. Мы слышали, что ты был в Алжире, и по твоему платью и по платью всех твоих спутников я догадываюсь, что вы каким-нибудь чудом вырвались на свободу. – Совершенно верно, – ответил молодой человек, – будет время, когда я вам расскажу все наши приключения». Когда всадники услыхали, что мы пленники-христиане, они слезли с своих коней, и предлагали нам доехать до Велес-Малаги, до которого от того места было мили полторы. Некоторые из них, узнав от нас, где мы оставили нашу лодку, отправились за ней, чтобы переправить ее в город. Другие посадили нас на лошадей сзади себя, и Зораида села на лошадь дяди нашего товарища. Все население города, узнав о нашем прибытии от одного из всадников, поехавшего вперед, вышло к нам навстречу. Зрелище освобожденных пленников не вызывало в народе удивления, как не удивило бы никого и появление пленных мавров, потому что жители этого берега привыкли видеть и тех и других. Но всех приводила в изумление красота Зораиды, бывшая во всем своем блеске: утомление от ходьбы и радость, испытываемая ею при мысли о том, что она, наконец, в безопасности и в христианской стране, оживляли ее лицо чудною краской, и если бы меня не ослепляла любовь, я сказал бы, что во всем мире нельзя было найти более прелестного создания. Мы отправились прямо в церковь возблагодарить Бога за оказанную ил милость, и Зораида, войдя в храм, воскликнула, что она видит в нем лица, похожие на лицо Лельи Мариэм. Мы сказали ей, что это ее иконы, и ренегат растолковал ей, как мог, значение их, внушая ей почитать их так, как будто бы каждая икона была самою явившейся ей Лельею Мариэм. Зораида, от природы обладавшая живым и проницательным умом, скоро поняла все сказанное ей по поводу икон. Оттуда нас повели в город и разместили по разным домам. Но христианин, уроженец этой местности, привел нас – ренегата, Зораиду и меня – в дом своих родителей, бывших людьми зажиточными и встретивших нас с такою же любовью, как и своего сына. Шесть дней прожили мы в Велесе, по прошествии которых ренегат отправился в Гренаду, чтобы через посредством инквизиции вступить в святое лоно церкви. Другие освобожденные христиане разошлись, куда хотели. Мы с Зораидой остались одни, имея всего на всего только те деньги, которыми мы были обязаны любезности французского капитана. На них я купил это животное, на котором она едет, и как отец и оруженосец до сей поры, но не как супруг, я веду ее на мою родину. Там я надеюсь узнать, жив ли еще мой отец, была ли судьба к кому-нибудь из моих братьев благосклоннее, чем ко мне, хотя, правду сказать, небо, дав мне в спутницы жизни Зораиду, наградила меня такою участью, что я не желаю никакой другой, как бы она счастлива ни была. Терпение, с которым Зораида выносит все неудобства и лишения, неразлучные с бедностью, и ее желание видеть себя наконец христианкой так велики, так поразительны, что, восхищенный ими, я посвящаю остаток моей жизни на служение ей. Однако радость, которую испытываю при мысли о том, что я принадлежу ей и она – мне, невольно омрачается, когда я подумаю: неизвестно, найду ли я на родине какое-нибудь скромное убежище для нее, если время и смерть были так беспощадны к моему отцу и моим братьям, что я не найду никого, кто бы удостоил меня узнать. Вот, господа, вся моя история; насколько она приятна и занимательна, судить о том предоставляю вашему просвещенному уму. Я же хотел бы рассказать ее еще короче, хотя и без того опасение утомить вас, заставило меня умолчать о некоторых обстоятельствах и опустить многие подробности. ГЛАВА XLII Рассказывающая о том, что еще случилось на постоялом дворе, и о некоторых других делах, достойных быть известными С последними словами пленник умолк, и дон-Фернанд сказал ему: – Поистине скажу вам, господин капитан, – ваш способ рассказывать эти необыкновенные приключения вполне достоин новизны и занимательности самих приключений. Все рассказанное вами любопытно, необыкновенно, полно неожиданных случайностей, которые приводят слушателей в восторг и удивление; мы с таким удовольствием слушали вас, что с радостью были бы готовы послушать вашу историю во второй раз, хотя бы за этим занятием нас застал завтрашний день. Карденио и все присутствовавшие поспешили предложить капитану-пленнику свои услуги в самых задушевных и искренних выражениях, так что тому оставалось только благодарить их за доброе расположение в нему. Дон-Фернанд обещал ему, между прочим, устроить там, что его брат маркиз будет крестным отцом Зораиды, если только пленник согласится поехать с ним. Он предлагал ему также нужные средства доехать до своей родины со всеми удобствами приличествующими его особе. Пленник учтиво поблагодарил дон-Фернанда, но отказался от его предложений. Между тем день клонился к вечеру, и с наступлением ночи у ворот постоялого двора остановилась карета, сопровождаемая несколькими всадниками, потребовавшими помещения. Хозяйка ответила, что во всем доме нет ни одного свободного местечка. – Черт возьми! – воскликнул один из всадников, слезший уже с коня, – как бы там мы было, а думаю, что найдется место для господина аудитора, который едет в этой карете. Услыхав слово аудитор, хозяйка смутилась. – Господин, – сказала она, – дело в том, что у меня нет постели. Если его милость господин аудитор возит с собою постель, как я предполагаю, то милости просим. Мы с мужем уступим ему нашу комнату, в которой его милость может поместиться. – В добрый час, – сказал оруженосец. В эту минуту из кареты вышел человек, по костюму которого можно было увидать, какую должность он занимал. Его длинное платье, с разрезными рукавами показывало, что он был действительно тем, кем его назвал слуга. Он вел за руку девушку лет шестнадцати, одетую в дорожное платье; она была так изящна, свежа и хороша, что ее появление вызвало общий восторг, и если бы тут же не находились Доротея, Люсинда и Зораида, то все бы невольно подумали, что трудно найти другую красоту, равную красоте этой молодой девушки. Дон-Кихот был тут же, когда приехал аудитор. Увидав его входящим с девушкой, он сказал ему: – Ваша милость можете спокойно войти в этот замок и принять участие в его увеселениях. Он тесен и представляет довольно мало удобств, но нет таких неудобств и стеснений в этом мире, которые не уступили бы оружию и науке, в особенности если оружие и наука имеют своей спутницей и руководительницей красоту, как это случается именно теперь, когда наука в лице вашей милости сопровождается этой прекрасной девицей, пред которой должны раскрываться не только ворота замков, но, открывая ей дорогу, должны расступаться скалы и преклоняться горы. Войдите, говорю я, ваша милость, в этот рай: в нем найдутся звезды и светила, достойные быть подругами солнцу, которое ведет ваша милость за руку; вы найдете оружие на страже и красоту во всем ее великолепии. Аудитор, пораженный длинной речью Дон-Кихота, принялся рассматривать его с головы до ног, столько же удивленный его наружностью как и его словами; прежде чем он нашелся ответить ему хоть одно слово, его постигло новое изумление, когда он увидал появлявшихся Доротею, Люсинду и Зораиду, которые, услыхав известие о прибытии новых гостей и узнав из описания хозяйки о красоте молодой девушки, выбежали посмотреть и приветствовать ее. Дон-Фернанд, Карденио и священник обратились к господину аудитору с самыми простыми любезностями и предложениями. После этого он вошел в дом, смущенный виденным и слышанным; знакомые же нам красавицы оказали прекрасной путешественнице сердечный прием. Аудитор скоро убедился, что все присутствующие – люди благородного происхождения; но наружность, лицо и обхождение Дон-Кихота продолжали его смущать. Когда кончился обмен взаимных любезностей и предложений услуг, когда узнали и взвесили все удобства, представляемые постоялым двором для дам, то остановились на принятом еще раньше решении, состоявшем в том, чтобы дамы поместились в упоминавшейся уже несколько раз коморке, а мужчины остались наруже, как бы на страже их. Аудитор согласился к удовольствию своей дочери, которой действительно оказалась молодая девушка, чтобы она поместилась с другими дамами, устроившимися на ночь лучше, чем они надеялись, при помощи скверной постели хозяев и постели аудитора. Между тем с первого взгляда пленник по тайному волнению своего сердца узнал, что аудитор его брат. Он пошел расспросить сопровождавших его слуг, и на его вопрос, как зовут аудитора и откуда он родом, один оруженосец ответил ему, что его господин зовется лиценциат Хуан Перес-де-Виедма, по слугам, родом из одного городка в Леонских горах. Это известие вместе с тем, что он сам видел, окончательно подтвердило догадку пленника, что аудитор – его брат, который, по совету отца, выбрал юридическое поприще. Взволнованный и обрадованный этой встречей, он отвел дон-Фернанда, Карденио и священника в сторону и рассказал им о своем открытии, уверяя, что этот аудитор его брат. Оруженосец сказал ему также, что его господин отправляется в Мексико, облеченный должностью аудитора Индии при управлении этой столицы. Капитан узнал, наконец, что сопровождавшая его молодая особа, – его дочь, мать которой умерла, рождая ее на свет, и оставила мужа очень богатым, благодаря своему приданому, переходящему по праву наследства его дочери. Пленник просил у них совета, открыть ли ему себя немедленно или прежде убедиться, что брат не оттолкнет своего бедного брата, а примет его с братским чувством. – Предоставьте мне сделать этот опыт, – сказал священник, – впрочем, господин капитан, нет сомнения в том, что вы будете хорошо приняты; ум и достоинства, обнаруживаемые вашим братом в его разговоре и обращения, не дают основания предполагать, что он заносчив и неблагодарен и не умеет оценивать ударов судьбы. – Все-таки мне хотелось бы, – сказал капитан, – открыться не внезапно, но после подготовки. – Повторяю вам, – возразил священник, – я устрою дело так, что все мы останемся довольны. В эту минуту накрыли ужинать; все гости уселись за общий стол за исключением пленника и дам, ужинавших отдельно в своем помещении. Во время ужина священник сказал: – С такой же фамилией, какая у вашей милости, господин аудитор, у меня был товарищ в Константинополе, где я пробыл несколько лет пленником; этот товарищ был одним из самых храбрых солдат, одним из лучших капитанов во всей испанской пехоте; но на сколько он был храбр и благороден, настолько же был и несчастен. – А как звали этого капитана? господин лиценциат? – спросил аудитор. – Его звали, – ответил священник, – Руя Перес де-Виедма; он был уроженцем одного городка в Леонских горах. Он рассказывал мне об одном событии, происшедшем с его отцом и братьями, происшествии, настолько необыкновенном, что я счел бы его за одну из тех историй, которые рассказывают старухи, сидя зимой у огонька, если бы мне рассказывал о нем человек менее искренний и менее достойный доверия. Он мне говорил, что его отец поделил свое состояние между тремя сыновьями, дав им при этом советы лучше катоновских. Помню только, что на военном поприще, выбранном моим знакомым, он имел такой успех, что через немного лет за свою храбрость и прекрасное поведение и без всякой другой поддержки, кроме своих достоинств, он получил чин пехотного капитана и в скором времени был бы пожалован чином полковника. Но в эту пору судьба вооружилась против него; в то время, когда он ожидал всех ее милостей, ему пришлось испытать всю ее суровость. Одним словом, он лишился свободы в тот счастливый и славный день, когда многие возвратили ее себе в день битвы при Лепанто. Я же потерял ее при Гулетте, и после целого ряда различных приключений мы стали товарищами в Константинополе. Оттуда он был отвезен в Алжир, и я знаю, что там с ним случилось одно из самых необыкновенных приключений, какие только когда-либо происходили на свете. Продолжая в том же роде, священник подробно рассказал историю капитана и Зораиды. Аудитор слушал этот рассказ с таким вниманием, что действительно в эти минуты был более, чем когда-либо настоящим аудитором. Но священник рассказал историю только до того места, когда бежавшие христиане были ограблены французскими пиратами; он остановился, описав тяжелое и горькое положение, в котором остались после этого его товарищ и прекрасная мавританка, добавив, что он не знает, что с ними случилось потом, удалось ли их высадиться в Испании, или французы увезли их с собою. Все рассказанное священником было очень внимательно выслушано капитаном, наблюдавшим за всеми движениями своего брата. Последний же, увидав, что священник окончил свою историю, глубоко вздохнул и воскликнул с влажными от слез глазами: – О, господин, если бы вы знали, кому вы рассказали эти новости, какие нежные струны моего сердца затронули вы! Несмотря на всю мою сдержанность и мое благоразумие, ваш рассказ вызвал эти слезы на мои глаза. Этот мужественный капитан – мой старший брат; он, как одаренный более сильной душой, чем я и другой мой брат, и возвышенными мыслями, выбрал славную военную службу из тех трех поприщ, которые предложил нам наш отец. Да, это было действительно так, как рассказывал вам ваш товарищ, рассказ которого вам показался похожим на сказку. Я выбрал дорогу письменной деятельности, на ней Бог и мое прилежание помогли мне достигнуть той должности, которую, как видите, я занимаю теперь. Мой младший брат теперь в Перу; он так богат, что не только прислал обратно мне и моему отцу ту часть состояния, которая ему досталась, но даже дал моему отцу средства не стеснять своей природной щедрости, и я сам, благодаря ему, мог продолжать свое учение, живя в более приличной обстановке, и легче достигнуть моего теперешнего положения. Мой отец жив еще, но умирает от желания узнать, что сталось с его старшим сыном, и в постоянных молитвах просит Бога, чтобы смерть не закрыла его глаз прежде, чем он увидит глаза своего сына. Но меня удивляет то, что мой всегда такой благоразумный брат не подумал во все время своих скитаний, горьких и счастливых событий послать о себе весть своему семейству. Нет сомнения, что если бы мой отец или кто-нибудь из нас знал об его судьбе, то ему не пришлось бы ожидать чудесной тростниковой палки, чтобы получить выкуп. Теперь же меня тревожит мысль о том, что сделали с ним французы, выпустили ли они его на свободу или предали смерти, чтобы скрыть свой грабеж. Оттого-то мое путешествие, начатое мною с такою радостью, будет с этой поры полно грусти и тоски. О, мой милый брат, если бы кто сказал мне, где ты теперь, чтобы я мог отправиться и освободить тебя от мучений, хотя бы мне пришлось взять их на себя! О, если бы кто принес моему старому отцу весть о том, что ты еще жив, хотя бы ты был в подземной темнице, более глубокой, чем берберийские тюрьмы! Все его богатства, богатства мои и моего брата сумели бы извлечь тебя оттуда. И ты, прекрасная и великодушная Зораида, зачем не могу вознаградить тебя за добро, которое ты сделала моему брату? Зачем я не могу присутствовать при возрождении твоей души, при твоей свадьбе, которая завершила бы наше счастье! В таких и других подобных словах изливал аудитор свои чувства, растревоженные в нем известием о своем брате, и трогательная нежность его выражений возбудила во всех слушателях сочувствие к его горю. Священник, увидав, что его хитрость и желания капитана имели счастливый успех, не захотел больше оставлять аудитора в печали. Он встал из-за стола, вошел в комнату, где была Зораида и, взяв за руку, повел ее в сопровождении Люсинды, Доротеи и дочери аудитора. Капитан ожидал, что будет делать священник дальше. Этот же взял его другой рукой и, ведя их обоих рядом с собою, возвратился в комнату, где находились аудитор и другие путешественники. – Осушите ваши слезы, – сказал он ему, – и да исполнятся ваше желание. Пред вами ваш достойный брат и ваша милая невестка. Вот – капитан Виедма, а вот прекрасная мавританка, оказавшая ему столько благодеяний; французские пираты, о которых я вам рассказывал, довели их до такой бедности, очевидно, с тою целью, чтобы вы могли обнаружить перед ними все великодушие вашего благородного сердца. Капитан бросился сейчас же обнять своего брата, который в удивлении положил обе руки к нему на грудь, чтобы рассмотреть его на некотором расстоянии, и, окончательно убедившись, что это – его брат, крепко сжал его в своих объятиях, проливая слезы любви и радости. Все присутствующие при виде этой сцены тоже не могли удержаться от слез. Невозможно, по моему мнению, не только передать, а даже выдумать все сказанные обоими братьями слова и всю силу их взволнованных чувств. Они то коротко рассказывали свои приключения, то снова отдавались излияниям братской дружбы. Аудитор обнимал Зораиду, предлагал ей свое состояние, заставлял свою дочь обнимать ее, и прелестная христианка и прекрасная мавританка знаками своей любви снова вызывали слезы на глаза всех присутствовавших. Молча и внимательно смотрел Дон-Кихот на эти необыкновенные события, которые он все причислял к бредням своего странствующего рыцарства. Между тем было решено, что капитан и Зораида возвратятся с своим братом в Севилью и известить их отца об освобождении и прибытии его сына, чтобы и он, если сможет, приехал на свадьбу и на крестины Зораиды. Аудитору нельзя было ни переменить дороги, ни отложить путешествия; он узнал, что через месяц из Севилья отправляется флот в Новую Испанию, и ему не хотелось упустить этот случай. В конце концов, все были обрадованы счастливым приключением пленника, и так как прошло уже почти две трети ночи, то было решено отдохнуть немного до утра. Дон-Кихот вызвался охранять замок, чтобы, как говорил он, какой-нибудь великан или другой злонамеренный негодяй, соблазненный сокровищами красоты, заключающимися в этом замке, не осмелился их потревожить. Знакомые уже с рыцарем поблагодарили его за предложение и сообщили об его странном помешательстве аудитору, чем сильно удивили последнего. Один только Санчо Панса приходил в отчаяние от того, что ему приходится не спать до такой поздней поры; однако он устроился на ночь лучше всех прочих, улегшись на сбрую своего осла, которая впоследствии так дорого обошлась ему, как увидит потом. Дамы вошли в свою комнату; мужчины тоже постарались устроиться с наименьшим неудобством. А Дон-Кихот, выйдя с постоялого двора, стал на часы для охраны замка. Но едва только занялась заря, как до слуха дам донесся какой-то чрезвычайно приятный голос, заставивший их внимательно прислушаться. Доротея проснулась первой; между тем, как донья Клара де-Виедма, дочь аудитора, продолжала спать рядом с ней. Никто из них не мог догадаться, кто это так хорошо поет; слышался один голос, не аккомпонируемый никаким инструментом. Казалось, что песнь раздавалась то на дворе, то в конюшне. В то время, как они были всецело погружены во внимание и удивление, к двери их помещения подошел Карденио и сказал: – Если вы еще не спите, то послушайте пение молодого погонщика, который не поет, а чарует. – Мы и так слушаем его, – ответила Доротея, и Карденио ушел. Тогда Доротея, напрягая все более и более свое внимание, услышала пение следующих стихов: ГЛАВА XLIII В которой рассказывается: трогательная история молодого погонщика и другие необыкновенные события, случившиеся на постоялом дворе Я пловцом любви зовуся, По ее плыву я волнам, Не надеяся достигнуть